— Иван! — вспомнил вдруг председатель.
— А?
— А куда мы идем?
— Кажись, в контору, — неуверенно сказал Иван.
— А где она?
— А хрен ее знает.
— Погоди, мы, кажись, заблудились. Надо определить направление.
Председатель перевернулся на спину и стал искать в небе Полярную звезду.
— На кой она тебе? — спросил Чонкин.
— Не мешай, — сказал Иван Тимофеевич. — Сперва находим Большую Медведицу. А от нее два вершка до Полярной звезды. Где Полярная звезда, там и север.
— А контора на севере? — спросил Чонкин.
— Не мешай. — Председатель лежал на спине.
Звезды частично были закрыты тучами, а остальные двоились, троились и четверились, и их все равно было много, и, если судить по ним, север находился по всем направлениям, что председателя вполне устраивало, ибо давало возможность ползти в любую сторону.
Пока он снова становился на четвереньки, Чонкин значительно продвинулся вперед и неожиданно уперся головой во что-то твердое. Пошарил перед собой руками.
Это было колесо машины, вероятно, той, на которой серые приехали его арестовывать. Значит, и контора должна быть рядом. И точно. Обогнув машину, прополз Чонкин еще немного и вскоре наткнулся на стену, туманно белеющую в темноте.
— Тимофеич, кажись, контора, — позвал Чонкин.
Подполз председатель. Провел ладонью по шершавой стене.
— Во, видал, — сказал он удовлетворенно. — А ты еще спрашиваешь, зачем Полярная звезда. Теперь ищи, тут где-то должен быть и засов.
Какое-то время шарили по стене, то натыкаясь друг на друга, то расползаясь в разные стороны, и вдруг Чонкин первый сообразил:
— Слышь, Тимофеич, а вообще-то засов должен быть там, где дверь, а дверь там, где крыльцо.
Председатель подумал и согласился с доводом Чонкина.
Не для того чтобы посмеяться над пьяным человеком лишний раз, а единственно ради истины следует сообщить, что, даже найдя дверь, Чонкин и председатель долго не могли с ней справиться. Засов как живой вырывался из рук и каждый раз больно ударял председателя по колену, так что трезвый давно остался бы совсем без ноги, но пьяного, как известно, все же бог оберегает немного.
Назад двинулись порознь. Остается загадкой, как Чонкин нашел дорогу домой, остается только предположить, что за время ползанья на четвереньках он малость все-таки протрезвел.
Входя в калитку, Чонкин услышал за огородами приглушенный мужской разговор и заметил тлеющий огонек папироски.
— Эй, кто там? — крикнул Чонкин.
Огонек пропал. Чонкин стоял, напрягая слух и зрение, но теперь ничего не было слышно, ничего не было видно.
«Должно, померещилось спьяну», — успокоил себя Чонкин и вошел в избу.
31
Фитиль двенадцатилинейной лампы был прикручен почти до конца, только маленький язычок пламени едва распространял свой немощный свет по комнате.
Нюра с винтовкой, зажатой между коленями, сидела на табуретке возле двери. Пленники, намаявшись за день, спали вповалку на полу.
— Игде был? — спросила Нюра сердито, но шепотом, чтобы не разбудить спящих.
— Где был, там меня нет, — ответил Чонкин и ухватился за косяк, чтобы не упасть.
— Ай назюзился? — ахнула Нюра.
— Назюзился, — глупо улыбаясь, кивнул Чонкин. — Как же не назюзиться. Завтра, Нюрка, кидают нас на новый участок.
— Да что ты! — сказала Нюра.
Двумя пальцами свободной руки Чонкин вытащил из кармана гимнастерки записку председателя о дополнительной выдаче продуктов и протянул Нюре. Нюра поднесла записку к лампе и, шевеля губами, вдумалась в содержание.
— Ложись, отдохни маленько, а то ведь не спамши, — сказала она, придавая голосу своему ласковую интонацию.
Чонкин в ответ похлопал ее по спине.
— Ладно уж, ты поспи, а к утру на часок подменишь меня.
Он взял у Нюры винтовку, сел на табуретку, прислонился спиной к косяку. Нюра, не раздеваясь, легла лицом к стене и вскоре заснула. Было тихо. Только лейтенант повизгивал во сне, как щенок, и громко чмокал губами. Серая моль кружилась над лампой, то тычась в стекло, то отлетая. Было душно, влажно, и вскоре за окном посыпался, зашуршал по листьям, по крыше дождь.
Чтобы не заснуть, Чонкин пошел в угол к ведру, зачерпнул прямо ладонью воды и смочил лицо. Как будто полегчало. Но только уселся на прежнее место, как снова стало клонить в сон. Он зажимал винтовку коленями и руками, но пальцы сами собой разжимались, и приходилось прилагать героические усилия, чтобы не свалиться с табуретки. Несколько раз спохватывался он в последнее мгновение и бдительно таращил глаза, но все было тихо, спокойно, только дождь шуршал за окном и где-то под полом настойчиво грызла дерево мышь.
Наконец Чонкин устал бороться сам с собой, загородил дверь столом, положил на него голову и забылся. Но спал неспокойно. Ему снились Кузьма Гладышев, председатель Голубев, Большая Медведица и пьяный Жан-Жак Руссо, который от бабы Дуни полз задом на четвереньках. Чонкин понимал, что Руссо его пленник и что он собирается убежать.
— Стой! — приказал ему Чонкин. — Ты куда?
— Назад, — хрипло сказал Жан-Жак. — Назад к природе. — И пополз дальше в кусты.
— Стой! — закричал Чонкин, хватая Руссо за скользкие локти. — Стой! Стрелять буду!
При этом он удивился, что не слышит своего голоса, и испугался. Но Жан-Жак сам его испугался. Он сделал вдруг жалкое лицо и заныл, и сказал капризным голосом, как ребенок:
— На двор хочу! На двор хочу! На двор хочу!
Чонкин открыл глаза. Жан-Жак поднялся на ноги и принял облик капитана Миляги. Капитан через стол тормошил Чонкина двумя связанными руками и настойчиво требовал:
— Слышь, ты, скотина, проснись! На двор хочу!
Чонкин оторопело смотрел на своего разъяренного пленника и не мог понять, во сне видит это или уже наяву. Потом понял, что наяву, встряхнулся, встал неохотно, отодвинув стол, снял с гвоздя ошейник и проворчал:
— Всё на двор да на двор. Дня вам мало. Подставляй шею.
Капитан нагнулся. Чонкин затянул ошейник на три дырки, так, чтобы не душило, но и было достаточно туго, потом подергал, проверяя крепость, веревку и отпустил:
— Иди, да побыстрее.
Свободный конец веревки намотал на руку и задумался. Мысли его были простые. Глядя на муху, ползущую по потолку, он думал: вон ползет муха.
Глядя на лампу, думал: вон горит лампа. Задремал. Снова снился Жан-Жак Руссо, который пасся на огороде у Гладышева. Чонкин закричал Гладышеву:
— Эй, слышь, так это ж не корова, это Жан-Жак весь пукс твой сожрал.
А Гладышев злорадно усмехнулся и, приподняв шляпу, сказал:
— Ты за пукс не боись, а посмотри лучше, что он отвязался и сейчас убегет.
Чонкин с перепугу проснулся. Все было тихо. Храпел Свинцов, горела лампа, муха ползла в обратном направлении. Чонкин слегка потянул веревку. Капитан был все еще там. «Запор у его, что ли?» — подумал Чонкин, закрывая глаза.
Жан-Жак куда-то пропал. Молодая женщина тащила с речки корзину белья. Она шла и улыбалась такой светлой улыбкой, что Чонкин поневоле тоже заулыбался. И не удивился, когда она, положив корзину на землю, взяла его на руки легко, как пушинку, и стала покачивать, напевая:
А-а, люли,
Прилетели гули,
Прилетели гули
Прямо к Ване в люли…
— Ты кто? — спросил Чонкин.
— Ай не узнал? — улыбнулась женщина. — Я — твоя матерь.
— Мама, — потянулся к ней Чонкин руками, пытаясь обхватить за шею.
Но тут из-за кустов выскочили какие-то люди в серых гимнастерках. Среди них Чонкин различил Свинцова, лейтенанта Филиппова и капитана Милягу. Капитан протянул к Чонкину руки.
— Вот он! Вот он! — закричал Миляга, и лицо его исказилось в страшной улыбке.
Прижимая к груди сына, мать закричала не своим голосом. Чонкин тоже хотел закричать, но не смог и проснулся. Ошалело смотрел вокруг себя.
Все было тихо, спокойно. Слабым огнем горела лампа с прикрученным фитилем. Спали на полу пленники. Спала на кровати, отвернувшись к стене, Нюра.
Чонкин посмотрел на часы, часы стояли. Он не знал, сколько времени спал, но ему показалось, что спал он довольно долго. Однако капитан Миляга все еще был там, в уборной, о чем свидетельствовала намотанная на руку Чонкина веревка.
— Хватит, будешь еще там рассиживаться, — сказал Чонкин как бы самому себе и подергал веревку, давая понять, что действительно хватит.
После этого он выждал время, достаточное, по его мнению, чтобы подтянуть штаны, и снова подергал веревку. На том конце никто не отзывался. Тогда Чонкин поднатужился и потянул веревку сильнее. Теперь она подавалась, хотя и с трудом.
— Давай, давай, нечего упираться, — бормотал Чонкин, перехватывая веревку все дальше и дальше.
Вот в коридоре послышались уже шаги. Но они не были похожи на мягкие шаги капитана Миляги. Шаги были частые и дробные, как будто кто-то мелко семенил в твердой обуви.
Страшная догадка мелькнула в мозгу Чонкина. Изо всей силы рванул он на себя веревку. Дверь распахнулась, и в избу с недоуменным выражением на лице ввалился заспанный, перемазанный с ног до головы навозом кабан Борька.
32
Выбравшись на волю, капитан Миляга почувствовал сильное волнение и полный разлад всего организма. Сердце в груди трепыхалось без всякого ритма, руки дрожали, а ноги и вовсе не слушались, и капитан не видел никакого смысла в своем побеге. Там, в избе, было тепло и более или менее уютно, а здесь дождь, холод, полная темнота, и неясно, куда бежать и зачем.
Он не чувствовал волнения, когда перерезал веревку о примеченную еще днем косу, хладнокровно надел ошейник на кабана, хотя тот и сопротивлялся. Ворота в хлев были заперты снаружи, но капитан нашел дырку под самой крышей и с трудом пролез сквозь нее, разорвав на плече гимнастерку. И вот теперь он не знал, во имя чего это делал. Было темно, сыпал дождь, холодные капли, скатываясь по крыше, попадали за ворот и медленно ползли по спине. Капитан не обращал на это внимания, он стоял, прислонившись затылком к бревенчатой стене, и плакал.