На первой картошке с Наташей
Угловой он начал дружить,
в общаге и в агитбригаде,
на лекциях. Так бы и жить
им вместе – ходить по театрам
и петь Окуджаву. Увы!
Судьба обещала им счастье
и долгие годы любви.
Со сходными целями цитата из Окуджавы инкрустирована в мысленный монолог типовой советской «хорошей» и «прогрессивной» учительницы, не справляющейся с «бездуховными» подопечными:
Но они ничего, ничего не хотят!
И глумятся, несчастные панки.
Где ж надежды оркестрик? Где гул канонад?
Бригантина, Каховка, Тачанка?
Возможный визуальный источник этого фрагмента – фильм Динары Асановой «Ключ без права передачи» (1976), где как раз «хорошая» «оппозиционная» учительница вместе со своими учениками поет песню Окуджавы «Давайте восклицать…», и где в кадре появляется сам автор песни.
Обратим внимание на то, что цитата из Окуджавы возникает у Кибирова в обрамлении отсылок к пропагандистским и романтическим советским песням, некоторые из которых прямо предсказывали окуджавскую поэтику. Это «Песня о барабанщике» («Мы шли под грохот канонады…») в вольном переводе с немецкого Михаила Светлова, его же «Каховка», «Бригантина поднимает паруса…» Павла Когана и «Тачанка-ростовчанка…» Михаила Рудермана[126].
В других кибировских произведениях этого периода, например в поэме «Лесная школа» (1986), цитаты из Окуджавы тоже окружены строками из нарочито советских, а порою – откровенно пропагандистских текстов:
Возле самой границы, ты видишь, овраг!
Там скрывается бешеный враг —
либо я, либо ты, либо сам Пентагон!
О, зеленые крылья погон![127]
И (в соседстве с отсылкой к популярной в начале шестидесятых годов песне «Письмо на Усть-Илим», а также к Эдгару По):
Мама, мама, дежурю я по февралю,
В Усть-Илиме пою: Улялюм![128]
Вполне закономерно, что самым цитируемым в стихах младшего поэта окуджавским текстом стала его «Песенка о комсомольской богине», вероятно, представлявшаяся Кибирову наиболее выразительным образцом наивности, сервильности и вызывающего безбожия шестидесятников («И никаких богов в помине»). Ернические цитаты из этой песни отыскиваются в кибировском стихотворении «Любовь, комсомол и весна» (1988):
а также в длинном послании Кибирова «Л. С. Рубинштейну» (1988):
в соседстве с иронической цитатой из широко известной, и тоже программно «безбожной», окуджавской песни («К черту сказки о богах!»):
Не пропойцы мы, и вовсе
ни при чем маркиз де Сад!
Просто мы под сердцем носим
то, что носят в Госиздат![131]
Цитатами из «Песенки о комсомольской богине» прослоена и отпевающая советскую эпоху поэма Кибирова «Сквозь прощальные слезы» (1987). Сначала отзвук этой песни слышится во вступлении к поэме:
Пахнет булочной там, за углом[132].
Сравним у Окуджавы: «На углу, у старой булочной…»[133]. А затем «Песенка о комсомольской богине» несколько раз цитируется в самой поэме. В первый раз – встык с реминисценцией из окуджавского же «Сентиментального марша» (и с русским текстом «Марсельезы»):
Гнусных идолов сталинских скинем,
Кровь и прах с наших ног отряхнем.
Только о комсомольской богине
Спой мне – ах, это, брат о другом.
Все равно мы умрем на гражданской —
Трынь да брынь – на гражданской умрем,
На венгерской, на пражской, душманской…
До свиданья, родимый райком![134]
А потом снова, в этой же главе поэмы:
Спой же песню, стиляжка дурная,
В брючках-дудочках, с конским хвостом,
Ты в душе-то ведь точно такая,
Спой мне – ах, это, брат о другом[135].
Развернутый итог своим претензиям к Окуджаве Кибиров с почти публицистическим пылом подвел в послании «Художнику Семену Файбисовичу» (1988), воспользовавшись цитатами из окуджавской песни «На фоне Пушкина снимается семейство…»:
И никуда нам, приятель, не деться.
Обречены мы на вечное детство,
на золотушное вечное детство!
Как обаятельны – мямлит поэт —
все наши глупости, даже злодейства…
Как обаятелен душка-поэт!
Зря только Пушкина выбрал он фоном!
Лучше бы Берию, лучше бы зону,
Брежнева в Хельсинки, вора в законе!
Вот на таком-то вот, лапушка, фоне
мы обаятельны 70 лет![136]
А в своем длинном послании «Летние размышления о судьбах изящной словесности» (1992) Кибиров издевательски намекнул на историческую нестыковку воспевания Окуджавой «комиссаров в пыльных шлемах» в одном тексте и «кавалергарда», чей «век недолог» в другой. Автор послания сконструировал название некоего исторического романа из ключевых фрагментов двух знаменитых песен Окуджавы – уже упомянутого выше «Сентиментального марша» и «Песенки о кавалергарде»:
Кавалергард на той единственной гражданской[137].
Судя по глумливому продолжению окуджавской строки «Каждый слышит, как он дышит» в стихотворении Кибирова «Центон» (1999), его отношение к старшему поэту и после смерти Окуджавы ни на йоту не улучшилось[138].
Здесь нужно заметить, что нелюбовь к творчеству автора «Союза друзей» и «Путешествия дилетантов» Кибиров разделяет как минимум с двумя своими поэтическими товарищами.
Один из них, Сергей Гандлевский, еще в 1980 году в стихотворении «Вот наша улица, допустим…» набросал такой групповой портрет московской интеллигенции этой эпохи:
Мы здесь росли и превратились
В угрюмых дядь и глупых теть.
Скучали, малость развратились —
Вот наша улица, Господь.
Здесь с окуджававской пластинкой,
Староарбатскою грустинкой
Годами прячут шиш в карман,
Испепеляют, как древлян,
Свои дурацкие надежды.
С детьми играют в города —
Чита, Сучан, Караганда.
Ветшают лица и одежды.
Бездельничают рыбаки
У мертвой Яузы-реки[139].
Второй поэт, Михаил Кукин, в интервью Леониду Костюкову практически пересказал своими словами цитировавшийся чуть выше фрагмент кибировского послания «Художнику Семену Файбисовичу»: Окуджава, заметил он,
как говорят в народе, подкузьмил… очень многим. Потому что в чем-то отвлек, развлек, как-то смягчил, приглушил трагизм XX века. И, скажем, чтение воспоминаний Надежды Яковлевны Мандельштам, чтение стихов самого Мандельштама, особенно поздних, чтение Бродского, чтение Венечки Ерофеева – оно шло вразрез со стихами о Наталье и гусаре, который в нее влюблен. Вот для меня лично – шло вразрез. Причем не просто вразрез, «это такая эстетика, а это другая эстетика». Я все-таки могу сказать, наверное, даже жестче – я видел в этом фальшь и ложь[140].
Как видим, Гандлевский, Кибиров и Кукин сходно высказались о роли Булата Окуджавы в советской послевоенной истории и в истории самосознания советской интеллигенции 1960-х – начала 1990-х годов. Все три поэ та чрезвычайно скептически отнеслись к той миссии, которую вольно или невольно взвалил на свои плечи поздний Окуджава. В отличие от «сверхдемократических» Рождественского, Евтушенко, Высоцкого, Визбора и других шестидесятников, автор «Виноградной косточки» чем дальше, тем больше ассоциировался для многих и многих читателей и слушателей с чем-то навсегда уходящим, утонченным, благородным, дворянским – словом, с персонажами своих собственных романов и романсов…
Перечисленные мною младшие поэты в пластичности Окуджавы обидно усмотрели гибкость – и вашим и нашим («Кавалергард на той единственной гражданской»), а в прославленном окуджавском «арбатстве»-«дворянстве» – конформистскую и вместе с тем претенциозную попытку обелить эту режимную московскую улицу. Именно аристократизм арбатского разлива стал для них самой яркой отличительной приметой поэзии и прозы Окуджавы.
Ответил ли старший поэт на претензии младших? Как кажется, ответил в стихотворении «К потомкам», датированном 1995 годом и опубликованном в первом номере «Знамени» за 1997 год: