му было очень неловко селить кого-то на консульской вилле. Блэнфорд же, услышав ее просьбу, побледнел. Блэнфорд тогда побледнел.
Однако несмотря на дивное, ослепительное, роскошное разнообразие развлечений в те памятные первые дни, исподволь начинало созревать нечто гораздо более значительное, неизбежно в будущем их подстерегали изменения в чисто дружеских отношениях. Неразлучные Сэм и Хилари были первыми заводилами в разных приключениях и путешествиях; однако после приезда Ливии Хилари стал ощущать некоторую скованность, взгляд льдисто-голубых глаз становился настороженным и задумчивым, когда он наблюдал за Феликсом и Блэнфордом, которые не смогли вынести нагрянувшего шторма, и шли ко дну. Сэм и Констанс как-то умудрились сохранить дружескую безмятежность — впрочем, странствующему рыцарю, рожденному для испытаний, это было нетрудно. Сэм состоял не из плоти и крови, а из плоти и прочитанных книг. В улыбчивой блондинке Констанс он нашел даму сердца, не хватало лишь башни, где ее можно было заточить… Естественно, все эти психологические тонкости были осмыслены гораздо позже — а пока события чередовались с такой стремительностью, что не поддавались никаким оценкам. К тому же Блэнфорд замечал много такого, в чем, будучи еще совсем неискушенным юнцом, не мог разобраться. Позже он приписал часть своих заблуждений Сатклиффу, чтобы воспроизвести удивление, испытанное им, как только правда (но какая именно?) прояснилась. Когда Ливия однажды обожгла сигаретой запястье Хилари, он ее отшлепал — и через миг они, как дикари, вцепились друг другу в волосы. Что ж, братья и сестры вечно дерутся…
Они нашли себе в деревне горбатую служанку, которая приходила каждый день; а до того она долго работала serveuse[95] в борделе, это они уже потом узнали. В борделе она научилась разбираться в помыслах мужчин — стоило ей войти в спальню, как все тайное становилось явным: она читала спальню, как прочие смертные читают книгу. Не хуже бывалого сыщика она умела воссоздать картину происшедшего; разбросанные подушки и одеяла, каждая мелочь многое ей говорили. Она часто улыбалась чему-то. Однажды Блэнфорд, проходя мимо (дверь была открыта), увидел, как она взяла подушку и стала ее нюхать. Потом покачала головой и улыбнулась. Обернувшись и заметив Блэнфорда, служанка хриплым голосом воскликнула: «Мадмуазель Ливия!» Но застилала-то она кровать Хилари. Смысл некоторых сцен постигаешь не сразу; много-много позже Ливия вдруг укусила его, вонзив в мякоть ладони свои белые зубы, и тут он сразу все вспомнил. Он вспомнил конец лета, и как напрягся Хилари, когда он спросил: «Хилари, что скажешь, если я однажды попрошу Ливию стать моей женой?» Холодные голубые глаза сузились, а после вдруг вспыхнули от какой-то вымученной радости; Хилари так крепко сжал тогда его плечо, что Блэнфорду стало больно, но ни слова ему не сказал. Позднее, за ланчем, он неожиданно произнес: «Думаю, Обри, тебе надо как следует все взвесить». И Блэнфорд сразу понял, что он имеет в виду Ливию. Иногда требуются годы, чтобы уловить какую-нибудь крошечную, но очень важную подробность в многомерных и многослойных смыслах наших поступков… Ведь и Сатклифф раз написал, обращаясь к нему, в одной из своих записных книжек: «Правильная девушка, старина, вот только пол ей достался неправильный. Не повезло!» В другой раз, уже в другой записной книжке старый писатель начертал: «Беспомощный гнев моей матери, взведенный, как спусковой крючок, чтобы одним выстрелом загнать меня в постель Ливии, или одной из ее соплеменниц». Потом новые детали, еще и еще — ибо теперь Ливия проводила иногда денек, иногда несколько, в крошечной гостевой комнатке консульства, где стоял громоздкий нелепый шкаф, в котором Феликс выделил ей местечко для одежды. Когда Блэнфорд в конце лета сказал Феликсу: «Перед отъездом отсюда я собираюсь сделать Ливии предложение», — тот посмотрел на него странным, полным изумления, взглядом, который Блэнфорд приписал обыкновеннейшей ревности. И вот минула не одна тысяча световых лет, Блэнфорд в ту пору уже увековечивал для потомков странные маневры своего двойника Сатклиффа и однажды совершенно случайно столкнулся на платформе с Феликсом (это было в Париже, лил дождь), который отправлялся туда, на юг. И Феликс поведал, наконец, что означал тот давний взгляд. Он не стал повторять уничтожающий отзыв Катрфажа о специфических особенностях Ливии. Катрфаж тогда, один вечер в неделю проводил в консульстве, выполняя черновую работу, понемногу подрабатывал. Высказывание маленького клерка было совершенно неожиданным и кратким. Именно эта краткость потрясла тогда Феликса, простая констатация факта. И все же… он на всякий случай заглянул в комнату гостьи, когда там убирала служанка. В обшарпанном шкафу он приметил мужские вещи, которые разожгли его любопытство. Ему было точно известно, что по ночам она часто наведывается в район, где расположился цыганский табор. А почему бы и нет? Она была молодой, хотелось приключений, маскарада, вот и переодевалась в мужской костюм. Об этом Феликс не без раздражения сказал маленькому клерку, но тот лишь покачал головой и коротко уточнил: «Все понятно. Я и сам часто захаживаю Kgitanes[96]». И ведь действительно захаживал… Но учти (так говорил себе Блэнфорд), все это далеко не самое важное. Нет, не самое, — никто и ничто не заставит его хулить то, что он познал благодаря Ливии, что, говоря фигурально, зажгло пламя в его теле и душе, разом превратив недопеченного молокососа в мужчину. В определенном смысле, как раз это было самым ужасным; ведь он, почти неосознанно, наслаждался муками, которые она ему причиняла. Когда же он открыл душу Феликсу, тот стал восхищаться его верностью и благородством, что, естественно, совершенно взбесило нашего героя. «Боже мой, Феликс, — раздраженно простонал он, — при чем тут верность! Просто я попал в ловушку. И у меня нет выхода. Меня распирает ярость, но что толку!».
Однако не один он был за многое благодарен Ливии; Феликс тоже не стал исключением. Ведь Ливия часто составляла ему компанию в ночных прогулках. Именно она заставила его полюбить мрачный городок, можно сказать, сотворила настоящее чудо. «Venite adoremus»[97] гласила потрескавшаяся золотая табличка на часовне Серых Грешников, словно часовенка эта принимала и понимала чувства Феликса, его благоговейное обожание загадочной и эксцентричной девушки, ибо его любовь была безнадежна. Ливия покорно сидела с ним на скамейке в церковной тишине, прислушиваясь к ропоту воды, плещущей на непокорные лопасти колес. Не отнимая у него руки, она шептала: «Ты молись, если хочешь. У меня никогда не получалось». А он лишь еще сильнее напрягался от застенчивости, чувствуя, как щеки его заливает румянец, невидимый в темноте. Он готов был сколько угодно сидеть неподвижно, в одной позе, лишь бы чувствовать ее шершавую ручку в своей руке, это было блаженством. До чего же это было прекрасно, до чего романтично! И какой прелестной была в такие минуты Ливия. Она часто говорила о живописи, казалось, она все-все знает об Авиньоне, до тех пор вызывавшем у него лишь тоску, тоску узника. Что до цыганских замашек… что ж, это не мешало ей стать одной из лучших в Слейд-скул[98] в те годы, когда авторитет Огастуса Джона[99] еще не подвергался ни малейшему сомнению; каждая подающая надежды студентка мечтала стать вольной и независимой Кармен. Однажды ночью он совершенно случайно натолкнулся на нее в восточной части города, она шла в обнимку с молоденькой цыганкой; следом за ними, в качестве то ли защитников, то ли ухажеров плелись двое худых цыган, которые вели за собой мула. Обе были обтрепанными, как настоящие парии, и глаза их сияли нечестивым блеском — словно они только что совершили удачное ограбление. Ливия была в старых брюках и без туфель: еще одна причуда — ходить босой. В то лето она порезала ногу о консервную банку, и ранка воспалилась, пришлось ей на некоторое время угомониться и прекратить свои ночные вылазки. Заботливый уход Феликса она приняла как нечто само собой разумеющееся. По вечерам возле консульства часто видели цыганку, но при появлении Феликса та мигом исчезала.
Но Катрфажа Ливии приручить не удалось; они ненавидели друг друга и даже этого не скрывали. Спустя некоторое время они пришли к оригинальному компромиссу, маленькому клерку умелым шантажом удалось залучить ее в помощницы, использовав ее связи с цыганами, поскольку среди многочисленных проектов лорда Галена были и такие, где очень пригодились их вольные нравы.
Предыстория этого компромисса такова: цыгане, как известно, занимали квартал Ле Баланс, облюбовав ветхие и пользовавшиеся дурной славой дома. Катрфаж надоумил их разобрать каменные полы и начать раскопки, чтобы добраться до той части культурного слоя, который хранил предметы древних эпох, когда Авиньону и не снилось «пленение пап». Амфоры, могильники, оружие, домашняя утварь, мозаичные полы — поистине это были чуть ли не самые богатые археологические находки той поры. Все эти сокровища были упакованы в мешки и тайно перевезены в шато Галена на телеге, запряженной мулом. Поняв, что пикантные подробности ее «цыганских» похождений успели дойти до ушей Катрфажа, Ливия согласилась ему помогать, лишь бы он не рассказал кому-нибудь про ее сомнительные забавы; и в самом деле она спасла пару весьма ценных предметов, которые цыгане наверняка бы продали, естественно, они догадывались, что кому-то эти находки принесут хорошие денежки, куда больше, чем им платит Катрфаж.
Да, то лето запомнилось Феликсу не только дивными вечерами в Ту-Герц, но и долгими ночными прогулками в обществе надменной темноволосой босоногой девушки; ее тонкая фигурка была прямой, как стройное деревце, ее не пугали самые темные закоулки — даже те, где беднягу Феликса всегда одолевала дрожь. Взять хоть улицу Лонд, там единственный газовый фонарь, и тот висел на стене, столь замшелой и отсыревшей, что от нее веяло могильным холодом… Там столько темных незаметных дверей — отличное место для грабителей. Ливия не обращала внимания на подобные мелочи и п