— Да, — говорит мама, и они долго молчат. Потом он спросил, где мама работает, она делает гримаску.
— Художественное ремесло? — спрашивает Баница.
— Работаю секретаршей. У нас нет ни сырья, ни клиентов… Не очень веселая работа. А мой шеф не знает орфографии. Но после всех передряг спасибо и на этом.
Баница немного хмурится, смотрит на маму и говорит с холодком:
— Со временем мы научимся орфографии.
— А что вы делаете? — спрашивает мама.
Вот как это началось. А скоро он к нам заглядывал каждый день… «Ах! Я несчастная!» Еще немного, и Баница занял место всех, кто был и во время войны, и после войны. Во второй или третий раз мама спросила:
— У вас есть секретарша?
— Разумеется.
— Красивая?
Он качает головой.
— А вы не хотели бы меня взять в ваше бюро? Или вы и без того довольны?
— Не то, что доволен…
— Значит, красивая?
— Пожилая вдова. Но даже если бы она была самой красивой в мире, директору не пристало флиртовать с сотрудницами.
— Ах, в таком случае, — и мама смеется, сверкая белыми зубами, — в таком случае лучше уж вы меня не принимайте.
Баница понял, что она имела в виду, и я тоже. Мама отдала ему отцовскую книжку.
— Возьмите ее с собой, пожалуйста. Вы мне скажете, что там написано, ладно?
— Это длинная, длинная история, — вздыхает Баница.
— Не завтра же. Когда-нибудь. Вы мне расскажете? Когда-нибудь в будущем?
Как только слышу, что Баница ушел, запускаю сандалием в стену.
— Что это за типчик?
— Как ты выражаешься? Он был другом твоего отца.
— … и будет твоим.
— Не смей говорить непристойностей.
— Когда ты начинаешь угощать водкой…
— Ах, ты, грязный звереныш… — Она показывает на одну из дверей. — Соседи!
— Ну да, что ты думаешь, у них нет глаз и ушей? — я смеюсь.
— Звереныш, — говорит мама и уходит. И забирает на кухню стаканы.
Немного погодя вся история начинает сводиться к жилищному вопросу. Мама сказала Банице, чтобы тот постарался получить квартиру побольше или же вытурил наших соседей. Баница повертелся и кое-что сообразил, достал маленькую квартиру, отдал ее соседям, а к тому времени я выточил для Баницы отдельный ключ от квартиры. Я в этом толк понимаю.
Но звать его «папа»? Еще чего! Тоже мне папа! Он неплохо устроил делишки, что верно, то верно. Маме он объяснял, что легче получить новую квартиру, чем выгнать из нашей соседей, то есть, конечно, относительно легче. И все равно мама сказала, что не слишком он умен. Чистая правда — не очень умный. В том смысле, что не смог для себя отхватить то, что Кертеши.
— Покорные, значит, — заграбастали: дачу, большое авто, деток возят в школу в персональной машине. Но все же ловкости ему не занимать, хватило, чтобы занять папино место.
И можете быть уверены, папино место он занял. Никак не меньше. Это устроить ему удалось.
А к чему это? Зачем ей это нужно, пускать пыль в глаза? Почему? Могла бы заиметь хахаля, приходил бы себе и уходил, но притащить сюда «папу», да еще с полоумной идеей, чтобы он для меня стал отцом… И не то, чтобы он плохой… Но это просто невозможно… Это не…
А мне ничего этого не надо. Уйду отсюда вообще, ненавижу все это. Ненавижу Кертешей, которых звали — какое мне дело, как их раньше звали, — и хочу уехать отсюда. Мама…
Баница влюблен в маму. А она? Не знаю. Она никогда не разговаривает об отце. Мама очень красивая, я бы хотел на такой, как она, когда-нибудь жениться. Только спорта она не любит. Ест немного. «И так толстею».
Я бы ее взял с собой на каток. Тогда она могла бы есть и не толстеть. Когда она входит домой с улицы, щеки у нее такие свежие и холодные, так приятно к ним прижаться. Она тогда как хорошенькая девочка.
Мама все обнюхивает. Я тоже. «Мой маленький песик», так она меня называет, когда я ее обнюхиваю.
Не люблю, когда мама нюхает вещи и при этом морщит нос, она тогда некрасивая. Сегодня она тоже нюхала в прихожей. Ноздри у нее еще дрожали, когда она пришла ко мне. И тут она бросилась все раскладывать по местам и прибирать. Линейку, потом тушь.
Поправила подушку, такими легонькими шлепками. Я подглядел — она себя тоже вот так же приглаживает шлепочками, чтобы быть красивой. Она прекрасно видела, что я делал домашнюю работу, и все же не могла не спросить: «Ты сделал домашнюю работу?» Одна и та же пластинка. А у меня своя: «Уи, маман». И я все кидаю, где лежало. Вынимаю циркули, кладу чертежную доску на стол. Хотя Баница это называет «учить геометрию».
Все чего-то хотят. Владимир Петрович хочет, чтобы я знал геометрию и понимал, что он мне там объясняет по-русски. И еще хочет, чтобы Нуси накладывала ему полную тарелку. Владимиру Петровичу приносят есть в мою комнату. Он всегда долго жует и пережевывает, у меня тогда минута отдыха. Растягиваюсь на диване. До меня доходит вонь его потных подмышек — это он режет мясо, двигает руками. Мама называет его «бедняга», должно быть, потому, что он так любит поесть. Нуси заглядывает: «Добавки?» А Владимир Петрович на седьмом небе: «Да, да, добавки» — и хохочет. С дивана видна его пасть и черные зубы.
Сегодня я позволил ему поспрашивать меня немного по русской грамматике. Потом он хотел перейти к геометрии, но я сказал, что не сегодня. Он что-то там начал бурчать, но я высовываюсь в дверь и зову Нуси маминым голосом: «Нусика, дорогая, принеси, пожалуйста, первую добавку!»
Когда он уже налопался, я показал ему книгу о картинах Мункачи и дал полистать репродукции. «Великолепно, великолепно». Тем временем я могу полеживать на диване и думать, какой он из себя, этот гость из лагеря…
Только я не могу сосредоточиться, пока Владимир Петрович листает книгу. Ну, закрыл. «Великолепно». Пожимает мне руку, выходит в переднюю. Чуть не перепутал пальто. Только когда положил руку в карман, заметил, что не его, а гостя. Наконец, перемирие. Уходит. Великолепно.
Пальто гостя как две капли воды похоже на то, что носит Владимир Петрович, только не так пропитано потом и сильнее пахнет нафталином.
Этот человек вернулся из лагеря. Баница тоже вернулся. А отец нет. Баница нам говорил, что хотел его положить в санчасть. Почему же не положил? Отец был слабый, а Баница сильный. Мог его поднять! Отнести в санчасть на руках. Вместо этого он приходит сюда, чтобы рассказать, что отец… Не хотел он, вот что… А потом пришел еще раз, и еще, и остался. Он муж мамы — добился-таки. Мама — теперь его. А она его даже не любит. Мама любит только меня, или вообще никого. Да, я знаю, что любит. Я ее не люблю. Иногда, да. Иногда очень люблю. Но не чересчур. Не слишком. Когда она возвращается домой из города, и лицо у нее холодное, и я могу прижаться к нему щекой, тогда да.
Отец написал: «Банице этого не понять». Отец понимал.
Рву картон, прикалываю чистый лист к доске, и тут входит мама. «Это на завтра». На старом листе я и так ошибся. Прячу его, но потом нужно будет его куда-нибудь сплавить, в уборную нельзя, может забить трубу.
Мама больше не показывается. Нуси зовет меня обедать. Все идет лучше, чем обычно. Корчу из себя паиньку — это для мамы, кланяюсь, представляюсь. Дядя Пишта сидит на моем месте, а я — напротив мамы, на стуле, который всегда пустует. Так лучше, можно смотреть прямо на маму. Тот из лагеря носит телогрейку. Его зовут Лассу. Интересно, у отца тоже была такая? Нет, у него был полосатый халат. Дядя Пишта надел свой наилучший элегантный костюм, чтобы всех поразить, могу спорить, что раньше на нем такого не было. Он — «товарищ советник». Этот из лагеря очень тощий, но плечи у него широкие. Наверное, был хорошим спортсменом. Отец никогда не был. Мама говорила, что он не любил спорта. Немножко плавал, больше ничего. Я знаю… Он ходил смотреть на девчонок. А я атлет, я сильный. Если кто-нибудь меня ударит…
Мама ведет разговор своим телефонным голосом; суп разливает нежно, по-телефонному.
Я молчу, что мне говорить? Это было бы неприлично, и кроме того, он и так не знал отца. Его одежда… пальто в прихожей пропахло нафталином, точно такое же, как у Владимира Петровича. А на нем, наверное, тюремная телогрейка, хотя полос нет. Он, видно, очень сильный. Хочет развлечь маму. Все мужчины, которые к нам приходят, всегда стараются развлечь маму. Как его водили в баню четыре раза в день. Потеха. Поучение: русские хорошие и умные. У дяди Пишты тоже заготовлена такая лекция. А потом, как по телевизору, о ломовых лошадях, а какая-то старая крестьянка говорит: «Ну и лошади!», а потом оказывается, что она хвалит иностранную технику. Лопнуть можно от смеха. Только мама не очень смеется, дядя Пишта тоже нет, и тогда этот Лассу становится похож на мальчишку, я, наверное, так выгляжу, когда ребята из посольств приходят к нам на чай, и мы не можем понять друг друга. Там все французы, англичане, китайские ребята говорят по-русски, а я вообще не говорю. Я старше их, ужасно не люблю носить эту матросскую курточку, шея в ней торчит из воротника, как палка… Когда такие приемы, я пихаю в себя пирожные, фиги, финики. Вкуснее всего ореховая масса со сливками. Дома тоже иногда дают.
Мама ставит вино для брудершафта. Лассу и дядя Пишта стоят и пьют вино рука об руку, а потом целуются таким сахарным поцелуйчиком, умора. Здорово, могу идти. Кланяюсь, как миленький вежливый мальчик — почему бы не порадовать немножко маму? И к черту их всех.
Наконец, один. Никто не приходит. Не терплю этой доски с чистым картоном, заталкиваю ее за комод. Она падает в щель. Потом — тройной прыжок на диван. Не вышло, прыгнул, как трус. Встать, еще раз! Внимание, старт! Вот как надо — с разбега. Ударяюсь носом, падаю на живот, из рук вон плохо.
Как мне сделать маму счастливой? На самом деле, по-настоящему счастливой? Кланяться в столовой, это вовсе не по-настоящему, это так… А я не знаю, как нужно по-настоящему, соберу вещи и уеду, мама не будет обижаться и я тоже не буду. Уеду — и все. И дядя Пишта будет доволен, и мама… А меня уже не будет.
Совсем темно. Сколько я спал? Хлопает дверь. Голос мамы. Она кричит на Баницу. Быстро, включить свет! Хватаю учебник грамматики, по крайней мере, не сможет придраться.