Лицо войны. Военная хроника, 1936–1988 — страница 12 из 72

Начиная с ввода гитлеровских войск в Рейнскую область, мы раз за разом упускали шансы предотвратить эту войну, а затем и шансы сделать ее благородной войной во имя чести. Теперь это была война за наши собственные шкуры. Ее обязательно нужно было выиграть, эту просроченную полицейскую операцию, войну против, – воевать за было уже слишком поздно. Теперь оставалось лишь всем сердцем и разумом сочувствовать невинным – множеству незнакомых нам людей, которые заплатят за эту войну всем, что они любят, всем, что у них есть.

В начале ноября Чарльз Колебо предложил мне поехать в Финляндию; он думал, что там что-то затевается. Я нашла Финляндию на карте. Дальнейшее исследование показало, что финны – очень образованная нация, они стараются по всей справедливости заботиться о нуждах и правах друг друга: у них хорошая демократия. Мне не терпелось поехать. Там никто не произносит высокопарных речей перед лицом угрозы, и что бы ни случилось, Финляндия точно не будет агрессором.

С профессиональной точки зрения время прибытия получилось подгадать удивительно точно: одним темным днем я приехала в чужую холодную страну, а на следующее утро в девять часов меня уже разбудил звук первых бомб, началась война. Но еще до бомб над Хельсинки были путешествие по морю и мины. Теперь, оглядываясь назад почти двадцать лет спустя, я думаю, что мое восприятие войны вновь изменилось именно за время той любопытной поездки.

В Испании я поняла смысл войны; было ясно видно, во имя чего и против чего велась испанская война. На корабле, который вез меня сначала в Англию, откуда еще предстояло добраться до Финляндии, я очутилась в начале великой войны алчности, развязанной безумцем, и это выглядело совсем по-другому. Происходящее казалось нереальным, хотя, конечно, во взрывах ничего нереального нет. Но эта война была полным безумием: сумасшедший преступник и его последователи захотели того, что никогда не могли бы получить, – господства над миром на все время своих жизней, и они попытались его захватить; другие захватчики присоединились к ним, и мир на шесть лет погрузился в адский кошмар. Ощущение безумия и порочности этой войны все нарастало внутри меня, пока в целях психической гигиены я не запретила себе всякие попытки думать или выносить суждения и не превратилась в ходячий магнитофон с глазами. Насколько я могу судить, это неплохой способ существования, благодаря которому у людей получается остаться на войне хоть наполовину вменяемыми, – временно приглушить значительную часть рассудка, утратить бóльшую часть чувствительности, при малейшей возможности смеяться и понемногу, но все больше и больше сходить с ума.

Бомбы над Хельсинки

Декабрь 1939 года


Война началась точно в девять часов утра. Жители Хельсинки стояли на улицах и слушали мучительный, то нарастающий, то убывающий, но неизменно громкий вой сирены. Впервые в истории они слышали, как бомбы падают на их город. Таким способом в наши дни объявляют войну. Люди неторопливо двинулись в бомбоубежища или укрылись в дверных проемах и ждали.

В то утро Хельсинки превратился в застывший город, полный лунатиков. Война пришла слишком быстро, и на каждом лице, во всех глазах читались шок и неверие.

Небо весь день сохраняло грифельный цвет, одеяло облаков низко висело над городом. Второй воздушный налет произошел в три часа дня. На этот раз ни одна сирена не подала сигнала тревоги; звучал лишь стремительный, захватывающий дух рев бомб. Русские самолеты летели незаметно, в вышине, чтобы потом спикировать на высоту двухсот метров и сбросить свой тяжелый груз. Налет продолжался одну минуту. Это была самая длинная минута в жизни каждого обитателя Хельсинки.

Прогремело пять сильных взрывов, после которых сама тишина казалась ужасающей. По тихим разбомбленным улицам пролетел слух: они распылили ядовитый газ. Поверить можно было во все что угодно. Там, где раздавался жуткий грохот бомбовых разрывов, мы увидели высокое, круглое, серое облако дыма, медленно клубившееся между зданиями. Противогазов у нас не было.

В гостинице закрыли двери, но так как в крыше холла от взрывов уже вылетели все стекла, это казалось слабой защитой. Из окна пятого этажа я увидела свет от пожара, и на фоне неба он казался розовым.

– Пока не газ, – сказали мы друг другу, очень обрадованные. – Всего лишь зажигательные бомбы.

Улицы, которыми мы шли, усыпали осколки стекла. Дым сделал серый день еще темнее. Разбомбленные дома в этом квартале были объяты таким высоким пламенем, что самих развалин было не разглядеть. Повернув налево, мы побежали на свет другого пожара. Техническое училище, огромный гранитный квадрат зданий, тоже попало под удар. Дома вокруг него и на соседней улице были выпотрошены дочиста, пламя вырывалось изо всех пустых окон. Пожарные работали быстро и молча, но сейчас они могли только пытаться потушить огонь. Тела они откопают позже.

На углу улицы, в подступающей темноте, женщина остановила автобус и посадила в него ребенка. Она не успела поцеловать его на прощание, и никто ничего не сказал. Женщина развернулась и пошла обратно к разбомбленной улице. Автобус собирал детей, чтобы увезти их куда-нибудь. Никто не знал куда, главное – подальше от города. Эта необычная миграция началась тем днем и продолжалась всю ночь. Потерявшиеся дети, чьи родители исчезли в горящих зданиях или куда-то пропали в суматохе внезапного нападения, блуждали в одиночку или по двое – по трое, выбирая любую дорогу, которая вела бы их прочь от того, что они видели. Спустя несколько дней государственное радио все еще будет выкликать их имена, пытаясь воссоединить семьи.

Рядом с большой заправочной станцией распростерся на боку автобус, уже сгоревший, а неподалеку лежал первый мертвец, которого я увидела на этой войне. В мое первое мадридское утро, три зимы назад, я видела человека, похожего на этого. Сейчас, как и тогда, распознать его можно было только по ботинкам: от рук и головы ничего не осталось. В Испании тот маленький, темный, искореженный сверток был обут в бедняцкие башмаки на веревочной подошве, а этот – в ботинки с ношеными, но тщательно залатанными кожаными подошвами. В остальном оба трупа были жутко похожи. Я подумала, что тем, кто отдает приказы о бомбардировках, и тем, кто сбрасывает бомбы, не помешало бы как-нибудь пройтись по земле и взглянуть, как выглядят плоды их трудов.

Зимой в Финляндии уже в четыре часа дня наступает темная ночь, но люди остались на улицах, словно желая утешиться присутствием друг друга. Женщины столпились в дверях, но не разговаривали, и никто нигде не плакал, нигде не было видно горя и паники, чего можно было бы ожидать. Той студеной ночью дороги из Хельсинки потемнели от верениц молчаливых людей, которые несли ранцы, легкие чемоданы или просто с пустыми руками шли в леса в поисках безопасности.

На следующее утро уборщики лопатами для снега сгребали битое стекло с улиц вокруг Технического училища. Огромные здания, пробитые бомбами от крыши до подвала, внутри выгорели до черноты. Пожарный отвел меня в соседний жилой дом. Мы прошли по полу, залитому водой из пожарных шлангов, поднялись на два лестничных пролета и вошли через повисшую на петле дверь в когда-то уютную квартиру. Теперь белая мебель в спальне была наполовину раскурочена, вуалевые занавески висели мокрыми тряпками, семейные фотографии и все мелкие бесполезные декоративные вещицы, которые люди собирают и берегут, валялись на полу, как мусор. Всю ночь пожарные доставали тела из этой квартиры и из соседней, и неделю спустя они все еще будут находить погребенных мертвецов. Пожарный, который привел меня сюда, много лет назад работал в Сан-Франциско и Трентоне, и мы говорили об этих городах, о том, как повезло живущим там людям. Мы стояли на улице и смотрели на все еще бушующий пожар, смотрели на развалины училища и разрушенные дома, а пожарные говорили тихо, но без улыбок: «Хорошенькие ребята эти русские».

В одной из больниц лежала женщина, которую зажало под обломками ее дома, и теперь она ждала смерти, стаскивая с себя одеяла, потому что любой вес был ей невыносим. Ее ребенок погиб, но она не знала об этом, а муж лежал в другой палате и смотрел перед собой неподвижными, безумными глазами. Он был маляром. На соседней кровати лежал красивый смуглый юноша с ярко-красным от лихорадки лицом, он держался неподвижно, потому что с такой дырой в спине даже дыхание причиняло ему невероятную боль. Он был водопроводчиком.

На второй день войны русские самолеты появились в час дня, и пулеметы на крышах офисных зданий и жилых домов на главной улице молотили по ним, целясь в низкое серое небо. Самолеты разворачивались и сбрасывали бомбы на рабочие кварталы на окраинах города. Флористы посылали цветы в больницы и делали венки для гробов, и за красивыми гробами на кладбище следовали маленькие процессии неплачущих людей.

Они продолжали эвакуировать детей: в катафалках, в вагонах для скота, во всем, что могло передвигаться на колесах или по рельсам. После трех дней и ночей в холодных лесах без крова и еды люди стали пробираться в деревни под Хельсинки. Затем в деревню приезжал грузовик, чтобы перевезти некоторых из них на сельскую станцию, где они могли сесть на поезд, который отвезет их дальше на север. Водитель приставил к грузовику лестницу, и семь маленьких старушек с маленькими ранцами забрались по ней, щебеча, как птички. Они говорили на прекрасном, слишком правильном гувернантском английском, смеялись над тем, какие они неуклюжие, и сказали, что да, они собираются сесть на поезд, и нет, они не знают, куда едут, но все будет хорошо, они найдут какое-нибудь место, где можно будет остановиться. В лесу, по их словам, было довольно тяжело, но теперь все будет в порядке.

Хорошо одетая молодая женщина с двумя маленькими детьми и младенцем шла из города пешком: няня толкала детскую коляску, а она вела и несла остальных детей. Как и у всех остальных, у нее ничего больше не осталось. Но у ее ребенка в коляске был меховой коврик для тепла, поэтому она не жаловалась.