Да кто же знал, что не надо было ругать Гамбала ленивым? Будь он ленивым, разве делал бы один всю работу? Конечно, Журмэд и Танхюун были несправедливы… Даже били его, что было, то было - рубцы и шрамы носил на теле…
Гамбал всегда был тихий, безропотный. А потом вдруг переменился - то слово поперек скажет, то не послушается. Кое-когда не стал ночевать дома. Хозяева решили, что у него завелась босячка, такая же, как и он сам.
Гамбал прожил у них с двенадцати до двадцати лет. А когда исполнилось двадцать, заарканил в хозяйском табуне самого доброго коня, надел почти новый хозяйский халат и унты и бесследно исчез. Передал через кого-то хозяевам, что, мол, хватит, достаточно они из него крови выпили. Пускай, мол, не считают его вором, он взял заработанное, да и то не все - за ними еще осталось. А воры они сами, чужим трудом наживаются.
Так Гамбал и уехал.
Скоро Журмэд и Танхюун забыли о своем батраке. И соседи начали забывать. Изредка, может, и вспоминал кто-нибудь: «Где теперь, жив ли Гамбал? Бессердечные эти, Журмэд и Танхюун, за что над сиротой издевались? Ни людского пересуда, ни божьего гнева не боялись. Босиком по снегу ходил, бедняга…»
Вскоре началась беспокойная пора. Бедные восстали на западе против богачей и прогнали даже самого царя, Когда гремит такой гром, эхо докатывается до самого дальнего края… В наших местах все разом заговорили о новой власти, о том, что красные победили. Потом прошел слух, что белые побили красных. Опять началась кутерьма, люди спали с открытыми глазами… Кто в кого тогда стрелял, трудно было понять, говорили, что где-то около Байкала видели Гамбала, будто он в красном отряде помощником командира. Затем пришла печальная весть: Гамбала поймали и расстреляли, даже местность называли, где его убили. Через некоторое время стали говорить, что Гамбал сидит в читинской тюрьме - один раз убегал, но его изловили…
Когда Советская власть окончательно укрепилась, в улусе узнали, что Гамбал Доржиевич Дугаров стал видным человеком - ездил по аймакам, открывал школы для детей и для взрослых, больницы, в начале тридцатых годов работал на строительстве большого паровозного завода в Улан-Удэ.
О Гамбале пошла добрая слава. Он был народным депутатом, помогал людям, все дела решал быстро и справедливо.
А годы шли, Журмэд и его жена состарились. Журмэд отбыл ссылку за сокрытие хлебных излишков, за незаконный убой скота.
Как-то к ним зашел давний сосед Бабу-бабай и между двумя чашками чая напомнил:
- Гамбал у вас с десяти-двенадцати лет проживал. Хоть вы были с ним не особенно ласковы, мальчик вашу овчину носил, вашу арсу кушал. Может, вы были с ним очень строгие, но кто тогда с бездомными батраками нежничал? Он стал умным, оттого все поймет… Поймет, что жизнь такая была. Ну и все вам простит, он добрый. Вы как-нибудь доберитесь до Улан-Удэ. Говорят, он сейчас на даче, на городском летнике отдыхает. Он может вам крепко помочь - многим же пособил, даже в нашем улусе есть такие. Скажет в телефон десять слов кому надо или бумажку напишет маленькую, с мою ладонь - и все. Все будет готово… Вы же ему в детстве отца и мать заменяли…
При этих словах седая, с бесцветным лицом старуха Танхюун вздрогнула, на желтом костистом виске Журмэда вздулась узловатая синяя жила.
А сосед Бабу все говорил и говорил. Танхюун и Журмэд слушали его молча, не соглашались с ним, но и не возражали. Они сидели не шевелясь, их потухшие глаза ничего не выражали. Губы были плотно сжаты, будто старики боялись сказать запретное слово. Со стороны казалось, что они ни о чем не думают.
Нет, они думали… «Что ты болтаешь, выживший из ума старик? Видно, сейчас не только с молодыми, но и со старыми надо быть осторожными… Видно, ты хочешь, чтобы нас в городе в тюрьму посадили», - рассуждала про себя Танхюун. А старый Журмэд думал свою думу: «Может, он дело говорит? Может, Гамбал забыл все, что тогда было… Пусть не с радостью встретит, но не прогонит… Пусть не посадит на почетное место, мы бы и у порога… Скажет жене, чтобы чай сварила. Спросит: «Как живете? Устали за дорогу?» Потом спросит: «Ну, что вам нужно, старики?» Я не стану жаловаться, что мы с малых лет бедные, у меня один заслон - старость… А вдруг и правда помощь от него будет, а мы время напрасно теряем…»
С того дня старики часто стали шепотом говорить друг с другом о поездке в город. Надежды у них сменялись сомнениями. Чем чаще разговаривали об этом, тем увереннее думали, что Гамбал все худое забыл. Если не все, так половину… Если и помнит что-нибудь, то простит им, старым, слабым, беспомощным. Даже если не все простит, упрекнет за что-нибудь, все равно поможет, кое-что сделает. А может быть, Гамбалу досталась добрая, сердечная жена, она скажет мужу, чтобы не сердился за прошлое.
Через неделю Журмэд и Танхюун рано утром вышли из дому.
На них была жалкая истрепанная одежда. Журмэд нарядился в заплатанный, выцветший халат. Халат был когда-то синий, а теперь синяя полоса осталась только там, где его раньше перепоясывали широким шелковым кушаком.
Старик подпоясался тонким простым ремешком. На голову надел старую черную шапку, какую прежде носил их батрак. Только без дыры на макушке. На ногах у него были порыжевшие ичиги, покрытые серой дорожной пылью. В руках Журмэд держал кривую сучковатую палку, за спиной болтался кожаный мешочек, в нем гремели железный котелок и ложка…
Старуха оделась чуть получше, не захотела показываться бывшему батраку в очень худой одежде.
Унылые, плохо одетые, они поплелись по пыльной дороге.
- Снимите сумку, заверните ложку, - ворчливо проговорила Танхюун.
- Пусть бренчит, - попробовал пошутить Журмэд. - Это вроде бубенчиков на дуге.
Некоторое время они шли молча. Затем Журмэд не выдержал.
- Все из-за тебя, - сказал он без большой злобы, - Я глупый был, тебя слушался.
- Не сваливайте на меня, - возразила старуха. - Я иной раз даже жалела его. Собиралась новые унты ему сшить, да все руки не доходили.
- Отсохли бы у тебя руки вместе с языком, - плюнул старик.
- Сами вы хороши: куска мяса, ложки масла ему жалели…
- Ты мне все уши прожужжала, что Гамбал обжора, я тебе, дуре, верил…
Так они огрызались всю дорогу, сваливали друг на друга все плохое, что когда-то сделали своему батраку. Пройдут от одного лесочка до другого, отдохнут. Доплетутся до ручейка, соберут хворост, вытащат из мешка котелок, сварят чайку и снова идут дальше. Время теплое, торопиться незачем. Можно бы сесть на попутную машину - вон их сколько! Но они не хотят: старуха, всю жизнь жадная, не станет платить шоферу. А потом они ведь не к любимому сыну спешат. Семь дней, так семь, восемь, так восемь плестись, хоть все можно обдумать: что сказать при встрече, как оправдаться, если Гамбал станет упрекать…
Ночуя, где удастся, питаясь, как придется, старики на седьмой день добрались до города. Еще на окраине их оглушил непривычный шум машин, многоголосый говор, захватил людской поток.
Пыльные, уставшие, они останавливались у витрин магазинов, глазели на цветочные клумбы, на подстриженные деревья. «Видно, городские люди большие бездельники, - одинаково думали старики, - если вместо хлеба сеют цветы, вместо баранов стригут деревья».
Они многих прохожих спрашивали, где, на каких летниках отдыхают главные начальники, разузнали о Гамбале Доржиевиче Дугарове.
- Вы ему кем приходитесь? - спросила какая-то девушка.
- Дальние родственники, - неохотно ответил Журмэд.
Им помогли сесть на желто-красный автобус.
- Вон там, седьмой дом отсюда, - показал старикам молодой человек, когда они доехали до места. - Крыша зеленая, ставни белые. Вон туда двое детей побежали.
Старики остановились, не зная, как быть дальше…
- Я пойду один, ты посиди здесь в тени, - проговорил наконец Журмэд. Старуха обрадовалась, вздохнула с облегчением, точно сбросила со спины тяжелый груз.
Журмэд пошел. Чем ближе подходил к дому с белыми ставнями, тем больше слабели у него ноги. Оглянулся, но жены уже не было видно. Старику вдруг захотелось пить, во рту пересохло, показалось, что пройти оставшиеся двадцать саженей труднее, чем снова проделать весь путь от улуса до города. Он опустился на скамейку, прикрыл глаза, сразу же в ушах у него зашумело: какая-то баба злобно и грязно ругала Гамбала, проклинала самыми страшными проклятиями. Старик узнал визгливый голос своей жены. Он испугался, что и другие, наверно, слышат, как она кричит. Тогда мгновенно перед глазами появилось лицо Гамбала с красным рубцом на правой щеке. «Гамбал рассказал своим детям, что это хозяин избил его в молодости, - промелькнуло в голове Журмэда. - Зайду, а дети покажут на меня пальцем и спросят: этот?»
Дышать стало тяжело. Но нечего так сидеть, надо решиться. Будь что будет.
И он решился…
Танхюун сидела, сидела, ее стало клонить ко сну. «Как долго не приходит старик, - думала она, - наверно, там готовят для него угощение…»
Наконец Журмэд пришел.
- Ну, старуха, - сказал он. - Все хорошо, пойдем. Они пошли.
- Как приняли-то тебя? - спросила Танхюун.
- Сразу узнал, обрадовался. Про тебя спрашивал. Как, мол, здоровье Танхюун-абагай…
- Абагай назвал?
- Ну да. Сказал, что мы его на ноги подняли, отца и мать заменили… Я промолчал, что ты здесь: засуетились бы, забеспокоились, а ведь люди знатные.
- Он женатый?
- Жена добрая, чай наливала.
- Обрадовался, значит?
- Все свои дела бросил. Про улусников расспрашивал.
- А что-нибудь пообещал сделать для нас?
- Как же! Вам, сказал, по старости пенсия полагается. Мы, говорит, назначим. Тебе, старуха, будет триста, а мне четыреста. А обоим вместе семьсот рублей каждый месяц.
- Это за год сколько же выйдет?
- За год? Погоди, подсчитаю… Восемь тысяч четыреста рублей. Хватит же… Он хотел на своей машине отвезти меня до той конторы, где пенсию назначают… Бумажку нам туда написал.
- Ой! - обрадованно воскликнула Танхюун. - Где же бумажка?