Закрываю глаза…
В окно заглядывает румяная, красноносая баба с развевающимися волосами. Махонькая лачуга, нора с крохотным окошечком, затянутым провисшей, пузырящейся марлевой сеткой от мошкары. Женщина упирается лицом прямо в сетку, сетка натягивается, едва не лопается. На этой красномордой бабе вечернее краснобелое платье с оборками и гофрированным воротником. Она заглядывает в комнату, старается увидеть ее всю. Я подхожу ближе, и как только ее лицо начинает давить на сетку, хватаю за нос, стискиваю пальцами и сильно вывертываю.
— Свинья, грязная свинья! — визжит она, тараща на меня стеклянные глазки, вырывается и убегает… Звать на помощь.
Появляется сопливый парень, останавливается у другого, широкого и очень высокого окна. Я подаю воронье перо одному из моих товарищей в телогрейках. Воронье перо вылетает из сетки, как бумажная стрела. Парень швыряет ее обратно. Он вопит: «Она отравлена! У них томагавки и автоматы!»
— Иди сюда, собака, у меня даже ножа нет, — и я распахиваю дверь.
Они входят.
Они лезут. Мягкозадые, толстобрюхие, белесые парни. Они идут лишать чести наших женщин. Банда жирных, гладких импотентов, они несут палки и прутья, чтобы палками и прутьями насиловать наших женщин. Но теперь я их бью, молочу, убиваю. Они бросаются на меня, у меня ранена нога…
В этом отвратительном, темном вагоне ужасный холод. Боже мой, как мерзнет нога. Всегда нога. Я чувствую мои обмороженные пальцы, порванные сухожилия. Терпение не поможет. Отмороженная часть тела не выносит холода. Мы никак не привыкнем к этому: что болело однажды, будет болеть все время.
Вонь холодного махорочного дыма. Снаружи не намного холоднее…
Луна. От ее мягкого света, от чистоты снега какая-то неосязаемая, невесомая, туманная красота парит над крышами домов, красота более зыбкая, чем театральные декорации, нарисованные на воздушных кусках марли. Внутри дома провоняли потом, но сейчас это мне и нужно: тепло.
Хорошо бы сидеть в освещенном, теплом вагоне, читать детективный роман… забавляться отгадками… Кто убил?..
Опять трогаемся. До Александрова еще несколько минут…
Этот беспутный, нищий юноша, воспитанный в самой гнусной из всех семинарий, всегда голодный, обученный лгать; этот бывший семинарист, готовый отречься от Бога, человека, человечности. Хороший замес для революционера. Умеет проповедовать, умеет и предавать…
Не в этом суть. Кем он был, откуда явился, не имеет значения. Там, где он сейчас, — на самом верху, — отомстить так легко, что месть не дает удовлетворения. Когда власть почти безгранична, теряет смысл обычный мотив, легальный аспект преступления: преступник тот, чьим интересам служит преступное действие… Шаткость правления Ричарда III… как ее сравнить с уверенностью его хватки? Без соперников, практически без наследника… Но даже величайшему обжоре, которому доступно все, власти всегда недостаточно. Самая полная власть — над женой. А если нет жены? Власть над собакой. Но если у кого-нибудь двести миллионов слуг, он не может вынести, когда хотя бы один из них отказывается служить.
Владыки и хозяева все одинаковы, как марионетки, дергающиеся на одной бечевке. Разницы никакой.
Er sitzt beim Länderschmause
Bis er die Welt erwirbt,
Ich hab ein Lieb zuhause
Das weinet wenn ich stirb…
Их жадность способна проглотить весь мир; чем хищник мельче, тем прожорливее. А дома у меня никого не осталось, кто мог бы по мне заплакать, да и самого дома не осталось, ничего. Останься что-нибудь, нашлось бы оправдание для трусости. Но нет ничего, ничего, кроме моего собственного ничтожества. «Откуда ты, путник?» Это бы знать и то счастье.
А я рассказывал анекдоты жене Баницы. Самому себе в глаза не плюнешь… Плюну ли я в глаза всему своему прошлому, через прошлое — в глаза настоящему, через настоящее — в глаза будущему? Нет, я не могу. Поезд начинает тормозить. Скоро остановимся. Домой, только бы попасть домой, не может быть, что я и дома не найду работы. «Эксплуатация человека человеком кончилась. Из царства необходимости мы шагаем в царство свободы…» Как? И когда? Когда мы впрягаемся в плуг, как крестьянин, потерявший лошадь… И если бы только это! Но они распрягают Баницу и шлют его на дипломатическое пустынное жнивье. А ведь он был достаточно покорной лошадью. Жалко только, что он не залягал своих жестоких, злых хозяев насмерть…
Как выйти из вагона — на перрон или с другой стороны? Нет, на другую сторону глупо. Если милиция здесь, они стоят с обеих сторон, и хватать будут сначала тех, кто сойдет не туда, куда все.
Стою на подножке… толчок, стук. Остановились. Схожу. Милиции нет. Слишком холодно, им-то мерзнуть незачем. Захотят меня взять, дома найдут. Они найдут меня в любой момент, в любом месте… Но в зал ожидания не иду — там, в тепле, могут околачиваться. Иду вдоль пути, мимо водонапорной башни, огороженной забором. Длинный товарный состав. Открытые вагоны, доверху загруженные бревнами, на которых лежат шапки снега. Мы оценивали человеческую жизнь по времени, нужному для загрузки такого вагона, — иногда больше, иногда немного меньше.
После московской мглы и слякоти — сверкающее звездами небо, твердая корочка снега, ни ветерка. Паровозный дым поднимается столбом, горячий пар клокочет между колесами, мечется жаркими барашками, в небо улетают кудрявые облачка. Такая красота, почти блаженство. Лед на Балатоне… я больше никогда его не увижу.
Кто-то идет за мной. Это меня не беспокоит — они уже давно могли меня сцапать. Им следить не нужно. Сказать: Стой! — и я остановлюсь.
— Эй! Сосед!
Это мой молчаливый попутчик, тот, который живет на той же улице. Зачем он меня зовет, что ему нужно? Мы же вообще никогда не разговаривали. Зачем разговаривать? Это вредно. Власти не любят, когда мы собираемся вместе. Бывает, конечно, что любят… Это когда присылают стукачей. Но такой шпион — знак прогресса: прежде никто не давал себе труда за нами шпионить. «Вот тут подпишись, сволочь» — и никаких шпионов не нужно.
Он подходит ближе. Станционные фонари и тусклый свет из-за забора еле освещают худое лицо соседа, его моржовые усы.
Он даже не считает нужным представиться. Но я смогу узнать, как его зовут, завтра утром у хозяйки.
— Ну, и что вы теперь скажете? — начинает он и умолкает, дожидаясь ответа. Он говорит гулким басом, его голос сильнее, чем он сам. Но кто он? Хозяйки знают все, они обмениваются сплетнями, относят паспорта в милицию, следят за своими жильцами.
— О чем? — спрашиваю я осторожно. Я не хочу ни о чем разговаривать, особенно, когда мне задают вопросы.
— Хозяин и Тито наклали друг другу по задницам.
— Это их дело.
— Их дело? — он говорит на безупречном русском языке, с еле уловимым певучим акцентом. Может быть, еврей, здесь их считают «национальным меньшинством». — Их дело? — повторяет он. — Гм. Когда наверху дерутся, внизу тумаки собирают.
— Старая и верная поговорка.
— Тито не дурак. Сначала всех югославов забрал к себе на родину, а потом — Хозяину по зубам.
— Если забрал домой, так зачем ему ссориться? — спрашиваю я, прикидываясь дурачком, совсем как в лагере.
— Не в этом же дело. Вы действительно не знаете, почему они ссорятся?
— Откуда мне знать?
— Это же проще простого. Хозяин хочет, чтобы Тито раскулачил своих мужиков.
— Ну и что?
— А Тито не хочет… Не такая уж он дубина! Крестьяне стояли за него, это они разнесли немцев вдребезги. Если он выступит против крестьян, кто станет его поддерживать? В крестьянской-то стране? Ни одна душа.
— А тогда?
— А тогда он волей-неволей потянется к Хозяину за помощью. На коленях приползет.
— Разве вы думаете, что Хозяин откажет?
— Вот еще, откажет! Он поможет, да так, что будет править югославами во веки веков безо всякого Тито.
Он так ломит напрямик, что я не осмеливаюсь отвечать. Но ведь здесь, на путях, свидетелей нет, это не провокация. Если он задумал на меня донести, он мог бы сказать любую ерунду. И он не боится, что я донесу. Тем не менее я осторожен. Мне не нравится его самонадеянное прямодушие.
— Откуда вы все это знаете? — спрашиваю я небрежно.
— Так в Москве говорят. Там все знают. Вы не слышали?
— У меня нет осведомленных знакомых.
— А у меня еще осталось несколько.
— Как они это объясняют?
— Кому объясняют, мне? Я сам себе могу все объяснить. Хозяин не терпит популярных людей. Он ненавидит всех, у кого есть хотя бы видимость власти. Такие люди в его глазах — предатели, троцкисты, фашисты, диверсанты, шпионы. Из людей ему нужна только такая дрянь, на которую и собака не захочет взглянуть. Страной правит банда мошенников.
Может, он все-таки пытается меня спровоцировать?
— Ну, что вы, — отвечаю я, — они же выиграли великую войну.
— Да, войну. Но кто ее выиграл? Он! Великий военный гений, великий организатор, великий ученый. Пусть кто-нибудь попробует сказать, что это не он выиграл каждое сражение, до самого последнего. На следующий день его — хлоп! — и капут.
— Это уже другой вопрос.
Он видит, что я уклоняюсь от откровенного разговора и умолкает.
Мы доходим до железнодорожного моста, сворачиваем в улицу — до нашей еще две поперечные.
— Вы что покупали? — спрашивает он своим глубоким басом.
— Ничего.
— Вы были там и ничего не купили?
— Нет.
Слышно только наши шаги. Вокруг ни души. Только в нескольких домах горит свет. Но тут, между двух рядов домов, мой тощий сосед говорит иначе, чем раньше, на путях. Даже его голос становится более пронзительным, или, может быть, более хриплым. Все-таки, не провокатор.
— Например, — говорит он и тут же перебивает себя: — я даю только пример, разумеется, — если бы мне пришлось еще раз ехать в город, или если кто-нибудь из ваших знакомых приедет из Москвы, попросите привезти коробку тресковой печенки. Вы когда-нибудь пробовали?