Первое — это сами горшочки. Их было великое множество, и стояли они не только на печке и подоконнике, но и на лавке возле окна, и под лавкой, и за спинкой железной кровати с неубранной постелью и разбросанными как попало подушками.
Над кроватью, как положено, висели стеклянные рамочки с цветочками и голубями по уголкам, в рамочки были вделаны фотографии хозяина дома с младенческих лет до последнего времени, фотографии жены его Афродиты и многочисленных ближайших родственников с обеих сторон. Над этим иконостасом был укреплен общий портрет супругов Гладышевых, выполненный на заказ из разных карточек и так старательно раскрашенный неизвестным исполнителем, что лица, изображенные на портрете, не имели решительно никакого сходства с оригиналами.
Другая стена против окна была музейная, на ней в таких же стеклянных рамочках были помещены уже упоминавшиеся нами печатные отклики на научные изыскания Гладышева, и в отдельной рамочке хранилось то самое письмо от известного сельхозакадемика, о котором мы также упоминали.
На стене между окнами висело одноствольное ружье шестнадцатого калибра, которое, как догадывается, конечно, читатель, должно когда-нибудь выстрелить, впрочем, еще неизвестно, выстрелит оно или даст осечку, это будет видно по обстоятельствам.
Чонкин еще не успел как следует рассмотреть все, что было в этой комнате, как яичница была готова и Гладышев позвал его к столу.
Здесь было тоже не ахти как убрано, но все же почище, чем в передней, здесь стояла горка с посудой, была подвешена к потолку люлька — ложе Геракла, и стоял старый сундук без крышки, заваленный растрепанными книгами преимущественно научного содержания (как, например, «Мифы Древней Греции» или популярная брошюра «Муха — активный разносчик заразы»), а также неполной подшивкой журнала «Нива» за 1912 год. Сундук этот был основным источником, из которого Гладышев черпал свою эрудицию.
На большом столе, покрытом клеенкой с коричневыми кругами от горячей посуды, шипела в сковородке яичница с салом, и как Чонкина ни мутило от запаха (хотя он к нему и правда немного привык), а от голода мутило сильнее, и он не заставил повторять приглашение, а без лишних церемоний уселся за стол.
Гладышев достал из ящика стола две вилки, вытер об майку, одну положил перед гостем, а другую, со сломанным зубом, взял себе. Чонкин хотел сразу ткнуть вилкой в яичницу, но хозяин его остановил:
— Погоди.
Достал с горки два пропыленных стакана, посмотрел на свет, поплевал в них, протер тоже майкой, поставил на стол. Сбегал в сени, принес неполную бутылку, заткнутую скрученной в жгут газетой, налил полстакана гостю и полстакана себе.
— Вот, Ваня, — сказал он, придвинув к себе табуретку и продолжая начатый разговор, — мы привыкли относиться к дерьму с этакой брезгливостью, как будто это что-то плохое. А ведь если разобраться, так это, может быть, самое ценное на земле вещество, потому что вся наша жизнь происходит из дерьма и в дерьмо опять же уходит.
— Это в каком же смысле? — вежливо спросил Чонкин, поглядывая голодными глазами на остывающую яичницу, но не решаясь приступить к ней раньше хозяина.
— А в каком хошь, — развивал свою мысль Гладышев, не замечая нетерпения гостя. — Посуди сам. Для хорошего урожая надо удобрить землю дерьмом. Из дерьма произрастают травы, злаки и овощи, которые едим мы и животные. Животные дают нам молоко, мясо, шерсть и все прочее. Мы все это потребляем и переводим опять на дерьмо. Вот и происходит, как бы это сказать, круговорот дерьма в природе. И, скажем, зачем же нам потреблять это дерьмо в виде мяса, молока или хотя бы вот хлеба, то есть в переработанном виде? Встает законный вопрос: не лучше ли, отбросив предубеждение и ложную брезгливость, потреблять его в чистом виде как замечательный витамин? Для начала, конечно, — поправился он, заметив, что Чонкина передернуло, — можно удалить естественный запах, а потом, когда человек привыкнет, оставить все как есть. Но это, Ваня, дело далекого будущего и успешных дерзаний науки. И я предлагаю, Ваня, выпить за успехи нашей науки, за нашу советскую власть и лично за гения в мировом масштабе товарища Сталина.
— Со встречей, — поспешно поддержал его Чонкин.
Ударилось стекло о стекло. Иван опрокинул содержимое своего стакана и чуть не свалился со стула. У него сразу отшибло дыхание, словно кто-то двинул под ложечку кулаком. Ничего не видя перед собой, он ткнул вилкой наугад в сковороду, оторвал кусок яичницы и, помогая другой рукой, запихал ее в рот, проглотил, обжигаясь, и только после этого выдохнул распиравший легкие воздух.
Гладышев, опорожнивший свой стакан без труда, смотрел на Ивана с лукавой усмешкой.
— Ну как, Ваня, самогоночка?
— Первачок что надо, — похвалил Чонкин, вытирая ладонью проступившие слезы. — Аж дух зашибает.
Гладышев все с той же усмешкой придвинул к себе плоскую консервную банку, бывшую у него вместо пепельницы, плеснул в нее самогон и зажег спичку. Самогон вспыхнул синим неярким пламенем.
— Видал?
— Из хлеба или из свеклы? — поинтересовался Чонкин.
— Из дерьма, Ваня, — со сдержанной гордостью сказал Гладышев.
Иван поперхнулся.
— Это как же? — спросил он, отодвигаясь от стола.
— Рецепт, Ваня, очень простой, — охотно пояснил Гладышев. — Берешь на кило дерьма кило сахару…
Опрокинув табуретку, Чонкин бросился к выходу. На крыльце он едва не сшиб Афродиту с ребенком и в двух шагах от крыльца уперся лбом в бревенчатую стену избы. Его рвало и выворачивало наизнанку.
Следом за ним выбежал растерянный хозяин. Громко топая сапогами, сбежал он с крыльца.
— Ваня, ты что? — участливо спросил он, трогая Чонкина за плечо. — Это же чистый самогон, Ваня. Ты же сам видел, как он горит.
Иван что-то хотел ответить, но при упоминании о самогоне новые спазмы схватили желудок, и он едва успел расставить ноги пошире, чтобы не забрызгать ботинки.
— О господи! — с беспросветной тоской высказалась вдруг Афродита. — Еще одного дерьмом напоил, ирод проклятый, погибели на тебя нету. Тьфу на тебя! — Она смачно плюнула в сторону мужа.
Он не обиделся.
— Ты, чем плеваться, яблочка моченого из погреба принесла бы. Плохо, вишь, человеку.
— Да какие там яблочки! — застонала Афродита. — Те яблочки тоже наскрозь пропахли дерьмом. По всей избе одно сплошное дерьмо, чтоб тебе провалиться, чтоб тебе в нем утопнуть, идиот несчастный. Уйду я от тебя, идола, побираться буду с дитем, чем в дерьме погибать.
И, не откладывая дела в долгий ящик, она подхватилась с Гераклом и кинулась вон за калитку. Гладышев, оставив Чонкина, побежал за женой.
— Куды ты бежишь, Афродита! — закричал он ей вслед. — Вернись, тебе говорят! Не выставляй перед народом и себя и меня на позорище. Эй, Афродита!
Афродита остановилась, обернулась и зло закричала ему в лицо:
— Да какая ж я тебе Афродита? Фроська я, понял, обормот вислоухий, Фроська!
Повернулась и, высоко держа на растопыренных руках перепуганного насмерть ребенка, побежала по деревне дальше, подпрыгивая и спотыкаясь.
— Фроська я, слышите, люди, я — Фроська! — выкрикивала она с таким остервенелым наслаждением, как будто после долгой немоты вновь обрела вдруг дар речи.
16
21 июня послу Германии в СССР Шуленбургу было передано заявление, в котором говорилось, что, по полученным сведениям, германские войска скапливаются у западных границ Советского Союза. Советское правительство просило правительство Германии дать разъяснения по этому поводу. Это заявление было передано Гитлеру, когда до начала войны оставались минуты.
В это время Чонкин, накануне помирившийся с Нюрой, еще спал. Потом почувствовал малую нужду и проснулся. Некоторое время он лежал, не решаясь выбраться из-под теплого одеяла и втайне надеясь, что его желание пройдет само по себе. Но желание не проходило. Он дождался того момента, когда нельзя было терять уже ни секунды. Сунув ноги в ботинки и накинув на голые плечи шинель, он выскочил на крыльцо, а дальше не побежал, было некогда.
Утро было ясное, свежее. На траве, на листьях деревьев, на плоскостях самолета лежала густая роса. Солнце уже оторвалось от горизонта и на глазах сужалось. Красные отблески его лежали на стеклах домов. Стояла полная тишина, нарушаемая время от времени тихим и сонным мычаньем коров. Чонкин хотел было разбудить Нюру, чтобы она подоила и выгнала в стадо Красавку, но потом передумал и решил сделать все сам. Правда, когда он брал подойник, Нюра проснулась и хотела подняться, но он ей сказал:
— Ладно, спи дальше.
И пошел в хлев.
Подоив Красавку, он открыл ей одну половинку ворот, но корова не выходила, она привыкла, что перед ней раскрывают ворота настежь. «Вот скотина», — подумал Чонкин и хотел протянуть ее вдоль спины засовом, но пожалел.
— Давай выметайся, — миролюбиво проворчал он, открывая вторую половинку ворот.
Красавка, презрительно покосившись в сторону Чонкина, прошла мимо и, торжественно покачивая головой, увенчанной короткими рогами, направилась к выходу из двора.
Тут подоспело и стадо.
Коровы разбрелись по всей широкой улице и, на ходу принюхиваясь к столбам и заборам, сонно вздыхали.
Позади стада, раскачиваясь на лошади, ехал новый пастух Леша Жаров. Вместо седла под ним была старая телогрейка. Ее рваные рукава висели и, как маятники, раскачивались в такт ходу лошади.
Увидев пастуха, Чонкин захотел поговорить с ним и, подойдя к калитке, крикнул:
— Эй, слышь ты! Как вообще жизнь-то?
Леша потянул на себя уздечку, остановил лошадь и с любопытством посмотрел на Чонкина, которого видел впервые.
— Жизнь вообще-то ничего, — сказал он, подумав. — Подходящая жизнь.
Помолчали. Потом Чонкин посмотрел на ясное небо и сказал:
— Сегодня, видать по всему, будет вёдро.
— Будет вёдро, если не будет дождя, — сказал Леша.
— Без туч дождя не бывает, — заметил Чонкин.
— Без туч не бывает.
— А бывает так, что и тучи есть, а дождя все равно нету.