, но в Сайгоне явно не бывал. Даже самый бестолковый зевака, находясь в этом городе, уже через полчаса заметил бы «запятнанные места». К своему удивлению, я поняла, что публикация в Ladies’ Home Journal была моей, но я совершенно про нее забыла. На мисс Такман произвело впечатление то, где именно был опубликован этот материал: Ladies’ Home Journal – старый журнал с огромными тиражами, очень респектабельный, популярный в сельской Америке. Такман пишет о конце 1966 года, и мне кажется, она неправа насчет того, что американцы к тому моменту видели на экранах своих телевизоров. Разбомбленные деревни в огне как часть войны – да; потрясенных крестьян, бредущих прочь от разрушенного дома, – да; но ничего больше. По телевизору не показывали ни трущобы беженцев, ни приюты, ни гражданские больницы. И уж точно никто не показывал лица и тела детей, обожженных напалмом. Самый известный кадр с той войны – маленькая голая девочка, обожженная огнем напалма, бежит по дороге – шокировал американскую нацию гораздо позже[113]. Зафиксировав эти мысли, я снова выбросила их из головы; «публикация» к тому времени давно исчезла в вечном беспорядке моих бумаг.
Теперь, когда эта статья для Ladies’ Home Journal вдруг вынырнула из завалявшейся папки, я поняла, почему про нее забыла. Мне пришлось подсластить пилюлю, и тогда, как и сейчас, это вызывало отвращение. Статью иллюстрировала фотография пятилетнего мальчика с идеально стройным телом и длинной глубокой красной раной на спине – в форме четвертинки луны; возможно, ее оставил осколок снаряда. По стандартам войны во Вьетнаме ребенок почти не пострадал: рана даже не гноилась. Не так много людей видели, что на что способен напалм, и ни Ladies’ Home Journal, ни любой другой американский журнал не смогли бы в 1966 году (а может, и сейчас?) опубликовать фотографии, показывающие его воздействие на человеческую плоть. Между тем напалм был нашим оружием, и мы часто использовали его во Вьетнаме.
Мои шесть репортажей для лондонской The Guardian были образцами такта и самоцензуры. Даже либеральные британцы не были готовы к тому, чтобы прочесть правду. Американцы одержали триумф с точки зрения пиара: войну подавали как великодушную попытку спасти южновьетнамский народ от коммунизма. Тот, кто поставил бы под сомнение эту идею и показал бы, чем на самом деле обернулась война для южновьетнамцев, рисковал прослыть агентом коммунистической пропаганды. А я хотела, чтобы меня читали, чтобы меня слышали, и понимала, что писать нужно осторожно. В этих репортажах есть льстивые фразы, которые я написала, сжав зубы.
То, чему я стала свидетельницей в Южном Вьетнаме, могли узнать все, информация была доступной, открытой и на виду – и так было по меньшей мере за год до моего приезда в страну. Я не могу понять, почему сотни корреспондентов в Сайгоне игнорировали эту сторону войны. Возможно, они считали ее незначительной, неинтересной, не имеющей никакого отношения к работе военных корреспондентов? Или же понимали, что подобная информация дома придется не по вкусу их редакторам и читателям?
Даже те мои скромные репортажи для The Guardian для своего времени оказались слишком громкими. Они привели в ярость южновьетнамское Министерство иностранных дел и, несомненно, их американских коллег. Я получила нежеланный и, как я полагаю, уникальный знак отличия – Южный Вьетнам поместил меня в черный список журналистов. Больше я не смогла получить визу и вернуться в Южный Вьетнам, хотя пыталась несколько лет. Обращения за помощью к американским властям не приносили результатов. Мне вежливо отвечали, что Южный Вьетнам, в конце концов, независимое государство. Гонцы, которые приносят плохие вести, не пользуются популярностью.
В октябре 1966 года я отправилась в Америку, чтобы попытаться поговорить хоть с кем-то, кто бы меня выслушал. Смутно вспоминаю встречу в редакции Ladies’ Home Journal, где я объясняла, что в этом нет никакой политики, вопрос чисто гуманитарный. Редакторы рисковали подвергнуться критике со стороны патриотов и потерять подписчиков. Свобода прессы – еще одна иллюзия. Писать-то ты можешь свободно, но вот напечатают ли где-нибудь твои слова – это другое дело. У меня не было новых фактов, кроме тех, которые уже были опубликованы в The Guardian, и читатели заметят повторы. Но все же я включаю эту статью сюда в том виде, в котором она была опубликована, – с редакционной правкой. Эта книга – свидетельство, а эта статья наглядно демонстрирует, как много и одновременно как мало непопулярной правды о Вьетнаме в то время можно было сказать большой американской аудитории. Важно помнить: я писала о том, что узнала в августе и сентябре 1966 года, и за следующие восемь лет и восемь месяцев ничего не изменилось, или, вернее, изменилось – но только в худшую сторону.
«Пустите детей…»[114]
Январь 1967 года
Пришло время поговорить о жертвах Вьетнама, о которых никто не осмеливается говорить: о раненых мальчиках и девочках.
Мы любим своих детей. Мы славимся любовью к своим детям, многие иностранцы даже считают, что мы любим их неразумно и слишком сильно. Мы составляем планы, работаем и мечтаем с мыслями о наших детях, неустанно стремимся дать им самое лучшее в жизни. «Защищенность» – одно из наших любимых слов; мы согласны, что дети должны чувствовать себя защищенными, то есть все у них должно быть хорошо: заботливые родители, комфортный дом со всеми удобствами, здоровье, веселье, образование, атмосфера надежды и благополучия. Возможно, мы слишком заняты мыслями о собственных чадах, чтобы задуматься о детях за 15 000 километров от нас или понять, что далекие маленькие смуглые люди, которые выглядят и живут не так, как мы, любят своих детей ничуть не слабее, но сейчас к их любви примешиваются боль и страх.
Американским семьям знакома страшная пустота, которая остается, когда молодой человек ушел на войну и не вернулся домой; но американским семьям посчастливилось не знать о том, как выглядит разрушенный дом с мертвыми детьми внутри. Война происходит где-то далеко. Дальше, чем когда-либо прежде, – в Южном Вьетнаме – война идет от нашего имени, от общего, анонимного имени американского народа. И американское оружие убивает и ранит бесчисленное множество вьетнамских детей. Не десять или двадцать детей, что уже было бы трагедией, – каждый месяц приносит сотни убитых и многие сотни раненых. Этот ужасающий факт на официальном уровне не принимают во внимание; ни одно американское ведомство не ведет статистику гражданских всех возрастов, от младенцев до стариков, убитых и раненых в Южном Вьетнаме. Я своими глазами наблюдала боевые действия в девяти странах, но нигде больше не видела такой войны.
Митхо – очаровательный городок в дельте Меконга, зеленой рисовой чаше Южного Вьетнама. Широкий бурный Меконг течет сквозь город, охлаждая воздух. В отличие от Сайгона, в этом городе тихо, потому что он закрыт для войск и еще не наводнен толпами несчастных беженцев. Несмотря на три войны, следовавшие одна за другой, крестьяне дельты остались в своих деревнях и выращивают продовольствие для всей страны. Правительства и армии приходят и уходят, но вот уже две тысячи лет крестьяне этого народа обрабатывают здесь землю. Они любят свой край и свои семьи. Но бомбы и пулеметы меняют многовековой уклад жизни. Считается, что в дельте Меконга много вьетконговцев, поэтому смерть льется с неба потоками, быстро и хаотично. В этом регионе живут 15 миллионов южновьетнамцев; им приходится платить по счетам вьетконговцев и северных вьетнамцев – которых, по любым оценкам, здесь не более 279 000.
Детская больница в Митхо – серая цементная коробка, окруженная высокой травой и сорняками: ими зарастает сад, разбитый в мирные времена. На 35 коек обычно приходится 55 маленьких пациентов. Высокая печальная монахиня – обученная медсестра; весь остальной медперсонал – одна вьетнамская женщина-врач. Родственники доставляют своих раненых детей в эту больницу как только могут: пешком с детьми на руках, едут на тележках или на местных автобусах. Организованной эвакуации раненых гражданских в Южном Вьетнаме не существует. Те родственники, кому удалось доставить маленьких жертв войны в госпиталь, остаются ухаживать за ними. Больше это делать некому. Коридоры и палаты переполнены, дети молчат, как и взрослые. И все же это тихое место кричит от шока и боли.
В коридоре к стене прислонился мужчина; его лицо застыло, глаза кажутся полубезумными. Он бережно держит на руках шестимесячную девочку, своего первого ребенка. Ночью на его деревню без предупреждения сбросили четыре бомбы. Осколками убило его молодую жену, спавшую рядом с дочерью; младенцу изуродовало руку. По сравнению с другими ранами, которые встречаются здесь, эта легкая – всего лишь глубокие порезы от плеча до запястья, на них запеклась кровь. Вчера у этого человека были дом, жена и здоровая, смеющаяся дочь; сегодня у него не осталось ничего, кроме оцепеневшего от боли ребенка с крошечной искалеченной ручкой.
Единственное, что выглядит свежим и чистым в этих мрачных палатах, – гипс на детских ногах и руках и бинты, в которые замотаны головы и худые тела. Дети научились не двигаться, потому что движение причиняет им еще большую боль, но их большие и темные глаза следят за посетителями. Нам никогда не приходилось видеть такое печальное смирение в глазах наших собственных детей.
Видимо, в наше время дети, если им больше 12 лет, считаются взрослыми. Во время короткого и поразившего меня визита в большую больницу Митхо, куда привозят людей со всей провинции, среди сотен раненых крестьян, мужчин и женщин, я заметила 13-летнюю девочку, потерявшую левую ногу (бомба). Эта девочка делила кровать со старой женщиной, у которой было разбито колено. Еще я помню 14-летнюю девочку с ранением головы (мина) и 15-летнюю девочку с бинтами на груди (пуля из пулемета). Если остановиться и задать несколько вопросов, чаще всего узнаешь, что рядом с ними в ту секунду был кто-то любимый, кто погиб, и вот выжившие оплакивают мать или младшего брата; одиночество усугубляет боль. Все эти люди страдают молча. Когда боль становится невыносимой, они очень тихо стонут, словно стыдясь за то, что потревожили дру