Лизонька и все остальные — страница 26 из 38

– Ну, тогда прости, что не уступаю. Но мне это надо. Надо!

– Интересно, зачем? Ты верующая? – своим производственным голосом спросила Леля.

– Когда начнутся погромы, – четко сказала Роза, – а они обязательно начнутся, ведь надо же будет в конце концов найти виноватого, я ею оборонюсь. А чем еще? Чем? – закричала Роза. – Это ж какие-то святые люди были, мама Нина, дедуля, бабуля. Спасали! Ну, случись у нас сейчас какая-то беда – будем спасать?

– Конечно, будем, – твердо сказала Леля. – Не сомневаюсь ни минуты.

– Никто никого спасать не будет. Вопросов нет, – ответила Ниночка. – Да и тогда… Ты не думай, Роза, никакие мы не святые… Я твоего отца любила, паразита проклятого, думала, вернется с фронта, а я ему спасенную дочь предъявлю, и он, паразит такой, оценит меня. А бабуля вообще была против… Так что… Что там говорить? Сколько людей тогда стучало в окна, возьмите ребенка, спасите ребенка, что, многих спасли? Да тебе одной, считай, повезло из-за моей дурной любви. А сейчас?.. Да Господь с вами, своих, кровных кидают направо и налево, а то чужих… Плохие мы люди, Роза, стали, плохие…

– Почему, бабушка, плохие? – спросила Анюта.

– У тебя мать книжки сочиняет, пусть объяснит. А я только знаю, что знаю. Плохие. Дерьмо.

– Бабушка не права, – ласково, педагогически сказала Лизонька. – Люди всякие. И хорошие, и плохие. Так всегда было, есть и будет. Иди лучше спать.

Так она и пошла – с места не тронулась.

– Все остальное барахло пусть берет Жека Лампьевна, – сказала Нина. – А захочет – пусть продаст.

С тем и уехали.

Девять дней были тихие, тихие. Пришли только алкаши и нищие. Алкаши все выпили, нищие все съели. Лизонька разрешила взять, кому что во дворе приглянется. Жека Лампьевна вынесла во двор разную одежду, одеяла, подушки, то, что себе решила не брать. Интересно было наблюдать, как брезгливо рылся во всем этом народ. Не то что – хватали, хапали, а выбирали с выражением лица – ну и чепуху же вы людям предлагаете! Лизонька вся аж залилась от стыда, а Лампьевна засмеялась:

– Ничего, ничего! Все разберут. Это они для понту гордые.

Действительно, разобрали все.

Уносили железные спинки кроватей, навесные шкафчики, банки всех калибров, ведра, слегка пожухлый столетник, старую обувь, лопаты, рукомойник, половики, стулья, тюль с окон, выцветший абажур, лампу «синий цвет», китайские тазы и тазы алюминиевые, чайник, чесучовый костюм, чуни-галоши, коромысло, бочки для солений, цинковую ванну, кочергу, угольный ящик, сито, пестик от ступки, старые разделочные доски с выемками, трещинами, щербинами, кружки, ковши, «четверти», подойник, запас пшена в стеклянной трехлитровой банке (остальные продуктовые запасы Лампьевна взяла себе – сахар, муку, соль, перловку, вермишель, а от пшена у нее, сказала, изжога, прямо хоть караул кричи), крышку от улика, старую медогонку, сетку от пчел, ночные горшки…

Когда Лизонька осталась одна в пустом дворе, ей показалось, что резко и враз похолодало. Смотри, подумала она, как испортилась погода. Подошла к градуснику, прибитому к окну – жарко, как и было. Холод шел от пустоты дома и пустоты двора, это было ненаучно, неправильно, но было чистой правдой. Казалось, что ледяной ветер свистел на брошенных, оставленных вещами местах, и хотелось срочно, немедленно уезжать, уходить, бежать, но именно это и стыдило: от чего бежать? Но я же не хочу! Я ведь толкусь здесь девять дней, я длю это свое пребывание тут, зачем же меня в шею? И кто? Какой-то иррациональный холод ниоткуда, который не определен никакими вихревыми потоками, а существует по неким другим законам? По каким? О Господи, вразуми меня!

Вразумление явилось в виде нового квартиросъемщика Пети. Он распахнул дверь, вошел и откровенно спросил: «А чем воняет?» Его кроткая жена тихо объяснила: «Это валерьяна, Петя. А еще сырость. Сырая хата… Ой, какая сырая». Лизонька вышла навстречу.

– Нет, нет! Совсем не сырая. Одним ведром угля можно хорошо протопить. Просто сейчас пусто… А окна на север… Солнышка нет…

– Обещали с удобствами, – Петина жена только что не плакала, – вот-вот, говорили, вот-вот… Он и дружинником был за всех, и взносы собирал, и все воскресенья его туда-сюда смыкали, а хорошие квартиры пошли по начальству и подхалимам. Всю жизнь объедки, это не дом, а гроб какой-то… Тут же не жить надо, а только умирать…

– Брось, брось, – сказал Петя. – Отремонтируем, и будет порядок. Зато и садочек, и грядка какая-никакая… Сарай, кухня… Чего тебе?

– Ничего, – сказала жена. – Мне уже ничего не надо. Все есть. Вот так! – И она выразительно провела по горлу. Мол, до сих пор хватает. И тут случилось с Лизонькой то, чего никогда с ней не было: она увидела смерть этой женщины. Отрешенное лицо на серой, с подтеками, плохой стирки подушке, пальцы, совершающие много мелких скребущих движений на блеклом одеяле. Никого рядом. Как она мучалась что-то сказать или позвать и не смогла, и в последнем бессилии повернула голову набок, и Лизонька увидела большую родинку под мочкой уха, которую, конечно, не видела раньше. Откуда? Она второй раз в жизни ее встречает, но сейчас женщина повернулась к ней точь-в-точь, как потом, и родинка закрыла Лизоньке все в мире, а женщина, уже несколько смирившаяся с этим не лучшим жильем на свете, спросила:

– А груша тут случаем не бергамот? Я этот сорт очень уважаю, в ней сплошной сок.

Пришлось прямо бежать из дедовского дома. Анюта, что ты плетешься, как калечная? Да идем же скорей!

В поезде, отвернувшись к стенке, Лизонька думала: зачем он мне это передал? Я не хочу знать, что будет дальше, что и с кем! Не хочу! Мне не нужна эта правда, куда мне с ней в жизни? Надо силы копить на сражение с нехватками, очередями, на мои потуги писать, на желание или там тщеславие быть замеченной своей писаниной, выбиться, стать, зачем мне знание чужой смерти? Я и сама умру, и все умрут, ну и что? Что значит это безусловно точное знание в утре и вечере каждого живого дня? Memento mori? Подумаешь, какое открытие. Да с таким открытием ни на одну кочку не вскарабкаешься, не то что там взять приступом Цель. У каждого своя цель, для нее нужны живые токи, живая пульсация… Ну и что? Смог дедуля мой родненький употребить свое знание в дело? Не смог. Только страдал, дурачок старенький, а теперь на меня переложил смерть и мамы, и Лели, и этой чужой мне женщины, которую я никогда больше не увижу, потому что никогда больше сюда не приеду. Все! Хватит! В конце концов, я внучка, а даже дочки на девять дней не остались.

На этой довольно мерзкой мысли – о собственном превосходстве над другими – Лизонька выкарабкалась. Весь дедулин материал – в топку! В мысленную, мысленную, и не больше того. Никакой мистики, никаких знаков судьбы. Ну знаю, – вернее, не знаю, вообразила себе – как может умирать женщина. И что? У меня такой склад ума – воображающий. Я литератор какой-никакой с высшим филологическим. А дедуля был тайным литератором, это жизнь по ошибке назначила его бухгалтером. Все его записки – это записки сумасшедшего несостоявшегося писателя. Если к ним подойти именно так, все прозрачно и ясно. Никакой мистики. Ма-те-ри-а-лизм! Дедуля мой! Мы с тобой воображатели. И все. Делов!

Какая-то мысль, вся в черном, с кровавым подбоем (О Булгаков!), тем не менее, лезла Лизоньке в голову – ну как, ну как можно навоображать, что твоего собственного сына забили сапогами? Это же что за склад воображения? Пришлось наступить на мысль ногой и придавить так, что взвизгнул кровавый подбой, осклизлый подбой. Отчего осклизлый-то? В крови, что ли? Ну, ладно, ладно… Проехали, уехали… До свиданья, не горюй и не грусти! Пожелай нам доброго пути! Тарам-пам-пам… Аня! Не хватай ты в вагоне все руками! Здесь же прошли миллионы.

В Москве Ниночка и Леля расспросили Лизу с пристрастием, как что прошло. И сколько потратила денег, и почему это на девять дней пришли только пьяные и нищие, а куда же делись нормальные люди? И как вела себя Лампьевна? Не нагличала? Не требовала лишнего? Вопросы от тетки и матери шли одинаковые, хотя по всей логике должны были бы быть разные, это сбивало с толку: когда это они в унисон спелись? И тут вдруг Лизонька увидела, что они, оказывается, и похожи. Сестры-сестрички. Сидят обе строго-каменные бабы, и подбородки у обеих с округлыми воротниками, и глаза настойчиво-упрямые. Никакой, оказывается, разницы оттого, что одна домохозяйка, а другая – партийный работник. Главное – не переплатила ли она, дура, Лампьевне на девять дней? Вот в чем вопрос.

Ели они тоже одинаково, почему-то жадно, как после очень сильного голода, когда уже не имеет значения, как там откусывать, пережевывать, а вполне можно протолкнуть кусок и пальцем, чтоб быстрей и легче его сглотнуть. У Лизоньки сердце сжалось, потому что как-то ясно объяснилось – это пришла старость матери и тетки. Вот она у них какая, неопрятная, скупая, и ничего с этим не поделаешь. Ничего! Такая, и все. Лиза демонстративно медленно пилила ножом кусочки мяса, демонстративно тихо ела, ну, посмотрите на меня, посмотрите… Остановитесь!

– Ты что как в гостях? – спросила набитым ртом Ниночка,

– Да перестаньте вы так метать! – не выдержала Лизонька. – Что вы накинулись, как из голодного края?

Сестры величественно застыли. Какое-то мгновенье была тишина, но Лизонька слышала в этой тишине, как сбитое с толку другое сознание замерло, распласталось, потом напряглось и вскинулось в рывке.

– Да что мы – чужое едим? Что мы – на еду себе не заработали?

Кто из них сказал? Или вместе?

Накануне была у Розы.

– Эти сволочи дырявят мне шкуру, – зло сказала Роза. – Знаешь, в чем глобальный вопрос современности? Почему я пишусь русская, если я Роза с профилем.

– О Господи! – сказала Лиза. – Объясни им, что у тебя отец русский, что ты выросла в русской семье…

– Вот! – воскликнула Роза. – Вот! Самое то! Я же должна объяснять и оправдываться. За что? За то, что мою мать уничтожили именно за профиль? Ты не задумалась ни на минуту. Ты сказала: объясни им… Есть что объяснять? А если бы у меня отец не был Иваном Сумским, которого я не помню и не знаю, а был врачом Фигуровским, мне бы уже нечего было сказать в свое оправдание? Так, что ли?