Между прочим, пакт с Риббентропом объясняется очень убедительно: французы и англичане не были готовы заключить с нами союз, поляки не соглашались пропустить советские войска через свою территорию… Объяснение есть, оправданий множество, я, дипломат, их понимаю и принимаю. Но я — рабочий? Вот где Лассу попадает в точку…
История Брокдорфа-Ранцау — это история вечных неудач, одни неудачи. И все же, какая роль ему выпала! Германский министр иностранных дел едет в Версаль. Клемансо заставляет его стоя выслушать условия победителей. Он стоит — он, человек, который не терпел стоять, он не любил даже ходить. Он ненавидел муштру еще с тех пор, как был в армии. «Стой! Смирно! Шагом марш!» Он презирал армейскую дисциплину, направленную на уничтожение личности. В армии он научился ненавидеть стойку смирно, маршировку, но теперь он стоит. Он должен стоять и слушать победителей… он, побежденный. Но для ответа готового устава нет. Клемансо кончает. Брокдорф-Ранцау садится и сидя отвечает: «Нет». Получайте, господин Клемансо.
Его «нет» не превратит поражения в победу, и, разумеется, новый министр на крыльях летит в Версаль, чтобы принять любые условия.
А теперь Лассу играет роль Брокдорфа, а я роль Вирта? Глупое сравнение. В Лассу нет ни грана от государственного деятеля — человека, рискующего, когда есть тень шанса на успех. Брокдорф-Ранцау добился моральной победы, и это сказалось позже. Если нужно будет так поступить, я сделаю это, сделаю больше. Только не тогда, когда Эндре Лассу заблагорассудится указать: «время пришло», а когда выбор сделаю я сам, когда сам решу действовать. Когда я буду не советником посольства, а министром иностранных дел. Тогда, да, тогда…
А сейчас? Разве я молчу из-за этого?
Нет, просто еще не пришло мое время.
Кстати, самое-то интересное не столько Брокдорф-Ранцау, сколько Чичерин. Ранцау с самого начала был трагическим героем, он не мог не пасть на поле боя. Он сам к этому стремился, а если не стремился, то знал. «Я потерял все иллюзии в тот десятый день ноября 1918 года, когда Вильгельм II перешел границу Голландии». И снова, в письме Гинденбургу: «Я умираю с радостью; я потерпел поражение во всем, чего добивался… Все рушилось… Я умер тогда в Версале».
Чичерин был его противоположностью. Он не колебался, не блуждал, как призрак прошлого, между двумя мирами. Долгое время он жил полностью в новом мире, с отчетливым сознанием всего происходящего. Поэтому его история интересна… Стоит потратить время…
Но чичеринская папка пустая. В ней всего лишь один анекдот, да и тот из биографии Брокдорфа. Брокдорф-Ранцау приезжает в Москву и Чичерин начинает разговор: «Поначалу мы чувствовали себя несколько неловко, приветствуя среди нас в качестве представителя Германии графа, члена старого императорского дипломатического корпуса». А Ранцау парирует: «Перед моим приездом сюда, господин Чичерин, я обратил внимание на историю вашей семьи. И мне сдается, что родственник Нарышкиных, а значит — потомок Рюрика, — не самый подходящий человек для того, чтобы упрекать меня в моем феодальном происхождении…»
Все остальное такие же анекдоты. Оба они были закоренелыми холостяками, оба работали по ночам, а днем спали, оба пили много коньяку, их взгляды во многом сходились… Но для истории Чичерина нужны другие данные. Царский дипломат и подпольный большевик, он мог бы составить прекрасный контраст Брокдорфу-Ранцау… но где тут, черт побери, место для Эндре Лассу?
Все, что я знаю о Чичерине, кроме анекдота, едва ли займет больше десяти строк. Заметка в энциклопедии. Здесь, в Москве, работники министерства иностранных дел, служащие отдела печати и архивов смотрели на меня с осуждением. Еще чего! Венгерский дипломат интересуется Чичериным? Почему? Для чего?
В папке копия моего письма. Написано на официальной бумаге из посольства, но я отметил, что просьба чисто личного порядка. «Будьте любезны облегчить мне исследование архивов, содержащих исторические материалы, относящиеся к деятельности Чичерина…» Дурак… Еще раз читаю наизусь заученный ответ:
…Продолжается собирание материалов, и до тех пор пока работа не завершится, невозможно соответственным образом оценить деятельность покойного. Исходя из этого, мы с сожалением должны сообщить, что обеспечение доступа к запрашиваемым Вами материалам в настоящее время не является возможным. Тем не менее, как только закончится работа по сборке материалов, мы с радостью предоставим Вам возможность изучать собранные данные и материалы, о чем сообщим Вам безотлагательно.
С тех пор ни слова. Вроде того, как отсылают надоевших искателей работы, говоря с улыбочкой: «Оставьте ваш адрес. Нам не пишите, мы вам напишем». Бросить все это или сделаться писателем и догадываться самому, каким был Чичерин в действительности? Без всяких точных данных? Но писатель тоже ищет опорные точки… Кратчайшая линия между двумя точками — прямая. Писатель нашел бы тот или другой подход и пустился бы чертить такую прямую. Глупо! В действительности между двумя точками ничто не укладывается на прямой. Таких точек нужно как можно больше, они и на одной плоскости не будут лежать… Только воссоздав густую сеть переплетающихся отношений между людьми и событиями, мы, в конце концов, могли бы приблизиться к действительности…
Сумею ли я найти материалы? Это ведь зависит от меня самого. То, что скрывают здесь, спокойно лежит в венских архивах, покрываясь пылью. Многие тайные доклады и досье австро-венгерской монархии дожидаются историка. Исчезнувшая монархия не имеет тайн, никто этих тайн не хранит. Только здесь да в Ватикане архивы заперты на сотни ключей, и часть из них потеряна, а другие выброшены.
В 1909 году Брокдорф-Ранцау был генеральным консулом в Будапеште. В 1905… в 1905 был советником посольства в Гааге. Во время русско-японской войны. Плеханов и Катаяма встретились тогда в Гааге — или это было в Амстердаме? Катаяма, благодушный старый японец с пергаментным лицом, которого я потом встретил в Москве, году в двадцать седьмом, когда приехал в первый раз. Но что Брокдорф-Ранцау мог знать о встрече Плеханова и Катаямы? А если знал? Тут могла бы быть первая опорная точка… Он должен был знать!
Два социалиста из двух воюющих стран встречаются, обнимаются, целуются. В газетах об этом должны были писать. Брокдорф-Ранцау — дипломат, знающий свое дело советник посольства — ищет скрытый смысл этой встречи. Именно тогда, да, тогда он улавливает первые контуры идеи, завладевшей им позднее целиком. Позже, в Москве, он попытается ее высказать: «Придет время, когда сокровеннейшая сущность связи между людьми не будет больше прятаться под покровом понятия нации». Он выражается осторожно. Ах, как хорошо было бы сравнить его слова с высказываниями Чичерина…
Здесь в Москве состязаются в идиотской осторожности. «Мы осторожны. Это не повредит». Не повредит? Очень много вреда можно причинить, скрывая то, что и так не составляет никакого секрета — в Лондоне я и так смогу получить все материалы о Чичерине. И в Вене… Это чистейшая бюрократия, страхующая и перестраховывающая свои собственные интересы. Но то, что говорит Лассу, — злостное обобщение, умышленно преувеличенное и раздутое, одним словом, ложь…
Германское посольство в Гааге на все встречи вроде той, где обнимались Плеханов и Катаяма, посылало собственного агента — в этом сомнений нет. Их агент должен был составлять рапорт в письменном виде, в этом тоже можно быть уверенным. Первый советник посольства должен был прочесть донесение, он мог даже сам послать того агента. И далее, вполне возможно, что советник был единственным человеком, прочитавшим это донесение. В те дни посольские служащие были, наверное, не прилежнее наших.
Разумеется, в такое «незначительное» место он послал какого-нибудь третьесортного агента, кого-нибудь похожего на будапештского шпика, мелкую дворняжку из тех, которые околачиваются на всех рабочих собраниях. Дворняжки знают свою работенку, вынюхают то, другое, никогда, впрочем, не вникая в суть дела. Докопаться до самого дна — работа человека, читающего донесения.
Тогда Брокдорф-Ранцау был примерно в моем возрасте. Можно предположить, что он докопался до сути.
Предположим просто, что такой рапорт существовал. И не менее правдоподобен факт его позднейшего исчезновения: собравшиеся за день бумаги, не представляющие особого интереса, летят в мусорную корзинку. Романист восстановил бы все это. Я не должен этим заниматься — мне нужны документы и только документы.
Но в этот момент Баница уже мысленно читает на лежащем перед ним чистом листе бумаги донесение агента, он видит даже неуклюжие буквы, разбирает неумелый почерк. После сорок пятого года ему пришлось много раз просматривать донесения полицейских агентов, докладывавших о предосудительной деятельности некого Иштвана Баницы и других коммунистов. Бумаги хранились в архивах большого дома на улице Зринил — главного управления будапештской полиции. Некоторые прилежно написанные на официальных бланках, но большинство — накорябанных послюнявленным химическим карандашом на вырванных, из записных книжек страничках. Один дотошный исследователь принес ему как-то для просмотра целую кипу таких донесений — одолжил на время, конечно. Состряпать что-нибудь в таком духе было бы детской игрой… Но историк не должен…
А может, попробовать перо? Почему бы и нет? Написать и спрятать в стол, хоть что-нибудь оставить после себя… и не экзальтированную чепуху в стиле Ричарда Тренда… хотя что плохого в экзальтации?..
Он встает и подходит к небольшому буфету, который его жена — когда-то жена Ричарда Тренда — наполнила «всем, что нужно дипломату» в его кабинете. Шотландское виски, русская водка, Мартини, вермут и другие модные напитки. Красивые этикетки. Ему это совсем не нужно. Угощать гостей — да, но не для себя. Ему нужен только кофейник. И кофейник тоже стоит в буфете.
Он кладет в чашку шесть ложечек кофе с верхом — двойная порция. Илона говорит — тройная или четвертная. «И так не смогу заснуть». Он ходит взад-вперед, пока дымящаяся черная жидкость не начинает струиться из крохотного кофейника.