Лицом к лицу. О русской литературе второй половины XX – начала XXI века — страница 6 из 39

Внятный ответ на этот вопрос, как кажется, можно дать, указав на важнейший подтекст ударной, финальной строки стихотворения Тарковского:

Туда, где дышит звездами Ван-Гог.

Сходный и чрезвычайно редкий для русской поэзии мотив дыханья звездами отыскивается в первой строфе стихотворения Осипа Мандельштама 1922 года:

Я  по лесенке приставной

Лез на всклоченный сеновал, —

Я  дышал звезд млечных трухой,

Колтуном пространства дышал[25].

Если мы правы и финальная строка стихотворения Тарковского «Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…» сознательно отсылает читателя именно к Мандельштаму, то в этой отсылке, наверное, правомерно будет увидеть прием – приглашение заново перечитать все стихотворение сквозь мандельштамовскую призму.

И такое перечтение поможет нам выявить самую суть отношения младшего поэта к старшему. Судя по всему, Тарковский действительно воспринимал себя как прямого продолжателя трудного поэтического пути Мандельштама:

Унизил  бы я собственную речь,

Когда  б чужую ношу сбросил с  плеч.

Не являются ли здесь слова «чужую» и «речь» сигналами-отсылками к тем хрестоматийным мандельштамовским строкам, в которых как раз и обсуждается проблема поэтического наследства? «И снова скальд чужую песню сложит / И как свою ее произнесет» («Я не слыхал рассказов Оссиана…», 1914)[26] и «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…» (зачин стихотворения 1931 года)[27].

По-видимому, испытывал Тарковский и чувство личной вины перед тем поэтом, которому он ничем не сумел помочь при жизни, хотя и был ему представлен и даже читал ему свои стихи. В конце 1960-х годов, как бы пытаясь хоть отчасти компенсировать несделанное, Тарковский говорил Левону Мкртчяну: «Я готов полы мыть, камни таскать, если речь о Мандельштаме…»[28]

Но почему Тарковский сделал героем своего стихотворения Ван Гога, а не Мандельштама? Во-первых, потому, что и Ван Гога он тоже считал своим учителем в искусстве, во-вторых, потому, что тип личности, который изображен в стихотворении, идеально вписывается в биографический миф как голландского художника, так и русского поэта. Это тип не принятого миром странника, нищего гения, страдальца (обратим внимание на мотивы безумия и самоубийства в строке «Не помешал в больнице застрелиться»)[29], воспаряющего тем не менее от выжженной земной дороги к небу. В-третьих, Мандельштам не стал героем стихотворения Тарковского потому, что в то время, когда оно было написано, мандельштамовское имя, в отличие от имени Ван Гога, еще не слишком охотно пропускалось в советскую печать, а автор стихотворения «Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…» и так каждый раз испытывал большие цензурные затруднения при попытке опубликовать свои тексты. Напомним, что в стихотворении «Поэт» (1963), уже без сомнения написанном о Мандельштаме, его имя тоже ни разу не называется. В другом стихотворении Тарковского, героем которого, как убедительно показала И. З. Сурат, является Мандельштам, поэт и вовсе выведен в образе верблюда (в этом образе подчеркнуты царственность и «нищее величие»)[30].

Однако в стихотворении «Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…» Тарковский говорит (если говорит!) о Мандельштаме куда более возвышенно, чем в «Поэте». Сходные, по существу, вещи излагаются в двух стихотворениях словами, взятыми из разных стилистических пластов. В «Поэте» – намеренно сниженно: «Так и надо жить поэту. / Я и сам сную по свету»[31]; в стихо творе нии «Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…» – почти торжественно, «одичес ки»: «Унизил бы я собственную речь, / Когда б чужую ношу сбросил с плеч».

Мы легко сможем объяснить эту стилистическую разницу, если вспомним, что стихотворение «Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…» было написано в 1958 году. Это круглая и, несомненно, важная для Тарковского дата: именно в этом году исполнилось двадцать лет со дня трагической гибели Осипа Эмильевича Мандельштама.

О двух загадках рассказа Ю. Казакова «Вон бежит собака!» (1961)

1. Загадка заглавия

Напомним фабулу этого замечательного рассказа. Главный герой, Крымов, ночью едет в междугороднем автобусе, чтобы три дня в одиночку порыбачить «в своем особом тайном месте». Рядом с ним в автобусном кресле сидит и тоже не спит случайная попутчица, чье имя Крымов не знает и так и не узнает. Незнакомку с самого начала рассказа что-то мучает, какая-то грустная, а может быть, страшная тайна, однако герой, эгоистически погруженный в мечты о предстоящей рыбалке, упорно не хочет этого замечать.

Вот первый портрет крымовской попутчицы: «…соседка его не спала неизвестно почему. Сидела неподвижно, прикрыв ресницы, закусив красные губы, которые теперь в темноте казались черными» (149)[32]. А дальше указания на очередные знаки смятения и тоски незнакомки будут чередоваться с описаниями ее робких попыток завязать контакт с толстокожим попутчиком. «– У вас есть закурить? – услыхал он шепот соседки. – Страшно хочу курить» (149); «…было в ее шепоте что-то странное, а не только благодарность, будто она просила его: “Ну, поговорите же со мной, познакомьтесь, а то мне скучно ехать”» (149); «– Куда же вы едете? – спросила она, и опять в ее шепоте Крымову почудилось что-то странное, какой-то еще вопрос» (150).

Наконец, автобус прибывает в точку, нужную герою, он выходит, собирает свои вещи, и тогда незнакомка предпринимает последнюю, отчаянную попытку достучаться до попутчика:

– Вы счастливый! – сказала она, жадно затягиваясь. – В такой тишине три дня проживете. – Она замолчала и прислушалась, снимая с губы табачную крошку. – Птицы проснулись. Слышите? А мне надо в Псков.

«Идти или не идти? – колебался Крымов, не слушая ее. Но уйти сразу теперь было уже неудобно. – Погожу, пока они уедут, не час же будут стоять!» – решил Крымов и тоже закурил.

– Н-да… – сказал он, чтобы что-нибудь сказать.

– А знаете, я давно мечтаю в палатке пожить. У вас есть палатка? – сказала она, рассматривая Крымова сбоку. Лицо ее внезапно стало скорбным, углы губ дрогнули и пошли вниз. – Я ведь москвичка, и все как-то не выходило.

– Н-да… – сказал опять Крымов, не глядя на нее, переминаясь и смотря на пустынное шоссе, в лес, куда ушел шофер.

Тогда она затянулась несколько раз, морщась, задыхаясь, бросила сигарету и прикусила губу (154–155).

Далее следует эпизод, объясняющий заглавие всего рассказа:

Как раз в эту минуту из придорожных кустов показалась собака и побежала по шоссе, наискось пересекая его <…>

– Вон бежит собака! – сказал Крымов, машинально, не думая ни о чем. – Вон бежит собака! – медленно, с удовольствием повторил он, как повторяют иногда бессмысленно запомнившуюся стихотворную строку (155).

Автобус уезжает: «…на Крымова прощально посмотрело изнутри рассветно-несчастное лицо, а он слабо махнул рукой, улыбнулся, слез с насыпи и пошел прямиком к реке» (155). Три отпускных дня герой наслаждается одиночеством и единением с природой, причем случайно произнесенная им фраза пре вра щает ся в лейтмотив счастливой жизни:

– Вон бежит собака! Вон бежит собака! – нараспев повторял он про себя, идя лугом и подлаживаясь произносить слова в ритм шагам <…> – Вон бежит собака! – повторял он, как заклинание. – Вон бежит… (156)

И только вернувшись на место недолгой стоянки автобуса, Крымов внезапно вспоминает о своей попутчице, и его накрывает запоздалое чувство стыда и раскаяния:

– Что это было с ней? – пробормотал он и вдруг затаил дыхание. Лицо и грудь его покрылись колючим жаром. Ему стало душно и мерзко, острая тоска схватила его за сердце.

– Ай-яй-яй! – пробормотал он, тягуче сплевывая. – Ай-яй-яй! Как же это, а? Ну и сволочь же я, ай-яй-яй!.. А? (157)

Напрашивающийся вопрос: почему герой пять с половиной раз повторяет фразу «Вон бежит собака!», а автор делает эту фразу названием рассказа? Напрашивающийся ответ, который, вероятно, дал бы сам Казаков: рациональные причины отсутствуют, случайное сочетание из трех слов почему-то концентрирует в себе важнейшие смысловые обертоны текста.

И только филолог, кажется, может внятно объяснить – почему

Ключ к загадке содержится в уподоблении в рассказе предложения «Вон бежит собака!» стихотворной строке. Это уподобление потом поддерживается и усиливается подчеркиванием ритмической структуры фразы про собаку: герой снова и снова произносит ее «нараспев», «подлаживаясь произносить слова в ритм шагам»…

И действительно, фраза «Вон бежит собака!» представляет собой строку трехстопного хорея – стихотворного размера, овеянного в русской поэзии совершенно определенными семантическими ореолами.

Напомню, что отечественная стиховедческая школа усилиями, прежде всего, К. Ф. Тарановского и М. Л. Гаспарова, убедительно доказала: «в звучании каждого размера есть что-то, по привычке (а не от природы) имеющее ту или иную содержательную окраску» (формулировка Гаспарова). Соответственно, понять, какой окраской обладает та или иная разновидность того или иного размера, можно, проанализировав возможно большее количество конкретных стихотворных текстов, написанных интересующим исследователя размером. Это и проделал Гаспаров в своей увлекательной книге «Метр и смысл. Об одном из механизмов культурной памяти». Есть в ней и глава, в которой обследован русский трехстопный хорей