В центре произведения два героя – дед и внук. С появления деда произведение начинается, рассказом о том, как он умирал, завершается. Более того, в финал романа вставлена значимая мотивная перекличка с зачином. В зачине: «Но и теперь, когда деду было за девяносто, когда он с трудом потянулся с постели взять стакан с тумбочки, под закатанный рукав нижней рубашки знакомо покатился круглый шар, и Антон усмехнулся» (7)[163]. В финале романа: «И живо представил Антон, как покатился под засученный рукав круглый шар, и впервые заплакал» (510).
Неслучайно мотив, связывающий начало романа и его финал, оказывается мотивом силы. Подобно былинному богатырю (вспомним пословицу: «И один в поле воин»), дед сознательно противопоставляет хаосу и абсурду советского мира разумное и структурированное устройство мира своей семьи. Приведу теперь большую, но необходимую даже для краткого изложения моей концепции цитату из романа Чудакова:
Дед знал два мира. Первый – его молодости и зрелости. Он был устроен просто и понятно: человек работал, соответственно получал за свой труд и мог купить себе жилье, вещь, еду без списков, талонов, карточек, очередей. Этот предметный мир исчез, но дед научился воссоздавать его подобие знанием, изобретательностью и невероятным напряжением сил своих и семьи, потому что законов рождения и жизни вещей и растений не в состоянии изменить никакая революция. Но она может переделать нематериальный человеческий мир, и она это сделала. Рухнула система предустановленной иерархии ценностей, страна многовековой истории начала жить по нормам, недавно изобретенным; законом стало то, что раньше называли беззаконием. Но старый мир сохранился в его душе, и новый не затронул ее. Старый мир ощущался им как более реальный, дед продолжал каждодневный диалог с его духовными и светскими писателями, со своими семинарскими наставниками, с друзьями, отцом, братьями, хотя никого из них не видел больше никогда. Ирреальным был для него мир новый – он не мог постичь ни разумом, ни чувством, каким образом все это могло родиться и столь быстро укрепиться, и не сомневался: царство фантомов исчезнет в одночасье, как и возникло, только час этот наступит нескоро, и они вместе прикидывали, доживет ли Антон (508).
Второй герой, помещенный в центр романа, хотя и не так броско, как дед, – это сам рассказчик, Антон Стремоухов. Ему от деда передалась любовь к четкости, рационализму и структурности, он тоже борется с хаосом и абсурдом окружающего мира (уже не только советского). Но с тем же ли успехом, что и дед?
Увы, нет. Он не находит общего языка с большинством одноклассников и однокашников по университету, от него из-за его почти маниакальной любви к разумному, рациональному устройству мира уходят женщины. Свою «манию наилучшего предметоустройства мира» (380) он не может передать собственной внучке (важная негативная параллель к взаимоотношениям Антона с дедом):
Дитя мира абсурда, она тем не менее не любила абсурдистской поэзии, зауми, что хорошо сочеталось с ее юным прагматическим умом. Но с этим же умом как-то странно уживалось равнодушие к позитивным сведениям <…> Мир моего детства отстоял от внучки на те же полвека, что от меня – дедов. И как его – без радио, электричества, самолетов – был странен и остро-любопытен мне, так мой – безтелевизионный и безмагнитофонный, с патефонами, дымящими паровозами и быками – должен, казалось, хотя б своей экзотикой быть интересен ей. Но ей он был не нужен (279–280).
Что же – вторая часть романа написана о поражении современного человека перед абсурдом и хаосом окружающего мира? Нет, потому что очень важной для понимания смысла всего произведения является фигура его автора.
Антон в романе порой до неразличимости сливается с автором (много писали о бросающихся в глаза частых набоковских переходах первого лица романа в третье и обратно). Однако в самом главном герой и автор не похожи. Антон не смог полностью воплотить себя в слове, как не смог в свое время перевестись с истфака на филфак МГУ, хотя и стремился к этому. О его книжных проектах в романе рассказано так:
Это была четвертая из задуманной им серии книг по рубежу веков; он говорил: я занимаюсь историей России до октябрьского переворота. Первая книга серии – его диссертация – не была напечатана, требовали переделок, ленинских оценок. Уговаривали и друзья. «Чего тебе стоит? Вставь две-три цитаты в начале каждой главы. Дальше же идет твой текст!» Антону же казалось, что тогда текст опоганен, читатель и дальше не будет автору верить. Книга не пошла. Вторая и третья книги лежали в набросках и материалах – он уже говорил: полметра; постепенно он охла девал к ним. Но четвертую книгу почему-то надеялся издать (231).
Однако Александр Павлович Чудаков, в отличие от Антона Стремоухова, свои филологические книги в советское время издал, и это была его принципиальная позиция. Своими работами он смог реально противостоять хаосу, раздерганности и абсурду тогдашней советской действительности, эти работы являли собой замечательный пример написанных ясным языком, четких и структурно выстроенных текстов. Но ведь и на роман «Ложится мгла на старые ступени» можно посмотреть как на попытку обуздать хаос воспоминаний и представить стройные и ясные картины из жизни окружавших автора в детстве людей и предметов.
При этом усредненности и скучной одинаковости, господствующей в современном мире, Чудаков в своем романе противопоставляет уникальность почти каждого описываемого им предмета. В этом отношении он оказывается учеником не Чехова, а, скорее, Гоголя с его любовью к необычным и выламывающимся из обыденности предметам (о чем Чудаков подробно рассказал в статье о предметном мире автора «Мертвых душ»)[164].
И вот тут, в самом конце этого моего микроразбора, будет уместно вспомнить о заглавии чудаковского романа. Оно взято из раннего стихотворения Александра Блока:
Бегут неверные дневные тени.
Высок и внятен колокольный зов.
Озарены церковные ступени,
Их камень жив – и ждет твоих шагов.
Ты здесь пройдешь, холодный камень тронешь,
Одетый страшной святостью веков,
И, может быть, цветок весны уронишь
Здесь, в этой мгле, у строгих образов.
Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени…
Я озарен – я жду твоих шагов[165].
То есть камень ступеней прошлого, предмет мертвый, брошенный, пребывающий в забвении, ждет человека, который придет, и тогда раздастся звук гулких шагов, и этот камень оживет. Ну а мы-то с вами точно знаем: если дед в романе сумел победить хаос, а Антон борьбу с ним в целом проиграл, автор романа, Александр Павлович Чудаков, свою битву с абсурдом и хаосом, несомненно, выиграл.
«Между небом и Плёсом»: о книге стихов Константина Гадаева «Июль»
Не стану утверждать, что эта небольшая, концептуально заключенная в обложку цвета неба и воды книжка была совсем не замечена читателями и критиками. На ее долю достались две или три доброжелательные микрорецензии, а Тимур Кибиров, чьи строки соседствуют с тютчевскими в эпиграфе к книге, признался, что хотел бы числиться автором нескольких ее стихотворений.
Тем не менее пристального внимания «Июлю» до сих пор уделено не было, притом что книга Гадаева тщательного прочтения и перечтения несомненно заслуживает. Попробую хотя бы отчасти исправить эту несправедливость.
Для начала мизантропически признаюсь: я не люблю стихов многих современных российских поэтов. То есть (формулируя точнее и подробнее) не могу дать себе внятных ответов на элементарные, «школьные» вопросы: зачем все эти стихи писались и для чего я их теперь должен читать? Почему поэт вообразил, что мне нужно знать именно об этих, а не каких-нибудь иных особенностях и оттенках его мироощущения? Что, по-зощенковски выражаясь, автор хотел сказать своим произведением?
Читая книгу Гадаева, эти вопросы себе просто не задаешь, хотя речь в ней ведется о событиях вполне обыденных, с каждым из нас случавшихся. В «Июле» рассказано о том, как замученный злой московской суетней «заложник столичных улиц» проводит сладостные летние деньки в средней полосе России, в поселке Горбово, вместе с женой (ей посвящена вся книжка) и детьми, к которым обращено одно из лучших ее стихотворений:
Вот это, дети – настоящий,
а это – отражённый лес,
что, вверх тормашками висящий,
полощется среди небес.
Небес – таких же отражённых,
как будто в воду погружённых.
Чуть золотой. Немножко синий.
Белёсый – из-за облаков,
Он, может, даже и красивей.
Но нет в нем ягод и грибов (37)[166].
Отпускная dolce vita изображается в «Июле» неторопливо и обстоятельно, со множеством мелких, дневниковых подробностей. В предметный реестр гадаевской книги органически вместились и заржавленный шоссейный указатель «Горбово 3» (12), и дышащее «в старой супнице» «сухое вино» (14), и «чёрный ливень», который «рушится на капюшон / одолженной у местных плащпалатки» (18), и крохотный лягушонок на тропинке (26), и «коровий тёмный глаз», таинственно блестящий в хлеву (21), и «взбесившийся» гидроцикл (34), и «у ног плеснувший окунёк» (36) и много еще чего другого…
Как разнородно всё и рядом,
одним охваченное взглядом.
Есть лишь контраст, но нет разлада (20).
Так Гадаев воспевает гармоническое единство окружающего мира.
Читая его книгу, мы то и дело испытываем почти физиологическую радость от точности описаний знакомых нам самим ситуаций и впечатлений. Эта радость узнаванья – одно из самых больших удовольствий, которыми может одарить поэзия. А потом, далеко не сразу, мы замечаем, что не мудреный горбовский быт мягко подсвечен в «Июле» чудесным, льющимся с небес светом. И тогда приходит понимание, что в книге Гадаева нам удается встретиться с настоящей