Лицом к лицу — страница 100 из 114

Сожительство таких внутренних противоположностей не проходит даром для обеих сторон. Повседневные заботы в атмосфере соревнования на виду у красноармейцев имели для Синькова свою инерцию. В его сознании они прокладывали свое русло в будущее. Успехи и слава, сопровождавшие его деятельность, были слишком похожи на военные успехи и славу вообще. Иногда эта мысль заряжала его фантазию. Перейдя всем своим существом к красным, он — блестящий боевой офицер — мог бы стать полководцем революции, мот бы выдвинуться с большей легкостью, чем во всякое другое время и при всяких других обстоятельствах. Он прекрасно понимал, что для этого мало будет принять позу и закрепить маску. Для этого нужно будет взять у красных не только их лозунги, но и их веру. А так ли уж это невозможно?! Испуганно, как бы украдкой от себя, он прикидывал и такую возможность. Так индивидуально честнейший юноша, мечтая о богатстве, переживает навеянные бульварной литературой возможности одного-единственного — впоследствии, разумеется, искупаемого — преступления. Так девушка, боящаяся чужого прикосновения и даже взора, думает о единственной, с исключительным блеском проданной ласке. Когда он прыгнул в ледяную воду, чтобы спасти орудия, он совершил героический поступок, вызванный гордостью командира, и вместе с тем проверял себя. Тогда он впервые почувствовал, что место ненависти, по его собственному капризу, может заступить какое-то новое — спокойное, мужественное, но только лишенное теплоты и глубины — чувство. Он был соблазнен возможностью сознательно располагать собой, как располагают в игре кошельком или шахматными фигурами.

Эта двойственность ослабила его позиции в дивизионе. Силы, которые он копил для совершения перехода к белым, уменьшились. Пока красные наступали, Алексей прекрасно воспользовался передышкой. Постоянные заседания, летучие митинги, внушительные каспаровские беседы, убежденные и потому действующие сильнее, чем профессиональная эрудиция агитаторов, тысячи газет, книги, летучки — все это сколачивало людей в кулак, где все пальцы подчинены одному рефлективному центру.

До сих пор Синьков удачно оправдывал свою бездеятельность. Момент не подходил для энергичных действий. Поставленная им задача — войти в доверие к военкому и коллективу — слишком серьезна, чтобы рисковать. И, наконец, объективная неудача — они попали на второстепенный театр военных действий! Но если бы на месте прямого, немного наивного Воробьева был кто-нибудь более недоверчивый, — он уже разгадал бы эту гнильцу, которая завелась в сердце его товарища. Синьков понимал, что сегодня ему придется дать прямой и недвусмысленный ответ, и он оттягивал эту минуту в какой-то смутной надежде на то, что Воробьев сам поможет ему найти выход.

Сперва Воробьев счел, что Аркадий молчит, не освоившись еще с обступившей их темнотой и шумом нависающих над дорогой дерев. Но последний костер скрылся из виду, а Синьков еще не раскрыл рта, — он, с такой легкостью словесным потоком покорявший медлительного, вдумчивого Воробьева.

— Что же ты молчишь? Может быть, я неправ?

— Ты прав и неправ, Леонид.

Воробьев долго и терпеливо ждал, как раскроется эта классическая еще со времен софистов, может быть, прикрывающая какую-нибудь неожиданную мысль фраза.

— Возможно, что мы в ловушке, — медленно начал Синьков. — Следует почаще напоминать об этом. Следует подорвать конский состав и еще больше разложить массу. Наших сторонников гораздо меньше, чем можно было предполагать. Создается удобный момент безошибочно подсчитать наши реальные силы и попытаться разложить коллектив. Но ведь не исключена возможность, что мы пройдем по этому шоссе, как по Невскому. Ты слышишь — ни одного выстрела. А что, если на всем этом болоте нет ни одного неприятельского солдата? Куда в таком случае мы должны двинуться, захватив батарею? Как ты себе это представляешь?

— Но ведь так всегда было, так всегда будет.

— Неверно. Представь себе, что за нами пойдет партия белых. Что станет со всеми этими Савченками, Фертовыми, Холмушиными? Весь этот сброд заволнуется, как команда судна, наскочившего на мину. Впопыхах за нами кинется добрая половина людей. Коллектив будет охвачен паникой. Инициатива целиком будет в наших руках. Мы обезглавим партийную организацию — и через час будем по другую сторону фронта.

Как всегда, его аргументация в первую минуту казалась неотразимой Воробьеву. Они повернули в сторону бивуака. Завидев опять костры, Воробьев сказал:

— Значит, до первого выстрела?

— До первого выстрела на самом шоссе, — твердо повторил Синьков.

— Смотри, Аркадий, если и тогда ты не решишься, я за себя не отвечаю.

Глава XIVОБЫЧНАЯ БЕСЕДА

Единственный петух прокричал свое кукареку, и часовому впервые показалось, что небо над восточной частью леса готово пропустить первые волны рассеянного света, еще только возвещающего близость зари. Был тот, самый неприятный для пробуждения час, когда ночь готовится к отступлению, но прерванный сон не вознаградит даже бодрая свежесть, которой лес и земля приветствуют восходящее солнце.

Выполняя приказ, часовой разбудил командира. Десятки дремлющих у деревьев людей решили, что движение согреет лучше, чем тощая, проношенная шинель, и шумно задвигались у дороги. Последним усилием ярче вспыхнули костры.

Каптенармус и фуражир еще раз обошли крошечную усадьбу. Они готовы были под землей искать корм для лошадей. В погребе они раскопали большую бочку жмыхов. Под их толстым слоем был скрыт чистый и крупный ячмень.

Резкий женский крик показал, что находка не осталась тайной для хозяйки.

Она метнулась прямо к Алексею. Цепкими пальцами она схватила его за рукав и, задыхаясь, выкрикивала:

— Ой, боже мой, ой, боже мой!

— Да в чем дело? — крикнул и Алексей, пытаясь снять ее руку.

— А кто ж пахать будет? Лошадь же сдохнет.

Одновременно она тянула его к погребу.

Пока фуражир докладывал о находке, она перебивала его гортанными, трескучими выкриками:

— Белые все обобрали. Хоть вы не берите. Не дам я, не дам! Чем лошадь кормить буду?..

Фуражир уже принес большие походные мешки. Командиры смотрели, столпившись у окна. Люди темнели в лицах от крика этой женщины, вопившей по-деревенски, во весь голос, как причитают на могиле, в темной щели которой еще виден деревянный ящик единственной и незабываемой формы.

— Веселовский! — крикнул Алексей. — Заплати ей, как за овес, и прибавь еще веса…

— На что мне твои деньги? Подохнем мы все! — взвыла женщина. — На, дави их всех сразу! — Она по очереди толкала заспанных, неодетых девчонок к Алексею, и, ударившись о его колени, дети сразу присоединяли свои голоса к плачу матери.

— Мы тебе хлеба оставим, — сказал Веселовский. — Можно ведь из нашего? — умоляюще посмотрел он на военкома. Его сочувствие этой женщине вдруг переключилось в сочувствие военкому, поставленному в такое трудное положение.

Можно, конечно… — Алексей говорил тихо. — А ячмень мы возьмем, у нас кони падают.

— Двоих тут бросаем — шкуры себе заберешь, — сказал женщине старшина.

— Подавись своим хле… — не докончила и задохнулась женщина.

Она ушла на нестойких, разъезжающихся ногах, словно под нею была не майская жирная земля, а ледяное укатанное поле.

«Вот за таких мы и воюем», — неотступно стояла в сознании Алексея вчерашняя фраза, и больше всякой возможной боли мучила его мысль, что эта женщина так и останется уверенной, что ее обобрали, лишили надежды на пахоту, на хлеб для пяти ее девочек… Но за пушки Республики он, военком, должен был отдать свою кровь и силу. И не только свою, но отдал бы и чужую. И бочка ячменя для битюгов, тащивших мортиры, была бы взята им при всех условиях.

Он отошел от фуражира и громко и резко закричал:

— Почему не запрягают?

В том, как расходились красноармейцы, военком почувствовал хорошо ему знакомое глухое и скрытое недовольство.

Для многих была близка родная деревня, и белые грозили оказаться хозяевами их баб и добра. Мужицкое сердце дыбилось в страшном сомнении.

Само собою получилось, что коммунисты стали держаться вместе. Хорошо владевший собою Каспаров повествовал о чем-то еще петербургском. Наводчик Пеночкин с высоты своего колокольного роста с улыбкой глядел на усевшегося на ящик Фертова. Он с удовольствием простым фамильярным жестом стянул бы его на дорогу, но Каспаров сказал, что не следует сейчас дразнить ребят.

Самый молодой из сочувствующих — Холмушин — не знал, как ему быть. Он плелся в хвосте группы коммунистов, потом закуривал у Савченки, небрежно бросившего ему кисет и коробок со спичками. В конце концов он устроился подле старшины, главы нейтральной группы малограмотных и бестемпераментных, но зажиточных ребят.

Синьков и Воробьев со всем усердием следили за происходящим. Пользуясь своим положением командиров, они задерживались, пропускали колонну мимо, опять догоняли, по пути заводили, казалось, безобидные, на самом деле, осторожно провокационные разговоры. Слух Воробьева был напряжен. Уже несколько раз казалось ему, что где-то в глубине леса зарождаются резкие металлические звуки и ветер вот-вот донесет эхо дальнего выстрела. Он то ехал впереди батареи, то, оставив коня ординарцу, шел в группе наиболее приятных ему красноармейцев из запасных, таких же, как он, молчаливых, роняющих между длительных пауз редкие, многозначительные фразы. Ни с кем из них ни разу у него не было до конца откровенного разговора, но по репликам, деревенским присказкам и словечкам он заключил, что они тяготятся мобилизацией и долгими походами, тянутся к семье и не любят требовательного комиссара. Ему казалось, что это достаточная гарантия того, что они не будут в решительный момент против него и Синькова, а то, чего доброго… Он не был ни интриганом, ни просто ловким человеком. В лучшем случае он мог подействовать на них своей решительностью. Иногда ему самому казалось, что, несмотря на чудовищную силу и мужество, которые он сознавал в себе, он беспомощен в этой игре, как цыпленок. Но он не хотел отступить перед сознанием собственной слабости. Такие, как Воробьев, могут показать примеры подлинного личного героизма, но никогда не ведут ни одного человека за собой.