Лицом к лицу — страница 32 из 33

— Конечно. Раз началось…

— Вот именно. Я говорил об этом с Баницей, я сказал ему.

— Думаешь, это имеет смысл?

— Да. Я ему сказал, что нужно торопиться, если он хочет мне помочь. Он порядочный человек, честный и верный товарищ. Мы обо всем говорили, надо было выяснить все. Видишь, у меня может оказаться мало времени, я с ним разговаривал по праву последнего слова. Понимаешь?

— Понимаю. Но ты ведь не был там обвиняемым.

— Не был. Но он тоже нет. И все-таки я напал на него, словно генеральный прокурор… Я, именно я — примитивный жалкий дурак, полчеловека, вытерпевший все, вместо того, чтобы умереть, вместо того, чтобы давным-давно сойти с ума.

— Это еще может случиться, и довольно скоро.

Он смотрит на меня, и я ласкаю его руку:

— Но я уверена, что у нас в запасе еще месяц, или два, а может, даже три… Пока суд да дело, пока нас найдут… — Я слышала, что уже месяц назад арестовали нескольких «жен», но ничего не говорю.

— Может быть, а может быть и нет. У нас считанные дни, минуты.

Я не отвечаю. Я сама это знаю и вижу, что он в отчаянии.

— Но ведь вполне возможно, что тебе удастся уехать к себе.

— Мы поедем вместе.

— Зачем? Чтобы висеть у тебя на шее?

— Не говори глупостей. Мы поедем домой, вместе. Вместе… Поедем?

— Я поеду позже, ты за мной пришлешь.

Я чувствую, что поеду… поеду в Казахстан, в Сибирь… Может быть, это он будет для меня обузой… Так всегда — или один или другой… Я начинаю жалеть его, во мне уже больше жалости, чем любви.

— Обо мне ты не беспокойся, — говорю я, стараясь его успокоить. — Никого у меня вроде нет, но меня уже приглашали приехать. В Казахстане есть подруга, она пишет, что там можно устроиться. Младшая сестра тоже приглашает, у нее муж моряк, это совсем другие люди, чем старшая сестра. У той муж в органах. Когда они поженились, он был сереньким захолустным пограничником, а теперь — майор. А тот моряк хороший.

Когда напьется, плачет, и сестра пропет, что он меня любит.

— А майор?.

— Что? А, нет, он не следователь. По крайней мере, так сестра говорит. Но она боится меня приглашать.

— Ты совсем одна, видрппь, совсем одна.

— Да, после того, как отец умер в ленинградскую блокаду. Он меня любил больше всех, однажды взял меня к себе на шхуну, хотя они не пускают женщин на борт. Я помогала чинить паруса. Это тяжелая работа, но я справлялась не хуже парней.

— А теперь — воплощенная женственность.

Я глажу его руку. Потом беру его рубаху и портянки.

— Пойду намочить.

— Нет, не надо, оставь, пожалуйста.

— Что ты, такая мелочь. Я это сделала бы для каждого.

— Ты сильная…

Он произнес это в тот самый момент, когда я собиралась сказать: «давай покончим с собой вместе». Зачем это говорить? Может быть, это не ему нужно, а мне? Выношу его вещи на кухню и возвращаюсь с распоротым платьем золовки.

— Не шей сейчас.

— Так время быстрее идет.

Он немного обижается. Так быстро?.. Но он сразу же мирится, и я обещаю ему, что мы вместе пойдем за карточками и картошкой. Потом он сказал мне, что сосед, с которым он вчера возвращался со станции, советовал покупать тресковую печенку, потому что она дешевле. А потом, сметывая платье, я рассказала ему, как рассказывают маленьким детям, об отце, уходившим за рыбой в море, о сетях, которые мы развешивали сушить на солнце. Отец просиживал во дворе весь день, и все время молчал, только пыхтел своей трубкой. А когда я подходила, он гладил меня по голове. Никто, кроме меня, не осмеливался к нему подходить.

А теперь он мне гладит голову. Он просит меня встать. И смотрит на мои волосы, светлые, густые, такие длинные, что падают ниже талии…

— Охранники снимали волосы каким-то химическим средством, но мне один сказал: «Давай, проходи быстрее. Не могу такое сделать»…

— В тебя каждый мужчина влюбится.

— Если перестанут влюбляться, незачем больше жить.

Я снова могла сказать: умрем вместе. Но я не говорю. Он счастлив, что я принадлежу ему — и я молчу. Я любила принадлежать только самой себе… Этого я ему тоже не говорю. Но и не скрываю.

— Я уж так устроена, — мне кажется, он должен понимать, о чем я говорю, — когда меня били, по голове — вот тут, в затылок — я не плакала. Ни за что. Я решила, что эта сволочь не дождется моих слез. А когда он сказал: «К чему упрямиться? Ваш муженек сознался, как миленький», я не поверила ни на секунду. Я же знала, что ни предателем, ни шпионом, ни врагом Константин Владимирович не был. И знала, что он не наговорил бы на себя, не дал бы ложных показаний. Я была дочкой рыбака, а Костя — дворянским сынком, учился в Морском кадетском корпусе. В 1917 году он был уже мичманом. Но из нас двоих он был настоящим коммунистом. Вы, мужчины, живете в воображаемом мире.

— А ты?

— Я раньше его увидела, что происходит. Тогда он говорил: «В нашей стране невиновных не арестовывают». Я ему говорила: «А твои товарищи, Костя? Как ты можешь так говорить?» А он отвечал: «Всех невиновных освободят». Тогда я ему говорила: «Наш черед тоже придет», но он не верил. И говорил, что я не разбираюсь в политике. Это верно, я не разбираюсь и не строю из себя ученой, но все же я была права… к несчастью.

Андрей смотрит на меня:

— Я был немножко, как Константин Владимирович, и немножко, как ты. Я все время сам с собой спорил…

— А потом… следователь показал мне его фотографию… Знаешь, в профиль и анфас. Он поседел за те несколько недель, бедняга, и в глазах у него стояли слезы.

— Это могло быть отражение, за аппаратом всегда лампы.

— Нет! Слезы. Я-то знаю.

Теперь он смотрит перед собой.

— Что касается меня, то я все понимал еще до ареста. Не потому, что я был умнее, а потому, что был штатским, нас меньше сжимали рамки таких понятий, как дисциплина, предательство, заговор.

— И что ты сделал, когда понял?

— Ничего. Ждал. Напуганный, беспомощный. Трус.

— Я бы убежала, честное слово, если бы за мной не пришли той же ночью, убежала бы. Женщине легче улизнуть.

— Конечно. И ты была бы в своей стране.

— Это тоже важно. И еще я думала бы о мести. За Константина Владимировича… Извини, что я все о нем… В Бутырках меня посадили в общую камеру, там сидело, наверное, больше сотни женщин. Они плакали, ругались, некоторые старались найти оправдание, как будто это кому-нибудь было нужно… А я сидела на кровати и качалась взад-вперед, как китайский болванчик. Я не проронила ни слова несколько недель подряд. Они думали, что я тронулась. А я просто вспоминала всю мою жизнь, все думала и поняла, что все кончилось. Кончилось тогда, кончается сейчас…

— Не кончается! Сегодняшний день еще наш. А может быть, и завтрашний, и мы сами не знаем, сколько еще будет таких дней. Поверь мне, Елена, это большое счастье — каждый день любить друг друга, зная, что нельзя рассчитывать на следующий день. — Он обнимает меня: — Хочешь?

— Да, — отвечаю я и позволяю ему делать все, что он хочет. Но теперь это уже не так, как в первый раз, когда это я его взяла…

— На всю жизнь, — говорит он.

Я тоже верю, что на всю жизнь, но чувствую, что мы причиним себе много страданий. Но он говорит правду. У него характер тверже, угрюмее, чем у Кости, он мог бы даже меня убить; а я… я буду более нетерпеливой, более жестокой. Я буду всегда стирать его рубахи и портянки, буду стоять возле него с полотенцем, пока он будет мыться. Но он, как Костя… будет думать только о том, что хочет меня, и никогда не задумается о моих желаниях. И пусть так будет, я не скажу ни слова, я захочу, может быть, избежать боли, обиды, и поэтому все обернется горем и страданием. Костя страдал моча, а меня это выводило из себя… Почему я не могу быть сама по себе, одна, совсем одна… но не как тут, не как до вчерашней ночи…

— А тебе не кажется, что будет лучше, если ты уедешь, а я останусь?

Он не понимает, что я имею в виду, и не верит в мою искренность.

— Нет, мы поедем вместе. Или ты приедешь ко мне. Я добьюсь! Без тебя я не хочу жить.

— Хорошо. — Я уже знаю, что его путь лежит на восток, только он еще не хочет этого понять. Я поеду за ним, хотя ничего хорошего из этого не выйдет… Хорошее только здесь, сейчас… А потом…

— Что бы ты хотела больше всего? — спрашивает он.

— Ничего. Или… отомстить — за Костю.

— Нам не месть нужна, а исправление всего, что произошло. А может быть, просто продолжать жить вместе — ты и я — просто жить, жить… в тумане желания.

— Ты хочешь жить больше, чем я. Вы, мужчины, верите в цели, в разум.

— А ты?

— Я ни во что не верю, кроме настоящего, того, что в этот момент…

— Я тоже, ведь я тебе говорил.

— И даже в то, что сейчас, не очень… Сожми мою руку, крепко, крепко!

Он сжимает мою руку, ему она нужна, поэтому я попросила… Я уже знаю, что сильнее его, и что я должна притворяться слабее.

Что это, игра?

Стемнело. Он лежит возле меня. Спрашивает:

— Вот мир, какой он, ты его понимаешь?

— Да, понимаю… но не умом, а жалостью, хотя он и не стоит этого.

— Послушай, — приподнимается он, опираясь на локоть. — Бывает смирение, но бывает и сопротивление, — говорит он медленно, чеканя слова: — То, что мы знаем под именем исторической необходимости, заключает в себе обе возможности.

— Будет смирение…

— Но могло быть иначе.

— А почему ты думаешь, что это ты обязан вытягивать весь мир на правильный путь?

— Не только я…

— Тогда о чем беспокоиться? Ты же знаешь, что жизнь — это всего один день.

Милый бедняжка, зачем портить ему удовольствие? Я же ему не строгая мамаша, я его любовница.

Радио надрывается, но сегодня это не мешает, скорее, наоборот. Иначе сквозь стенки слышно было бы каждое наше слово. Правда, они не слушают. Им все равно. Если кто-нибудь подслушивает, сразу ясно — стукач, другие не слушают.

Он снова начинает строить планы. Мы купим картошку, целый мешок, возьмем у хозяйки санки, накупим хлебных карточек.