Лицо и Гений. Зарубежная Россия и Грибоедов — страница 14 из 47

Именно потому, что впитали с молоком матери, мы не очень разбирались в объективной сущности и противоречиях его идеологии; совсем не интересовались — естественно или неестественно стрелять во всякое время и на всяком месте публицистическими статьями. То, что полюбишь в раннем детстве, то укрепляется мало сознательно, но зато прочно, навсегда; кроме того, некоторая нехватка реальности в Чацком совершенно восполняется именно индивидуальною, а не направленческой его ролью: его исключительной нервностью (недаром он и воспринимается всеми в пьесе, как заноза в теле), его оскорбленной любовью, наличностью соперников, раздражением Софьи и прочее. Но не в том дело, а в том, что, мало анализируя, мы много любили его. Это был наш герой. Все жили порывом, питались идеалами. Любили мы образы различной художественной ценности, но одинаковой чистоты; любили Гамлета, любили Фердинанда, Уриэля Акосту, даже чуть примостившегося к доходному месту Жадова — и того любили. Но Гамлет, Фердинанд, Уриэль — это вдали, Чацкий — свой и, несмотря на многие десятилетия — современный, потому что и мы тоже готовы были метать филиппиками, если не в Фамусова, Молчалина. Скалозуба и Тугоуховского, то в Каткова, Победоносцева, Треповых, Горемыкина; мы не столько вникали в слова Чацкого, сколько восторгались его смелостью, достигавшей самых вершин: «все под личиною усердия к царю»... «недаром жалуют их скупо государи»... «согнись-ка кто кольцом, хоть пред монаршиим лицом, то назовет он подлецом»... «кто что ни говори, хоть и животные, а все-таки цари»...

В Чацком для нас воплощался идеал благородного протеста. Чацкого перед нами воплощали на сцене лучшие наши актеры. Изображать Чацкого значило сосредоточить на себе любовь, выйти на сцену уже перед завоеванной аудиторией. Чего стоил тот юноша, в душе которого не резонировался «мильон терзаний» Чацкого? Чего стоил тот актер, который не умел зажечь своим огнем молодые души?

Казалось, что так будет всегда. Бессмертье озаряло Чацкого.

И вот после революции, в годы изгнания, пришлось знакомить с ним молодежь.

В Африке, в пустыне, где образовалась в 1920 году, в Тель Эль Кебире, русская гимназия, подростки жадно внимали чтению, я читал неведомое им еще «Горе от ума». Книги не было, но, как немалое число моих сверстников, я знаю наизусть пьесу: от «Светает... Ах, как скоро» до княгини Марьи Алексеевны. Чтобы не удивлять детей своей памятью, держал перед собой том Грибоедова и время от времени переворачивал страницы.

И вот здесь выяснилось, что живет весь юмор Грибоедова, живут Фамусов, Скалозуб, Молчалин, графиня бабушка, графиня внучка, князья и княжны; в высокой степени живет Репетилов и Загорецкий, и господин Н., и господин Д. — все, все, все!., кроме Чацкого. Его цивический пафос почти не увлекал — честнее сказать, вовсе не увлекал молодую аудиторию. Она видела в нем, главным образом, революционера; он — предшественник декабристов, декабристы — предшественники... Расположенная к преподавателю юная аудитория верила, что между Чацким и «теми, кто погубил Россию», нет ничего общего, но она не загоралась; ей чужд был пафос протеста, ломки, обновления; на смену пришел пафос воссоздания, возвращения вспять.

«Обновление» на глазах юношества пришло в такой уродливой и звериной форме, что они не могли ему сочувствовать. Обожглись на молоке, дули на воду. Воспринимали горячо самый роман, хохотали, когда появлялись «какие-то уроды с того света», но в пустоту улетали, не будя, не волнуя, не заражая, громы и молнии Чацкого.

Опыт, проделанный в пустыне, я повторял несколько раз в Париже с детьми лицея, в группах молодежи — с неизменным результатом: восхищаются стихом, хохочут там, где надо хохотать — и холодны к Чацкому. Для них он — тень, бедная и забытая. Навсегда это или только временно? Отслужил ли Александр Андреевич Чацкий свою службу русскому обществу, или его еще призовут, и снова настанет его время?

Кто доживет — увидит.

Андрей Луганов(Евгения Семёновна Ве́бер-Хирьякова)А. С. Грибоедов

Автор бессмертной комедии был, несомненно, одним из самых загадочных людей своей эпохи. Загадкой суждено ему было остаться и для потомства. И дело не только в том, что сравнительно мало дошло до нас воспоминаний и живых свидетельских признаний о Грибоедове.

Пушкин писал: «Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок. Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны». Грибоедов не оставил своих записок, да и не мог их оставить: это была душа «не обнажающаяся». Печать глубокой замкнутости лежит на Грибоедове. Замкнутости, одиночества и жизни «в себе самом». Это, конечно, не означает жизни для себя, себялюбия, эгоизма. Существуют факты, подтверждающие исключительную «любовность» этой гордой натуры. Любовь Грибоедова к С.Н. Бегичеву сказывается в каждом письме. Это не та сентиментальная дружба, певцом которой был Жуковский, это нисколько не походит на многие дружбы Пушкина. В письмах Грибоедова к Бегичеву звучат глубокая любовь, связанность и слиянность душевные с единственным, может быть, до конца близким ему человеком.

Значение этой дружбы-любви в жизни Грибоедова было. Должно быть, огромным, потому что вся жизнь эта, несмотря на рано пришедшую славу, несмотря на дипломатические успехи, удовлетворенность честолюбия, если оно было свойственно

Грибоедову, была жизнью «бурной и мятежной». Бурной и мятежной ее делали не дуэли, не то, что она «была затемнена некоторыми облаками, вследствие пылких страстей и могучих обстоятельств», как писал Пушкин, не потому, что эта жизнь прошла в невольных странствиях, хотя сам Грибоедов в письме к Кюхельбекеру говорит: «Словно мне отягчело пророчество: и будет ти всякое место в предвижение».

Бурной и мятежной была жизнь Грибоедова по причинам внутренним, по остроте чувствований, по широте и глубине напряжения работы ума.

Исключительно одаренный способностью воспринимать и в себе перерабатывать знания так, что образованность становилась частью его натуры, Грибоедов был одним из самых блестящих людей своего времени. Он знал все и всем интересовался. Был момент напряжения творческих сил Грибоедова, когда создавалось и создалось «Горе от ума». Еще до того, как в одно это произведение писатель вложил свое знание русской жизни, свой опыт, весь результат «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», его больше всего влекло к литературе, и он, не относясь сам серьезно к своим трудам, еще с 1815 года начал пробовать свои силы.

Литературное наследие Грибоедова количественно очень невелико: кроме «Горя от ума», он написал пять небольших комедий («Молодые супруги», «Притворная неверность», «Проба интермедии», «Кто брат, кто сестра, или Обман за обманом», «Студент») и несколько стихотворений.

Интересно, что никогда не находил возможным Грибоедов творить иначе, чем в драматической форме. О кажущемся противоречии с этим утверждением — его стихах, я скажу ниже. Драматическая форма самая объективная, меньше всего оставляющая простора для выражения чувств автора, если

даже кто-нибудь из персонажей пьесы и является выразителем его мыслей (Чацкий — не Грибоедов, не воплощение писателя, его убеждений и чаяний, которые лишь частично совпадают с мнениями его создателя). И только в драматической форме был способен творить Грибоедов, натура которого не искала лирического удовлетворения в излиянии, высказывании своих суждений в повествовании или описании. Грибоедов-человек скрыт от читателя. Душа его не познается по «Горю от ума». Мы, вслед за Пушкиным, не можем не признать по комедии, что Грибоедов очень умный человек, мы знаем, что он наблюдателен, тонок, остер и меток, но для нас остается скрытым его «меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки». Глубокая нежность, способность к действенной любви, жажда такой любви не могут быть ни почувствованы, ни угаданы в строках бессмертной картины нравов.

Грибоедов не мог и не хотел обнажать свою душу. Из его немногих стихотворений только два говорят об интимных чувствованиях поэта: «Послание князю А. И. Одоевскому» и «Телешовой», причем после второго Грибоедов испытывал недовольство собой в публичном признании своих чувств.

Таким образом, и стихи не опровергают того, что лишь драма, наиболее скрывающий автора вид творчества, была свойственна натуре Грибоедова.

Он писал мало. Это тоже одно из свойств его, одна из загадок психологии творчества. При огромной и яркой работе поэтической мысли невозможность писать была мукой Грибоедова. Вечное сомнение в себе преследовало его. В 1825 году он пишет Бегичеву: «Ну, вот почти три месяца я провел в Тавриде, а результат нуль. Ничего не написал. — Не знаю, не слишком ли я от себя требую? умею ли я писать? Право, для меня все еще загадка. Что у меня с избытком найдется, что сказать — за это ручаюсь; отчего же я нем? Нем, как гроб!»

Это написано после создания «Горя от ума»...

Грибоедову было что сказать. Дошедшие до нас письма его полны самого живого, самого блестящего содержания, они все и всегда «говорят», о чем бы и к кому бы они ни были. И в этих письмах восстает перед нами иной, по комедии не угадываемый, Грибоедов. Открывается не только прелесть его ума и остроумия, но и мягкость, и нежность, и отзывчивость, и горечь тонко и глубоко чувствующего человека.

Еще в 1822 году, в письме к Кюхельбекеру, рассказывая о тяжелых персидских впечатлениях и говоря об окружающих «трезвых умах», «избалованных детях тучности и пищеварения», Грибоедов пишет: «Переселил бы я их в сокровенность моей души, для нее ничего нет чужого, — страдает болезнью ближнего, кипит при слухе о чьем-нибудь бедствии; чтоб раз потрясло их сильно, не от одних только собственных зол!»

Подлинное горе от чужой беды, острая мука от чужой боли проявляются во многих письмах. Да и самая смерть его была обусловлена тем, что он не осуществлял политику, не был только исполнительным чиновником, а видел в том деле, которое на него было возложен