Ливиец — страница 40 из 69

– Все растут, как ты выразился, в пробирке. Я – ребенок из пробирки, и Тави, и Саймон, и Егор… В тебе говорит мужской эгоизм. Ты считаешь, лучше, когда женщина в тягости девять месяцев и рожает в муках? Ну, у женщин на этот счет свое мнение.

Он откинулся назад и понурил голову. Прямо барельеф печали на каминной полке!

– Наверное, я слишком старомоден, Андрей. Как было сказано выше, древний глупый пень…

– Насколько древний? – спросил я.

– Из двадцатого века, – ответил Павел и разорвал связь.

Я стоял как громом пораженный.

Его появление из Рваного Рукава было чудесным, однако вполне объяснимым событием – ведь даже человек владеет тайнами души и тела, так что уж говорить о Носфератах! В техническом плане все было ясно и понятно, и оставалось лишь гадать о побуждениях – было ли это капризом Галактического Странника или преследовало некую цель. Возможно, он делегировал Павла, желая лучше разобраться в людях? И Павел, возможно, не первый архангел, слетающий с небес, чтобы успокоить нас или в чем-то переубедить? Такая гипотеза не исключалась, ибо многие из рода людского нуждались в успокоении – те, чье отношение к Носфератам двойственно: с одной стороны, понимают ограниченность человеческого разума и неизбежность перехода на высшую ступень, с другой – страшатся этого.

Но личность из двадцатого столетия никак не могла быть таким посланцем! В те времена разум ютился в сером коллоидном веществе, которое питала кровь; смерть была явлением окончательным и необратимым, мозг погибал, сознание гасло, и никакая душа не отлетала в вечность, ни в рай, ни в ад. Душа, та психоматрица, что составляет индивидуальность человека, образование реальное, а значит, нуждается во вместилище, данном природой, или каком-либо ином. Но это иное – псионное поле, ментальное пространство ноосферы: в двадцатом веке только прозревали и даже не относили к сфере науки, считая прерогативой мистики и религии. Понимание пришло позднее, много позднее, после Большой Ошибки, после эпохи восстановления, после того, как нашли Носфератов. Или они обнаружили нас…

Нет, Павел не мог быть их посланником и уроженцем двадцатого столетия! Или-или!

Но если даже он родился в той глубокой древности, то как попал к нам, в сто десятый век? Не будучи специалистом по Эпохе Взлета, я тем не менее был уверен, что в те времена еще не знали способов консервации разума и тела. Ни долгого криогенного сна, ни путешествий в пространстве со световыми скоростями, ни, разумеется, экстракции психоматрицы с ее переносом в псионную среду. Кроме того, в утверждениях Павла имелось противоречие: раньше он определил срок своего отсутствия в три тысячи лет, а не в девять. Огромная разница! Человек восьмого, даже седьмого тысячелетия являлся нашим современником, тогда как двадцатый век во всех отношениях был эрой древности. Не такой глубокой, как времена фараонов и строительства пирамид, но все же весьма почтенной и отделенной от нас зияющим провалом – разницей в технологии, психологии и мировоззрении.

Может быть, он сочиняет? Сочиняет, но для чего, с какими целями? Я не видел в этом смысла и к тому же чувствовал, что его слова правдивы. Невероятно, но истина: он родился в двадцатом веке, жил в восьмидесятом и пришел к нам снова, явился из гибельной Воронки посланцем Асура или Красной Лилии… Последнее было известно не только мне, но, разумеется, Саймону, его коллегам-ксенологам и Констеблям, а также Принцу – либо он догадался о природе Павла, либо получил информацию с помощью личных контактов. Это объясняло столь разительную перемену в нем, переход от высокомерия к изысканной вежливости – ведь слово посланца Носфератов было веским, очень веским!

Эти мысли вызвали у меня головокружение. Я словно бы окунулся в бездну, полную тайн, что копятся от самого Большого Взрыва до грядущего коллапса Вселенной, который переживут лишь Носфераты. Странствовать там было опасным занятием; более того – бесплодным.

Одним из достижений нашей эпохи является понимание природы человеческого интеллекта и осознание его пределов. Древние полагали, что, если не случится чего-то страшного, чего-то вроде ядерной зимы или другой глобальной катастрофы, людям с течением лет удастся постичь все тайны Мироздания. Такой оптимизм был распространен в Эпоху Взлета, когда рост знаний шел по экспоненте, и даже столетия Большой Ошибки не очень сказались на этом мнении – едва цивилизация выбралась на поверхность, как наука и технология стремительно двинулись вперед. Однако постулат о беспредельности познания оказался коварным, истинным в одном смысле и ложным в другом. Могло ли быть иначе? Ведь в конце концов всякий метод познания мира зиждется на опыте и логике, а логические структуры, которые способен измыслить коллоидный мозг с пятнадцатью миллиардами нейронов, неизбежно ограничены. По каким-то дорогам ему дозволено мчаться с такой скоростью и столь далеко, что предел незаметен и движение кажется вечным, но есть пути, мгновенно приводящие в тупик. Скажем, в космологии, науке неразрешимых проблем и безнадежных парадоксов. Ограничена ли Вселенная в пространстве, и если так, то что находится за ее рубежами? А если она беспредельна, то как, и можно ли это представить? Конечна ли Вселенная во времени? Если ответ положительный, но что же было до Большого Взрыва и что случится после Великого Коллапса?

Решения у нас не имеется, как не имели его предки восемь-девять тысяч лет назад. Но ничего трагического в этом нет, ибо люди и другие твари, наделенные самосознанием, ютящиеся на планетах, около стабильных звезд, не исчерпывают разум Вселенной. Мы знаем больше предков, знаем, что на вопросы космологии нельзя ответить «да» или «нет» и что ответы существуют, однако непредставимые в системе нашей логики, на порожденных ею математических языках. Мы знаем, что динамика Мироздания и его циклическое развитие связаны с разумной жизнью, но эта жизнь не нашей, а более высшей ступени, с иными задачами и целями. Нам не всегда понятны эти связи, мы не способны их точно описать, но в этом нет необходимости – так же, как детям нет нужды взрослеть до времени. Ведь между нами и ступенью Носфератов не разверзлась пропасть, не поднялась стена: они – это мы, и в нас источник их силы и мощи, а в них – наши бессмертие и мудрость. Но стоит ли спешить, чтоб приобщиться к ней? Стоит ли проявлять торопливость? Правильно, не стоит! А что до неразгаданных тайн… Тайны пусть останутся, ибо они украшают жизнь.

С мыслью о неразгаданных тайнах я приблизился к Окну, ведущему в бьон Октавии. Женщина ведь тоже тайна, непостижимая для мужчины, но так интересно попытаться разгадать ее! Не только интересно, но и приятно…

Я сделал шаг, и синева сомкнулась за моей спиной.

16

Руки Октавии обнимают меня, волосы над ухом шевелятся от ее теплого дыхания, грудь, обтянутая тонким шелком, приникла к моей груди. Золотой цветок с запахом шиповника… Лицо ее стало таким, как прежде: зеленоватые глаза, жемчужно-розовая кожа, милые ямочки на щеках и губы, похожие на лепестки тюльпана. Должно быть, я забыл Небем-васт – вернее, не забыл, а спрятал в один из дальних ларцов своей памяти, куда в такие минуты не добраться…

Наш скутер, частичка тепла в ледяной пустыне, застыл среди торосов, такой же угловатый и блестящий, как их отшлифованные ветром поверхности. Вокруг, куда ни кинешь взгляд, холодная равнина с торчащими в снегу иглами, шпилями, конусами, пирамидами; одни ледяные фигуры по колено, другие выше головы, а третьи возносятся к темному звездному небу точно башни старинного замка. Тишина. Только слышно шуршание гонимых ветром снежинок да тихая музыка, Симфония Пустоты Аль-Инези, включенная Октавией. Еще – частые удары ее сердца.

Панто-5, мертвая, холодная, насквозь промерзшая планета… Зато какое здесь полярное сияние!

– Сейчас… – дышит Тави мне в ухо, – сейчас…

В небесах вспыхивает огненный фейерверк. Такое не увидишь даже в Долине Арнатов в дни праздника! Гигантские полотнища одно за другим плавно и безмолвно разворачиваются над нами, колышутся, трепещут, играют переливами цветов, которым нет названий в спектральной шкале. Разве можно сказать – красное? Не красное – алое, пурпурное, багровое! Не просто зелень, а малахит и изумруд! Еще лиловое, сиреневое, бирюзовое, охра и киноварь, лазурь и аметист, изгиб темно-коричневого бархата, жемчужная ткань из нитей астабских пчел, оттенки пышных цветов ниагинги, волна земного океана…

Тави глубоко вздыхает:

– Как восхитительно, Ливиец!

– Восхитительно, – говорю я, обнимая ее гибкий стан, вдыхая аромат шиповника. Нам не тесно в кресле скутера; прижимаясь друг к другу, мы глядим на полярное сияние, на вершины торосов, отсвечивающих алмазным блеском, на звезды и летящий снег. Шшш-шуу… шшш-шуу… – поет метель, вплетаясь в мелодию флейт и скрипок.

Нам тепло, но за большим выпуклым иллюминатором скутера – минус шестьдесят. Не люблю холод, не люблю глядеть на снежные равнины, не люблю вспоминать об этом мире, но небесный спектакль искупает все. К тому же Тави нравится это место. Она говорит, что танец красок всякий раз подчиняется другому ритму, который надо угадать. Сегодня это симфония Аль-Инези, художника звуков с Альгейстена.

Я обнимаю ее хрупкое тело. Я так соскучился! Ведь для нее прошло пять дней, а для меня – год и восемь месяцев. Шесть воскрешений, шесть смертей, шесть странствий из самого центра Сахары к океану… Я обнимаю ее в полумраке, в тесной кабине скутера, думая лишь о том, как чудесно пахнут ее волосы, как сладки губы. Она гладит меня по щеке.

Фейерверк в небесах угасает.

– Ты ведь бывал здесь раньше? – спрашивает Тави.

– Да, милая. Но в южных широтах, где установлены порталы. На станциях Амундсен и Пири.

– Там тоже холодно?

– На этой планете холодно повсюду. Под Амундсеном, где стоял наш купол, минус тридцать. Мы отогревали землю и раскапывали с роботами храм, очень маленький, не больше твоего бьона. Зарылись на двенадцать метров…