Лицом к лицу. О русской литературе второй половины XX – начала XXI века — страница 14 из 39

Еще более усложняет, но и упрощает ситуацию то, что Даниила Хармса, как никакого другого литератора его эпохи, можно было бы назвать писателем-дилетантом, если бы только удалось целиком отрешиться от «обидных» коннотаций этой характеристики. Под дилетантом в данном случае подразу мевается не такой автор, который пишет плохо, а такой, который ощущает равноправными, то есть – равно значимыми, все написанные им на бумаге слова, не «опускаясь» до оценочных различий между текстами хорошими и плохими, дневниковыми и художественными и – что важно для нас сейчас – взрослыми и детскими…

Программный дилетантизм Хармса заставляет не на шутку усомниться даже не в каких-то отдельных пунктах заботливо выстроенной исследователями системы хармсовских приоритетов, а в самом существовании подобной системы.

Все сказанное отнюдь не означает, что между детскими и большинством взрослых текстов Хармса нет никакой разницы. Разница, разумеется, есть, но она не укладывается в оценочное противопоставление «хорошо»/«плохо» или «подлинник»/«эрзац».

Спровоцирована эта разница была чрезвычайно важным как раз для литератора-любителя обстоятельством: свои детские вещи Хармс делал на заказ, вынужденно отступая кое в чем от собственных творческих принципов. В работе над заказными произведениями Хармс-дилетант боролся с Хармсом – профессионалом высокого класса, хорошо понимающим, что далеко не каждый текст может быть допущен в печать.

Это, во-первых, освобождало заказные вещи Хармса от табуированных для ребенка и, в частности, для советского ребенка тем и мотивов (эротика, насилие); во-вторых, требовало решительного пересмотра едва ли не доминирующей творческой установки Хармса: существование любого текста оправдывает уже самый процесс его написания, а вопрос литературного качества вторичен.

2. Переходя от этого несколько затянувшего вступления к разговору о стихах Олега Григорьева (1943–1992), отметим, прежде всего, сознательную григорьевкую ориентацию на поэтику ОБЭРИУ, главным образом – в лице Даниила Хармса, многократно обозначенную, но ни разу толком не отрефлектированную исследователями.

Проза Григорьева, как нам кажется, опирается на иные образцы, в первую очередь – на некоторые нарочито примитивные вещи Михаила Кузмина. Ср., например, григорьевскую миниатюру «Летний день (Рассказ детеныша)» с кузминской «Печкой в бане». Григорьев:

Наступил Ленька на шнурок и – шлеп животом, как лягушка. Поднялся, а тут ему на лямку встали, и опять на полу лягушачий шлеп послышался. А на нем уже Юрка-злодей сидит. Потянул его за рот – чуть губа не оторвалась, потому что мягкая (245)[103];

Кузмин:

Колька полез за кошкой в подвал. Обозлился потому что. Полез и застрял в окошке. А Петька спустил ему штаны и навалился <…> Кольке обидно, что ничего поделать не может, голова и руки в подвале, только ногами брыкается[104].

Истоки григорьевской поэзии, повторим, видятся нам в текстах участников ОБЭРИУ и близких к ОБЭРИУ авторов. Обилие отчетливых реминисценций из Даниила Хармса и Николая Олейникова в стихах Григорьева бросается в глаза.

Так, григорьевский «Таракан», без сомнения, представляет собой вариа цию на тему одноименного стихотворения Олейникова (в свою очередь, развивающего соответствующие мотивы капитана Лебядкина / Достоевского):

На  скатерть во  время обеда

выполз такой таракан,

что, если стаканом накрыть таракана,

таракан увезет стакан.

(38)

В детском стихотворении Григорьева «Батон» отчасти воспроизводится ситуация детского стихотворения Хармса «Очень страшная история»:

Доедая с  маслом булку,

Братья шли по  переулку.

Вдруг на  них из  закоулка

Пес большой залаял гулко.

(Хармс)[105]

С  длинным батоном под мышкой

Из  булочной шел мальчишка,

Следом с  рыжей бородкой

Пес семенил короткий.

(Григорьев; 26)

А финальная строфа взрослого григорьевского стихотворения «На кол ки»:

Спрячьте зады свои голые,

А  то я  сейчас вам задам!..

Сказал так и  вместо наколок

Отшлепал их по  задам (174), —

почти наверняка восходит к известному хармсовскому одностроку: «за дам по задам задам»[106].

Можно было бы подробно поговорить и про общий для всех трех поэтов интерес к геометрии, и про сходное отношение Хармса и Григорьева к детям и к детским шалостям, и еще про многое другое, сближающее Григорьева с обэриутами. Вместо этого ограничимся цитацией двух последних строф программного григорьевского стихотворения «На отшибе». Эти строфы ясно показывают, что он воспринимал себя в некотором роде наследником Хармса по прямой:

Хармс погиб в  пустыне этой,

В  склеп живых сюда сойдя,

Живописцы и  поэты…

Вот сподобился и  я.

За  высокою стеною,

Как бессмысленный кураж,

Вдруг взрывается порою

Невеселый хохот наш (227).

Куда важнее, как нам кажется, обратить внимание не столько на конкретные текстуальные переклички произведений Григорьева с произведениями Хармса и Олейникова, сколько на ту борьбу, в которую каждому из них приходилось вступать с самим собой дилетантом, работая над заказными, детскими стихами. При этом Олег Григорьев, как и положено подлинному продолжателю, не механически повторил Даниила Хармса, но резко заострил, довел почти до логического предела противоречия хармсовской литературной позиции.

С одной стороны, единство между детскими и взрослыми вещами, которое в случае Хармса приходится выявлять исследователю, в случае Григорьева бросается в глаза само. Для краткости приведем только один пример – отчетливо детское григорьевское стихотворение «В одном городишке…» и отчетливо взрослое – «Голым в речку я нырнул…»:

В  одном городишке,

Испачканном сажей,

Плескались мальчишки

В  мазуте на  пляже.

Ветер унес в  небеса

Их  штанишки.

Домой нагишом

Побежали мальчишки.

Прохожие шли —

Не  заметили даже:

Думали,

В  черном они трикотаже.

(44)

И:

Голым в  речку я  нырнул,

Благо рядом пляж.

Вышел  – будто натянул

Черный трикотаж.

(146)

С другой стороны, пристрастие к запретным, табуированным не только для детской, но и для взрослой европейской поэзии темам также сказалось в творчестве Григорьева не в пример отчетливее, чем в стихах и в не дневниковой прозе Хармса. Можно сказать, что там, где «взрослый» Хармс, не выдержав, останавливается, Григорьев как раз начинает. Алкоголики, наркоманы, уголовники, прокаженные, импотенты, садисты, мазохисты, педофилы, некрофилы, зоофилы – старательно и, хочется сказать, с любовью запечатлены во взрослых григорьевских стихах.

Тимур Кибиров глазами человека моего поколения(Рецензия на книгу стихов «Кара-барас»)

Хорошо помню, как в конце 1980-х годов мы с друзьями открыли для себя стихи Тимура Кибирова. Это было ощущение, близкое к счастью: появился наш поэт. Наши мечты, нашу ненависть, наши страхи, наши кухонные разговоры он отчеканил во времяустойчивые, потому что – стихотворные, строки. Он стал голосом нашего и предыдущего поколений, сказал за нас то, что мы должны были сказать, но по косноязычию не умели. Он с полным правом мог бы повторить вслед за Мандельштамом: «Я говорю за всех с такою силой / Чтоб нёбо стало небом»[107].

Строки из лучших тогдашних вещей Кибирова прочно и навсегда засели в нашу память, вошли в наш повседневный обиход: «Все мне дорого здесь, все мне дорого здесь, / ничего мне недешево здесь!» («Лесная школа»)[108], «Ой, простите, Талалихин, / а не Чивилихин!» («Буран»)[109], «Это все мое, родное, / это все хуе-мое!» («Л. С. Рубинштейну»)[110] и, конечно же, пронзительная «Лирическая интермедия» из программной кибировской поэмы «Сквозь прощальные слезы», с которой мое, например, знакомство с его творчеством и началось:

Моцарт слушал со вниманьем.

Опечалился слегка.

«Что  ж, прощай. Но на  прощанье

На, возьми бурундука!

В  час печали, в  час отчайнья

Он  тебя утешит, друг,

Мой пушистый, золотистый,

Мой волшебный бурундук!

Вот он, зверик мой послушный,

Глазки умные блестят,

Щиплют струны лапки шустры

И  по клавишам стучат!»[111]

Нужно заметить, что никакого такого особенного постмодернизма или концептуализма мы в строках Кибирова не различали. Обыгрывание советских штампов? Так и все мы увлеченно предавались этому занятию. Развернутые цитатные фейерверки? Так и на кухнях мы переговаривались друг с другом сплошь цитатами из Галича и Мандельштама, приправленными клише из песен Лебедева-Кумача и Матусовского-Долматовского… Кибиров же говорил со всеми нами (цитируем Андрея Немзера) на языке

гибком и привольном, яростном и нежном, бранном и сюсюкающем, песенном и ораторском, темном и светлом, блаженно бессмысленном и предельно точном языке русской поэзии. Живом, свободном и неисчерпаемом