— Типичный пример интеллигентского шатания.
— А вы сами/ вы никогда не ощущали таких шатаний?
— Нет. Моя вера в коммунизм еще больше окрепла после всего, что я видел на Западе.
— Это вполне возможно. Но если вы по-настоящему верите, если вы тут воплощаете рабочий класс, какого дьявола вы вообще со мной разговариваете? Почему вы не приказали своему вьпнибале-капралу, или кто он там, сержант, — выкинуть меня за дверь? Почему я все еще здесь? Выгоните меня, еще есть время. Вам не придется на меня доносить. Ну, выгоняйте же!
Последние слова я выкрикиваю во весь голос.
— Я уважаю в вас товарища-коммуниста. Очень уважаю. И я не говорю «бывшего товарища», я…
— В таком случае уважьте меня и дайте мне ясный ответ, — говорю я, успокаиваясь. — Скажите мне, какая разница между здешней системой и той, на Западе. Я не говорю, что разницы нет. Но будьте добры, товарищ советник посольства, дайте мне точное определение: какая разница?
— Здесь они строили.
— Самый слабый аргумент из всех возможных. В других странах тоже строили. А теперь, после войны, будут строить в Англии, Италии, у нас дома в Венгрии, и в Западной Германии тоже. А Гитлер, разве он не строил?
— Да, но для кого?
— Вот именно, для кого? Поэтому строительство как абсолютная ценность — вздор.
— Здесь нет эксплуатации. Не будем говорить о рабах в лагерях. Но рабочие, разве они владеют заводами? Заводами владеет государство. А насчет государства…
— Это государство правит от имени рабочего класса.
— От имени. Хорошо сказано. От имени, и ничего больше. Рабочий может стать директором — это хорошо и очень важно. Но социализм — это что-то другое. Потому что едва бывший рабочий становится директором завода, он превращается в слугу государства. А интересы рабочих и интересы государства покрываются только до известной степени.
— Пролетарская диктатура в то же время и пролетарская демократия. Интересы рабочего класса как такового не всегда совпадают с интересами отдельных рабочих. Это совсем другой вопрос.
— Правильно. С этим я не спорю. Суть дела не в этом. Но почему вы не хотите признать, что такие доводы тоже служили только предлогом, а наш «отец и учитель» все это время уничтожал друзей социализма во имя социализма. Звериная система Гитлера была в своем зверстве более прямолинейной. Истребляя своих настоящих и мнимых врагов, он, по крайней мере, пользовался антигуманитарными лозунгами. Я предпочел бы оказаться в руках гитлеровских палачей.
— Так можно говорить, никогда в их руках не побывав.
— Прекрасно, согласен. Это было, вероятно, куда страшнее физически. Но ведь вы не станете спорить, что — пусть и не совсем в библейском смысле, — не хлебом единым жив человек.
— Не хлебом единым — но и без хлеба тоже нет, — он подносит часы на уровень глаз: близорукость. Элегантный мужчина. Советник посольства. — Я думаю, время обедать, — он поглядывает на меня.
— Я… впрочем, спасибо, — вряд ли отказ прозвучал бы искреннее.
Он рассчитал, как по расписанию — в дверь стучат, как будто подслушав его слова.
— Пройдемте в другую комнату. Обед на столе, — говорит, входя в кабинет, жена Баницы.
2. Наблюдения Илоны
Я уже его знаю. Лучше, чем он думает. Пишта говорил мне о нем, но это не все. Запах его пальто… Для меня важен запах пальто. Это у меня еще с детства. Дома я любила дамские шиншиллы и мужские бобровые воротники. Любила угадывать, кому принадлежат эти пальто, характер тех, кто их носит. Потом по запаху пальто парней я могла угадать, что каждый из них делал до прихода ко мне, какая девушка им нравилась, как и где они жили… Я просто чувствовала все это — по запаху одеколона, лука, кофе. И я знала, что такой парень делал за три дня до нашей встречи, любил ли он ее, а она его…
Это сегодняшнее пальто только что вышло из шкафа, да, из шкафа в затхлой комнатушке, пахнущей сном и стряпней. Нафталиновые шарики и пыль. Несколько мужчин, ни одной женщины. Запах хлора — от его телогрейки, недавно стиранной. Это не его пальто…
Завтрак они съели весь, до последнего кусочка. Наверное, было слишком мало. Как это похоже на Нуси. Я беру поднос, иду на кухню. Аннушка сидит на табурете, руки сложены на коленях. Я не бранюсь, теперь это не принято, особенно в моем доме. Она прекрасно работает, ну и отлично. Я всегда хорошо с ней обращаюсь; другие могут позавидовать её месту. Хорошее обращение с прислугой меня тоже успокаивает.
— Аннушка, дорогая. — Она сразу же поднимается, когда я с ней говорю, как ее научила старшая сестра, Юлишка, та, что была кухаркой у папы. — Наш гость остается на обед, Аннушка.
— Слушаю, сударыня. Что подать?
— То, что у нас на сегодня. Что-нибудь легкое, как для товарища Баницы, но побольше.
— Грибной суп, на второе — телячье рагу.
— Хорошо. Продуктов достаточно?
— Да.
— Минуточку, дорогая. Дай подумать… Приготовь в два раза больше, чем обычно для нас четверых. — Аннушка привыкла, что у нас нет отдельного стола для прислуги, когда мы едим втроем, я всегда заказываю на четверых. Очень неглупая деревенская девушка, она знает, что к чему. Где еще они могут получать такую еду в наши дни, после войны?
— Кажется, столько у нас не будет… Это значит, обед на восемь персон…
— Вышли шофера за покупками, пошли Гезу. На него можно положиться, он знает, где покупать. Но пусть он поторапливается, телятина бывает редко даже в посольских магазинах. Советник — Аннушка зовет его «сударь», хотя Пишта очень этого не любит, но говорить «товарищ» для нее было бы слишком трудно, — советник, как ты знаешь, Аннушка, ест только белое мясо.
— Да, сударыня. На сколько кувертов накрыть стол?
— На четыре, как я сказала.
Аннушка глядит на меня в замешательстве. Я ничего не объясняю, просто улыбаюсь. Она сразу же догадывается.
Даже слишком. На ее лице гримаска. Эти деревенские свысока смотрят на бедноту, на голодных. Этого я не люблю. Если уж я кого-нибудь приглашаю к своему столу, то критиковать его не позволяю. Говорю более суровым тоном:
— За дело.
Нуси вынимает из кухонного стола список продуктов. Пока все в порядке.
Иду к Ричи. Он слоняется по комнате в ожидании репетитора. Для него не очень хорошо пропускать школу, но такова жизнь дипломатов. Невозможно согласовать со школьным распорядком.
Ричи поднимает глаза, молчит — ждет, что будет.
— На обеде будет гость. Веди себя прилично.
— Благодарю за поучения.
Нахал. Как все подростки.
— Пожалуйста. — Надо отплачивать той же монетой. Ему было бы несравненно полезнее в школе со строгой дисциплиной, с учителями, с другими ребятами.
— По-твоему, мне нужны твои нравоучения? — спрашивает он обиженно.
— К сожалению, очень нужны.
Я делаю беглый осмотр комнаты, поправляю подушку на кровати. Чернильница стоит на самом краю стола, отодвигаю ее подальше. Кладу на полку линейку, которой он обычно опрокидывает чернильницу. Стоит дать ему дополнительные объяснения, и я говорю:
— Наш гость — старый партийный товарищ. Он вышел из тюрьмы. Сам понимаешь, что нужно быть очень вежливым.
— Он знал папу?
— Нет, не знал.
— А из какого он лагеря?
— Понятия не имею. Они сидят в кабинете. В молодости они очень дружили. Это очень важный товарищ… я хочу сказать… Во всяком случае, прошу тебя, Ричи…
— Будь спокойна, мама, — говорит он с насмешкой, — я не посрамлю имени Тренда, имени Баницы и даже — кривит губы — имени госпожи Баница, урожденной Илоны. Это тебя удовлетворяет?
— Положим.
— Тогда, если не возражаешь… Мне нужно заняться геометрией.
Он сбрасывает со стола все книги в одну кучу на кровать — на зло мне. Кладет на стол чертежную доску, швыряет на него линейку, которую я убрала на полку. Одним словом, выставляет меня за дверь.
— Ты сделал домашнюю работу?
— У и, маман.
Незачем продолжать разговор. Это его только раззадорит. А потом он надуется, будет вести себя грубо за столом, наделает хлопот.
Выхожу из комнаты. Мне все равно, абсолютно все равно. Этот наглый, холеный, толстощекий мальчишка похож на меня, но это настоящий Тренд. Моя полная противоположность, и все-таки немножко я. Вымахал, как каланча, почти мужчина, а на меня — ноль внимания. Просто наглец…
Сегодня Баница совсем потерял голову с этой своей старой дружбой. Со мной-то он головы не теряет. Я растолстела от слишком удобной жизни, и мне осточертело воспитывать Ричи, осточертели потуги Баницы воспитать меня, сделать из меня жену коммуниста. Обойдусь без его указаний. Быть женой Тренда было нелегко, быть женой Баницы — смертная скука. Супруга дипломата. А он — мямля, бюрократ, не слишком умен по мне, да еще боится за свою карьеру. Когда датский посол начинает давать волю рукам, Баница смотрит в другую сторону. Слова не проронит. У него вроде бы принцип: не считать меня своей личной собственностью. Сперва говорил, что отдельные спальни — это снобизм, я настояла, а теперь он сам доволен. Раньше или позже его коммунистическая этика не помешает ему взять себе секретаршу в качестве моей заместительницы. Но с этим пусть побережется… Пока держит секретаря-мужчину, верно, во избежание соблазна. Хотя, может, и лучше было бы с секретаршей… И я была бы посвободнее…
Сидят в кабинете, наслаждаются: коммунист с коммунистом. Старый друг… За обедом буду красивой и милой, покажу, что умею нравиться, хотя, конечно, о нем нечего думать. Для меня — под запретом. Да он и так не захочет. Но дело не в этом. Для меня он исключен. Для меня… Я свое отгуляла, когда была военной вдовой, а брат уехал из Будапешта. Голод, не голод, у меня всегда были мои вишни в коньяке. Не только картошка или там сало. И все, кто ко мне приходил, были вымыты и выбриты, а я никогда не шла на это за картошку и сало, — их мне и так давали, — а только, если мне самой хотелось. Теперь, когда я делаю из Баницы дипломата, все они избегают меня, а я все толстею…