Лицом к лицу — страница 15 из 114

ра. Но все шарниры разболтались. Даже у Анастасии Григорьевны завелись странные знакомства, и в гостиной, где прежде собиралось изысканное общество, мальчишки, товарищи Петра, играют теперь в шмен-де-фер.

Воробьев вынул записную книжку, вырвал лист и карандашом написал записку:

«Вы не дали мне сказать, что из Гельсингфорса я привез Лориган, пудру Коти и чулочки. Завтра передам маме».

Выйдя в коридор, он заложил записку за медный кружок стенного бра.

Глава XIФИЗКУЛЬТУРНЫЙ КОВРИК

Большая рука Воробьева свисает с кровати. Несмотря на мускулы атлета и черную щетину, подползающую к локтю, в ней есть что-то детское.

Капитан Синьков, проснувшись, рассматривает через комнату руку товарища. Он достает из-под подушки портсигар и курит.

К голому окну прильнуло серое низкое небо.

— Тоска, — громко говорит Синьков и швыряет окурок кверху. Не долетев до потолка, окурок возвращается прямо в лицо Синькову. Отдернув голову, Синьков ударяется об угол походной кровати.

— Черт, с утра не везет. — Он растирает ушибленное место ладонью и снова смотрит на товарища.

— Ну и спит — прямо бизон.

Синьков вырывает у себя из-под головы подушку и, закружив ее в воздухе, пускает в Воробьева. Встрепанное лицо Леонида Викторовича поднимается над постелью. Глаза не на шутку испуганы.

— Аркадий! Дьявол!

Подушка летит обратно.

Спустив ноги с кровати, Синьков шлет в Воробьева вторую подушку, туфли, простыню, подтяжки, сапог. Вещи, кувыркаясь, летают по комнате.

Наконец оба вскакивают и, встретившись на физкультурном коврике, свиваются в борьбе. Оба гиганты, широкоплечие и молодые. Отборные экземпляры того поколения сытых и уверенных в завтрашнем дне юношей, которые в большинстве успокоились на польских и галицийских солдатских кладбищах.

Воробьев сильнее. Это битюг. Ноги толсты даже у щиколоток. Тело — круглым бревном. Он был бы уродлив, если бы не рост. Канаты мускулов подползают к затылку, на плечах бугры. Икры на ногах — скульптурной нашлепкой. Но Синьков ловчее, гибче и сообразительнее. Они вьются, большие, красные с ног до головы от напряжения. Ноги в спортивках взлетают кверху. Трещат кости, когда один размахом шестипудового тела ломает мост другого. На слова не хватает дыхания. Много вздохов, почти машинного пыхтения. Наконец выдержка и ловкость пасуют перед силой, и Синьков кричит:

— Алло! Довольно.

Разнимаются руки, и оба, вспотевшие и усталые, заглянув предварительно в коридор, в гимнастических трусах идут мыться.

Горничная Алина, прозванная за жесткие белые волосы Куделя, несет на подносе желудевый кофе и хлеб, едва смазанный маслом.

Воробьев и Синьков живут в четвертом этаже дома Бугоровских. Здесь еще недавно была такая же барская квартира, но удары судьбы один за другим обрушились на хозяйку, Терезу Викторовну Зегельман, и из жены известного инженера — строителя мостов и железных дорог — превратили ее в скромную хозяйку меблированной квартиры. Старший сын Терезы Викторовны, летчик, сгорел в воздухе над аэродромом, младший пропал без вести на фронте. Инженер потерял здоровье на постройке Мурманской железной дороги и тихо угас в большом кресле с рыжей обивкой. Говорят, Тереза Викторовна была в молодости не только жизнерадостна, но и кокетлива. Этому поверить трудно, несмотря даже на свидетельство портрета, на котором молодая женщина, с чертами, напоминающими Терезу Викторовну, прячет шаловливое лицо в букет гвоздик. Теперь Тереза Викторовна молчалива, безрадостна и суха, как цветок, пролежавший человеческую жизнь в семейном молитвеннике. Она несет свое горе мимо людей, не разбрасывая его жалобами. От нее пахнет цветочной пылью. Она носит коричневую кружевную шаль, волосы седым пучком на затылке и в пальцах вертит черный снурок от лорнета, которым она не пользуется больше, так как к старости близорукость ее стала уменьшаться.

Жить у Терезы Викторовны — своего рода честь, и ей рекомендуют только положительных жильцов. В квартире торжественно тихо, горничная Алина, как в хорошем доме, в мягких туфлях и белом переднике. Телефон в будке. Ключи от входных дверей у каждого квартиранта. Как в немецких пансионах, Тереза Викторовна включает в обслуживание утренний кофе и булочку. Впрочем, булочек давно уже нет. Подается хлеб, смазанный маслом.

Тереза Викторовна уважает своих жильцов. Жильцы уважают Терезу Викторовну. Приват-доцент Острецов, из первой от входа комнаты, в дни ее рождения приносит букет и конфеты. Инженер Бер — он из угловой — сам чинит электричество в квартире и снабжает хозяйку мукой и маслом, без чего утренние завтраки уже давно отошли бы в прошлое, как и многие иные похвальные привычки этой квартиры. Воробьев и Синьков иногда врываются в ее тихую, уставленную и увешанную семейными портретами комнату, шумно выбрасывают на стол кульки, свертки, баночки. Тереза Викторовна смотрит на молодых людей с трогательной улыбкой и вечером приглашает их пить чай. Чай подается в подстаканниках, и у каждого свернутая уголком, отглаженная кремовая салфеточка.

Тереза Викторовна не задумывается о происхождении всех этих кульков и свертков, этого изобилия, налетающего шквалом как раз в самое трудное время, когда «все безумно дорого и нигде ничего нет». Они такие сильные и жизнерадостные, эти молодые офицеры. Они куда-то часто уезжают с желтыми кожаными чемоданчиками в руках. Вернувшись, они спят круглые сутки. Теперь такая трудная дорога, никто не считается с первым, вторым классом и спальными местами…

Поручик Леонид Викторович Воробьев живет у Терезы Викторовны, с перерывами на заграничные поездки, уже два года, с того самого дня, как, выписавшись из лазарета, после ранения в ногу, он получил работу на военном заводе.

Синьков, его товарищ по гимназии, присоединился к нему уже в семнадцатом году, покончив расчеты с демобилизующейся армией и войной.

Фронт он покинул раньше других офицеров, еще в октябре, когда выяснилось, что командный состав будет избираться солдатами, а неизбранные офицеры перейдут на положение рядовых.

На избрание можно было рассчитывать вполне. Он все еще был популярен среди значительной части батарейцев. Он никогда не дрался, не воровал казенных сумм. По-своему он любил своих подчиненных. Но одна мысль, что его судьба хотя бы на секунду окажется в руках солдатской массы, приводила его в бешенство. Нет! Нужно было бежать, бежать без оглядки, куда угодно, хоть к черту в глотку… Но лучше всего было бежать в огромный Петроград, где все-таки много своих, где рядом с заводами и казармами есть и улицы высоких, светлых домов, в которых живут «настоящие» люди. Люди, которые думают так же, как он.

Но Петроград разочаровал сразу. Вокзал, взятый штурмом солдатами. Они толкаются, дышат махоркой в лицо. Мешками, сундуками они задевают зазевавшихся. Они знают, что места в поезде можно взять только с бою, и, еще только вступив на подъезд вокзала, готовы к сражениям руганью, кулаками, прикладом, а то и ручной гранатой. Невский грязен. Битые стекла и разгромленные, пропыленные витрины. А в светлых домах растерявшиеся, несчастненькие люди. Женщины больше не жалуются на мигрень, на зубы, на нервы. Не до зубов и не до мигрени… Они говорят о муке, картофеле и чулках. Мужчины брюзжат, ругаются, предварительно закрыв двери, и втихомолку гримируются под улицу. А улица в руках солдат, матросов и рабочих. Где-то в Смольном — власть. Этот когда-то любимый город бесил и приводил в отчаяние. Возобновились нервические припадки — результат контузии, во время которых можно было громить стену лбом, ломать до хруста собственные руки, сжимать зубы с такой силой, что темнело в глазах.

Синьков поселился в меблирашках на Петроградской. Он ходил из дома в дом, из квартиры в квартиру, ища созвучных настроений. У казачьего есаула атаманца Никитина пили беспросветно и грязно. Вестовые сбежали с проходившим на Дон полком. К скатертям прилипли окурки. В лужице от варенья лежала костяная пуговица от кальсон. Синьков сел с размаху в кресло и раздавил венецианский бокал.

У полковницы Стремоуховой его приветствовал рой молодящихся дам. Дамы все курили, красили ногти в цвет губ и, помахивая подведенными ресницами, рассказывали анекдоты. Наступал вечер. Появились молодые люди с галстуками бабочкой и короткими, выше щиколоток, брюками. В столовой разливали плохое вино в дорогой хрусталь. Синькова охватила пряная атмосфера плохо скрываемой, подогретой вином похоти. Высокого, крепкого офицера облюбовала брюнетка с белыми лошадиными зубами и нежными ладонями рук. Он проснулся в незнакомом доме на набережной, с горьким ощущением во рту, с досадой на свою слабость. Кокаин отогнал кровь от лица яркой еще вечером женщины, и в бледном утре она лежала как труп. Синьков оделся и вышел на набережную. Утренним трамваем поехал на Петроградскую. Дама позвонила на другой день, но Синьков вспомнил горькие губы, пустые глаза и повесил трубку.

У Заварниных все сидели в страхе. Боялись за сейфы, за вклады в банках, за стопки золотых, спрятанных в выдолбленной ножке письменного стола, за драгоценности, за серебро, за меха, за недвижимость в Твери и Нижнем. За все, что когда-то составляло цель жизни и теперь вдруг стало обузой. Но никто не хотел расстаться с надеждой, что все обернется по-прежнему и обуза опять обратится в ценности, которые поставят владельцев в первый ранг общества.

У Никольских все в трауре. Юрик, штаб-ротмистр, убит в стычке с румынами. Наташа неудачно сошлась с гвардейцем Кексгольмского полка и покончила с собой. Ей было всего восемнадцать лет. Мать, постаревшая, седая, ходила в тоске и трауре. Отсидев пятнадцать минут, Синьков распрощался. Его не задерживали.

Через площадку жили два брата — кавалеристы Куразины. Синьков был расстроен и рассыпался в жалобах.

— Брось скулить, — сказал Сергей. Ему было двадцать лет. Ловкая и гибкая, как у кавказца, фигура, пушистые бачки. — Ты же — человек. — Он постучал кулаком в грудь Синькова. — Грудь как у богатыря. А лапы! Можешь задушить медведя.