И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему – вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость…[92]
В этих и соседних строках «Оды» присутствуют весьма существенные для «Рождественской звезды» мотивы «близости мира», лирического героя, ощущающего себя едва приметной точкой («Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят»[93]), а также соседства плоской поверхности с возвышенностью («Глазами Сталина раздвинута гора / И вдаль прищурилась равнина»[94]).
Куда важнее, на наш взгляд, обратить внимание не столько на конкретные мотивные переклички между «Одой» и «Рождественской звездой», сколько на общее для обоих поэтов пристрастие к геометрическим терминам при разработке основной темы своих стихотворений[95]. Приведем лишь несколько примеров из «Оды»: «Я б воздух расчертил на хитрые углы»[96]; «Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось»[97]; «Я б несколько гремучих линий взял»[98] и проч.
Рискуя впасть в сильное преувеличение, мы все же решимся утверждать, что стихотворение Иосифа Бродского «Рождественская звезда» можно воспринимать и как своеобразную интерпретацию мандельштамовской «Оды». Стихотворение о вожде и поэте было прочитано Бродским как стихотворение об Отце и Сыне, который, глядя в глаза Отцу, понимает, что он обречен погибнуть, спасая мир. В свете такой интерпретации совершенно неожиданное звучание и значение приобретает обещание «Воскресну я»[99], которым завершается стихотворение Мандельштама.
«Что же пишут в газетах»?(Смерть Иосифа Бродского в зеркале московской прессы)
I. Тема «Смерть поэта» – одна из сквозных для творчества Бродского – многократно привлекала внимание исследователей его стихов и прозы. В нижеследующей заметке мы сосредоточимся на тех аспектах этой богатой темы, которые до сих пор оставались в тени: мы бы хотели проанализировать отклики на смерть Бродского, напечатанные в московских газетах в конце января – начале февраля 1996 года. Следовательно (лучше сразу же в этом признаться), речь далее пойдет не столько о самом Бродском, сколько о восприятии облика и образа Бродского, как он сложился в сознании отечественного интеллигента на излете жизни поэта.
II. Первое, на что хотелось бы обратить внимание, – это местоположение большинства сообщений о смерти автора «Рождественского романса» в московских газетах. За исключением ожидаемо промолчавших «Правды» и «Советской России», а также «Российской газеты», где некролог Бродскому поместили на восьмой странице, все остальные СМИ опубликовали анонсы траурных подборок, посвященных Бродскому, на заглавных страницах – крупным шрифтом и в сопровождении фотографий покойного.
Поэтому не следует удивляться, что эпитеты «великий» и «гениальный» употреблялись авторами едва ли не всех некрологов: «Огромное гениальное чело – вот что всегда поражало меня в его портретах» (И. Медовой // Культура. 3 февраля. С. 1), зачастую, даже не как само собой разумеющиеся, а как уже поднадоевшие, затертые: «Сказать великого поэта, классика – почти невозможно из-за девальвации этих слов» (Русский ПЕН-центр // Литературная газета. 31 января. С. 3); «Он достойно, без тени экзальтации пронес через жизнь образ Великого Поэта – как человек современной мировой культуры, прекрасно осознавая его двусмысленность» (Л. Рубинштейн // Коммерсантъ-DAILY. 30 января. С. 13).
III. Основными атрибутами и знаками величия Бродского в некрологах, как и следовало ожидать, послужили: а) ученичество у Ахматовой («Я думаю, где-то там вздрогнула, наверное, душа Ахматовой, которая так его любила» – А. Вознесенский-1 // Вечерняя Москва. 30 января. С. 1); б) ссылка в Норенское; в) изгнание из СССР; г) Нобелевская премия. Характерная деталь: газете «Вечерний клуб», ни за что не желавшей упоминать в соседстве с именем Бродского имя Михаила Шолохова, пришлось написать, что Бродский «стал третьим русским поэтом (вслед за Буниным и Пастернаком), получившим Нобелевскую премию» (Вечерний клуб. 30 января. С. 1), хотя Пастернак и особенно Бунин получили премию в первую очередь за прозу.
IV. Из некролога в некролог ожидаемо повторялись уподобление Бродского А. С. Пушкину и сакраментальная реплика о вновь закатившемся солнце русской поэзии. При этом, в полном соответствии с известным принципом, описанным в известной пьесе («С Пушкиным на дружеской ноге»), многие авторы стремились ненавязчиво внести в свои горестные заметки интимную, личную ноту. Прозвучала она и в откликах на смерть поэта, составленных литераторами, при жизни бесконечно от Бродского далекими: «Сварил мне турецкого кофе…» (А. Вознесенский-2 // Комсомольская правда. 30 января. С. 3). Или – малознакомыми: «В 1992 году “НГ” пригласила Иосифа Александровича на свой праздник. Бродский отказался. Сказал – боится, что не выдержит сердце» (Г. Заславский, И. Зотов // Независимая газета. 30 января. С. 1); «Я слышал его два раза. Он выл свои стихи в пространство, не обращая на нас внимания» (А. Аронов // Московский комсомолец. 30 января. С. 1); «Ознакомившись с составом подборки переводов из Стрэнда – моих и американской переводчицы <…>, Бродский согласился написать предисловие к грядущей публикации этих переводов в журнале “Иностранная литература”. Мне больно думать, что эта статья, быть может, последняя лежала на его рабочем столе. Кто знает, вдруг удастся восстановить текст по черновикам» (А. Кудрявицкий // Труд. 3 февраля. С. 5). Или даже – незнакомыми вовсе: «Русский снег за промерзшим московским окном. Навалило за сутки больше, наверное, чем в северном Питере – любимом городе Иосифа» (С. Скопнов // Московская правда. 30 января. С. 2); именование Бродского «Иосифом» без фамилии и отчества (ср. «Марина» Цветаева, но никогда, например, – «Федор» Тютчев) – встречается во многих некрологических откликах на смерть поэта.
V. На правах утонченных ценителей поэзии Бродского авторы ряда некрологов позволили себе мягко– или жестко-скептическую усмешку – разумеется, не в отношении Бродского, но в отношении его остальных (прежде всего – власть имущих) недалеких читателей: «…по крайней мере, по словам близких, вдова поэта, Мария, несмотря на настойчивые предложения мэра С-Петербурга, Анатолия Собчака о предоставлении права поэту “похоронных почестей” его родному городу [так! – О. Л.], склоняется к одному из альтернативных вариантов» (Ю. Горячева // Независимая газета. 30 января. С. 1). Целиком на подобного типа укоризнах держится отклик на смерть Бродского, написанный М. Ю. Соколовым: «Поэтому вряд ли стоит с такой буквальностью повторять слова поэта про… Перед лицом вечности тем более не нужно говорить неуместные пошлости о… Раздавшиеся немедленно после известий о смерти Бродского разговоры о необходимости торжественно перенести прах поэта на родину тем более неэстетичны, ибо…» (Коммерсантъ-DAILY. 30 января. С. 13).
VI. Подводя общие итоги, попробуем в заключение наметить основные пункты типовой статьи памяти Иосифа Бродского в московской газете: Бродский гениальный поэт – он ученик Ахматовой – он был сослан – он был выслан – он получил Нобелевскую премию – Бродский как Пушкин – он солнце русской поэзии – а я его знал (несколько раз видел, видел по телевизору, видел его фотографию) – и лучше понимаю его, чем все остальные обыватели.
Олег Григорьев и ОБЭРИУ: к постановке проблемы
1. Стремясь к прекрасной ясности в непростом вопросе об адекватном расположении текстов в посмертных изданиях Даниила Хармса, авторитетные интерпретаторы хармсовского творчества категорически утверждают, что «его детские произведения составляют особую область, имеющую очень малое отношение к тому, что мы называем “Хармс”»[100]. Чуть более развернутая констатация от тех же исследователей (М. Мейлаха и А. Кобринского): «…писавшиеся для заработка детские произведения имеют мало отношения к тому, что он считал делом своей жизни и чем занимался без всяких надежд на публикацию»[101].
Но и те исследователи, которые вроде бы придерживаются иной точки зрения, стремясь «реабилитировать» детские вещи Хармса, как правило, считают необходимым указать на их заведомую, априорную неполноценность. Выразительный пример – относительно недавняя заметка А. Г. Герасимовой «Как сделан “Врун” Хармса», где дотошно выявляются многочисленные связи этого детского хармсовского стихотворения «с его “взрослым” творчеством». Однако напрашивающийся вывод об органическом единстве детских и взрослых стихов Хармса заранее дискредитирован и сведен на нет упреждающей этикетной оговоркой автора статьи: хотя в середине 1930-х годов «Хармс был уже опытным детским писателем», он «не мог вполне серьезно воспринимать себя в этом качестве»[102].
Но ведь ничто не мешает кардинально сместить оптику и увидеть не в детских вещах Хармса халтурный довесок к его взрослым шедеврам вроде «Случаев» и «Старухи», а почти ровно наоборот: во взрослых – лабораторное, экспериментальное поле для взращивания детских шедевров вроде «Вруна» и «Иван Иваныча Самовара». Очевидным образом, аргумент «а вот сам Хармс» считаться решающим не должен: отношение писателя к своим произведениям – существенный факт биографии писателя, но не биографии его произведений.