Они шли по тенистой неширокой аллее. Журмэд засунул руку за пазуху, долго шарил там, что-то невнятно бормотал.
- Вы не потеряли? - забеспокоилась старуха.
- Вот, нашел, - ответил Журмэд, вытащил из-за пазухи и поднес к носу жены кукиш, крепко сложенный из тонких костлявых пальцев. - Пенсию захотела? - издевательским голосом проговорил он. - А за что тебе пенсию, глупая баба? Почему сама к нему не пошла? Он бы тебя матерью назвал, из своей зарплаты пенсию тебе установил бы.
Только теперь старуха поняла, что у мужа не нашлось смелости, не хватило сил переступить порог дома с белыми ставнями. Слишком высоким оказался для него этот порог… Она беззвучно заплакала: по пепельному лицу потекли редкие слезы - то ли от обиды, то ли от душившей ее злобы.
Журмэд повернулся к жене. Она подумала, что он тихо скажет: «Не плачь, глупая, люди же…» А старик принялся кричать:
- Плачешь? Реви громче, старая дура! Ори изо всех сил - в молодости посмеялась, теперь реви!
Не ожидая жену, он быстро пошел дальше. Танхюун из последних сил засеменила за ним. Она боялась отстать.
ВСТРЕЧА СТАРЫХ ЗНАКОМЫХ
Большая чугунная печка раскалилась докрасна. Тяга была хорошая, и печь гудела, как топка паровоза. Ее пышущие жаром бока отбрасывали вокруг красноватый отблеск.
В домишке стоял простой, кое-как сколоченный колченогий стол, покрытый старой газетой, на нем два закопченных котелка, глиняная и фарфоровая чашки. Вдоль стен были поставлены два топчана со свернутыми постелями. На каждом топчане возле постели стояло по крепкому сундучку, обитому железными обручами, с большими висячими замками, стало быть, жители этого домика не очень доверяли друг другу.
На полу в беспорядке были разбросаны дрова, в темном углу валялись пудовые колуны, ощерились зубастые пилы. Можно было заметить, что ни одна женщина не переступала порога этого дома, не наводила порядка и чистоты…
У открытой дверцы печки на толстом чурбаке сидел человек лет шестидесяти, с седоватой крупной головой и смуглым лицом. От него исходило здоровье и сила, видимо, он не изнурял себя с малых лет тяжелым трудом, суровые испытания жизни прошли мимо него… Он то и дело подбрасывал в печку дрова. В избе стояла такая жара, что куриное яйцо могло свариться само собой, но человек накинул на спину овчинную шубу, протянул к огню руки с костлявыми тонкими пальцами.
Этот человек - габжа Жалсан. Он, честно-то говоря, степени габжи не достиг, он только гэбчи, средний служитель буддийского монастыря-дацана. Но если бы до сих пор была старая власть, он не только до габжи, дослужился бы до сана доромбы или сарамбы.
С бывшим ламой живет и пилит в лесу дрова один колхозник, тоже в годах. Тот каждую субботу уходит домой - помыться в бане, отдохнуть, захватить продуктов на следующую неделю. Возвращается он в понедельник утром. Они живут так себе, оттого, что лама, хотя он теперь и не в почете, все же не забывает, что он слуга богов со священным саном и жил когда-то в дацане. Другой же всю жизнь трудился, отец семьи, уважаемый человек в колхозе, и тоже все время помнит об этом. Ни тот, ни другой не хотят служить друг другу - лишний раз пол подмести или еще что… «Не мне сор таскать, стены белить, - рассуждает про себя лама. - Если совсем совесть не потерял, он должен сделать…» А у колхозника своя философия: «Было время, когда для него все делали другие… Не буду на побегушках у этого ощипанного воробья. Если хочет жить в чистоте, пусть и он трудится. Ноги есть и руки есть, береженые всю жизнь. Если он подметет, я сор вынесу, он стены побелит, я полы вымою… Пусть не думает, что я у него послушником буду».
Иной раз колхознику становится жаль этого угрюмого, одинокого человека. Тогда он говорит ему в субботний день:
- Может, вы пойдете со мной в колхоз? В бане помоетесь, отдохнете у нас… А послезавтра придем.
- Нет уж… Нечего мне там делать, - отказывается габжа Жалсан.
«Не хочешь, и сиди тут, - думает про себя колхозник. - Я позвал, а умолять не стану». Он набивает трубку табаком и уходит домой, километров за восемь от этой лесистой местности.
Бывший лама ненавидит все на свете. Он ненавидит тех, кто честно трудится, кто много зарабатывает, у кого спокойная душа. Ненавидит тех, у кого полна изба детей и внуков, кого уважают в улусах. Ему хочется заткнуть уши, когда молодежь поет песни, когда радио говорит о каких-то радостях и успехах. Своего напарника он ненавидит еще пуще… Но все же, когда тот приходит в понедельник из дому, он делает вид, что обрадовался:
- А, вы уже пришли? Хорошо ли отдохнули?
Колхозник по своей простоте думает, что ламе здесь было очень одиноко и скучно, начинает рассказывать обо всем новом, что произошло за неделю в колхозе, в аймаке, во всей стране. Говорит о том, что пишут в газетах, что слышал дома по радио. А Жалсан-габжа сидит, уставившись взглядом в какую-нибудь точку, думает: «Ты же своими глазами всего этого не видел… Все это только на бумаге написано, вранье… Не могут в Москве построить такую большую школу, чтобы сразу училось столько тысяч людей… И поезда не могут бегать под землей… И вообще ничего такого не может быть…» Потом он начинал думать о своем напарнике: «Раньше у тебя во дворе не было даже коровьего хвоста, живой собаки своей не было. А сейчас все у тебя есть - и теплый дом, и корова, которая дает по ведру молока в день, и овцы, и куры. Твои четырнадцать кур дают каждый день четырнадцать яиц, это тоже целое состояние. Внуки бегут тебе навстречу, кричат: «Дед приехал!» Дочь у тебя агроном, сын каждый месяц присылает из города по триста рублей… Ты еще не так станешь хвалить Советскую власть… А ведь стареешь, лучше бы молитвы читал, о своей душе беспокоился…»
Когда Жалсан-габжа с такой злобой думает о своем напарнике, ему нет дела до завтрашнего дня: «Что будет, то и будет. Боги же все видят и понимают…»
Ко всему хорошему, что есть в нашей сегодняшней жизни, лама глух и слеп. Но зато, что было когда-то, что истерлось уже, как подошвы старых унтов, что давно погасло, как свечка, тлеет в его душе тепленьким угольком… Все, что было в старое время, при его дацанской жизни, все бережно сохранилось в его темной душе.
Жалсан сидит у печки. Большая голова с круглой лысиной у него неподвижна, да и сам он весь неподвижный. Если за спиной кто-нибудь выстрелит из ружья, он сразу не обернется: спокойно посидит минут двадцать и только потом поглядит, кто это в него стрелял… Правой рукой он иногда проводит по своей лысине, будто проверяет, много ли на ней накопилось пыли.
Он слышит, как по лесной дороге бегут автомашины. «У кого раньше не было копыта подохшей кобылы, теперь покупают велосипеды, мотоциклы, автомашины, - думает он с тоской. - Скоро и самолеты начнут покупать…» Потом приходит другая мысль: «Если бы в старое время у меня была легковая машина, я разрисовал бы ее страшными драконами и разъезжал бы по улусам. Говорили бы, что лама оседлал чудовище… Ниц падали бы… Вот был бы доход! Или купить патефон, тоже можно было бы разбогатеть, - мол, это голос небесный… Иные ловкачи с простым барометром большие деньги нажили: поглядят, когда он показывает на «дождь», и начинают молиться, жертвы богам приносят… Глядишь в самом деле дождь соберется. А ламе деньги сыплются за пазуху, и овец гонят ему на широкий двор…»
Жалсан вдруг отчетливо увидел свой дацанский дом. Он был недалеко от желтого храма Шойры… Лестница красивая, навес застекленный… Дом был совсем новенький… Жалсан со злобой прошептал: «Если кто-нибудь живет в моем доме, пусть никогда не увидит счастья. - Лама не боялся греха, которым когда-то пугал других… - Забор был - белка не перескочит, змея не подползет… В углу колодец был… Если кто-нибудь берет воду из моего колодца, пусть вниз головой туда свалится. А какая трава росла во дворе! Высокая, густая… Косил мне старик Бунай, для богатых гостей всегда сено у меня имелось. На стене висел большой ковер… Вся мебель была красная, с золотыми узорами…»
Жалсан сидит у печки, глаза полузакрыты. Он вспоминает…
«Сидишь, бывало, дома. Или, если тебе угодно, спишь. Если сидеть и спать надоело, можешь походить по комнатам, поглядеть в окно: у какого ламы запряженная лошадь стоит, от какого ламы молоденькая женщина выходит… Как только стенные часы пробьют двенадцать раз, дергай за медное колечко звонка, дернешь два раза - хуварак-послушник принесет горячую кровь с жиром в бараньем желудке и вареную баранью грудинку. Если три раза дернешь медное кольцо, послушник принесет позы, сваренные на пару, не меньше тридцати штук. Тут сразу посылай своего чумазого хуварака в китайскую лавку, он мигом принесет крепкий хааншон, выпьешь - внутри сразу огонь вспыхнет. Или из русской «монополки» принесет горькую хлебную водку… Пей сколько влезет, кушай сколько тебе надо… И вот ты уже сыт и пьян, сидишь, и одна у тебя работа - деревянной палочкой в зубах ковырять. Вдруг открывается дверь и к тебе входит…»
В это время действительно открылась скрипучая дверь и в избу кто-то вошел, тяжело вздыхая, кряхтя. «Святые боги… Не сижу ли я в самом деле в дацане?» - черная закопченная изба показалась Жалсану светлым храмом….. С потолка будто не паутина свисает, а длинные шелковые платки - хадаки…
Тот, кто зашел в избу, молча подошел ближе. Жалсан не поворачивается, не смотрит. И вдруг слышит за своей спиной:
- Привет, Медный Ковшик!
В самые первые дни, когда Жалсан поступил в дацан послушником, кто-то дал ему прозвище Медный Ковшик. Он носил его до тех пор, пока не стал ламой.
- Это ты, Шобхой? - спокойно спросил Жалсан.
- Я и есть… Сам Шобхой Бадмаев.
Низенький человек с широким мясистым лицом, с седыми висками, со скудными жиденькими усами, сел рядом с Жалсаном, но не выдержал жары, пышущей от печи, отодвинулся, сбросил свою ватную телогрейку.
- Ты, Шобхой, откуда вдруг появился?
- Мы едем за минеральными удобрениями, а у шофера неподалеку знакомые. Он к ним ночевать заехал. Я слышал, что ты где-то здесь находишься, и решил навестить.