Поэтому я уверен: появление политического ислама в полном смысле слова – и никаких соперников у него не будет.
В политическом исламе поклоняются только Всевышнему, Аллаху. А это поклонение надо расшифровывать. Ведь слово «ибадат», которое переводится как поклонение, на самом деле – «служение». Вот, говорят, что «намаз» – это поклонение, ибадат, это чисто конфессиональный ритуал. Да нет, «ибадат» – это служение, всестороннее служение. То есть мыслить, мыслить правильно, теологически – это чётко значит служить. Служение имеет много разных форм. Служение имеет своей осью познание, понимание.
Я думаю, что есть насущная необходимость многие вещи разъяснять на практике: то теоретическое обрамление, которое мы сегодня попытались сформулировать, носит очень общий ориентирующий характер.
Ислам есть ответ на проблему…[29]
19 января 2008
Ислам есть ответ на проблему, – проблему, которую, для того чтобы понять, каков на нее ответ, нужно уяснить в ее полноте, в ее динамике.
Для того чтобы начать подходить к этой проблеме, следует представить себе человека как чисто антропологическое создание, свободное от всех привходящих элементов, которые покрывают его как некая шелуха, то есть мы его освобождаем от социологических, экономических, родоплеменных и прочих оберток. У нас происходит нечто подобное началу фильма «Терминатор», когда из другого измерения к нам вброшен голый человек, который из «седальной» позиции разгибается, выпрямляется, встает и оказывается совершенно чуждым во враждебном мире. Некая единица, сформированная по определенным чертежам, обладающая определенной экзистенцией, весом, но вброшенная в то, что называется в широком смысле не-Я.
В отличие от «терминатора», который приходит на данную площадку, уже заряженный проектом, оружием, готовый и так далее, антропологическое существо – человек – рождается не только в смысле того, что он новорожденный, но и в более глубоком, фундаментальном смысле, абсолютно как улитка без панциря, совершенно незащищенный.
Он сразу испытывает на себе вызовы различных типов, которые начинают его угнетать. Мы пропускаем здесь влияние школы, семьи, общества и так далее, – мы представляем себе, как в «Повести о Хайе ибн Якзане»[30]: там из ила поднимается человек, и он доходит до полноразмерного состояния, обладает мыслью, обладает развитыми органами чувств. Антропологическое существо – человек – обнаруживает, что перед ним две площадки, на которых его вынуждают играть – две площадки с разными правилами. От него не зависит – играть – не играть на этих площадках, потому что это жесткие первичные фундаментальные вызовы. Одна площадка связана с другой, но они разные.
Что это за площадки? Одна площадка – это площадка опыта, площадка перцепции. Человек обнаруживает, что его чувствующее Я находится в окружении среды чувственных феноменов, в которых первоначально даже он не может разобраться на ранней стадии своего становления: что из них является вполне внутренним, то есть относится к его ощущениям телесным, а что является вполне внешним, то есть находится за границами его тела.
Это перцепция неких феноменов в их сыром виде, как «пятен Роршаха», которые действуют на него в своем хаотическом многообразии. Можно было бы их проигнорировать: закрыв глаза, например, попытаться отключиться, но эта площадка не дает ему сделать, потому что среда давит, она имплозивна. Можно себе представить такого «антропологического» новорожденного человека как некую точку, по отношению к которой со стороны периферии вытянуты стрелки, «прессующие», давящие эту точку, – развивается давление колоссальной мощи, которое в пределе грозит поглотить, аннигилировать эту точку, отличающуюся от среды. Она «схлопнется», и среда восстановит свою гомогенность. Естественно, человек – раз уж он вброшен – заботится о том, чтобы противостоять этим страшным силам давления.
Есть вторая площадка, тесно связанная с первой, с перцепцией: это площадка мысли. Мысль имеет совершенно иной вектор. Это эксплозивная площадка, потому что мысль есть стрелка, которая от субъекта, от этого «антропологического» человека – антропологической «улитки», обнаженной, вброшенной в чуждую, враждебную среду, – стрелка, которая идет от центра наружу.
Мысль есть свидетельство и доказательство того, что человек занимает центральную позицию посреди всех этих хаотических феноменов. Это доказательство равноудаленности человека от любого явления, любого предмета. Лиса, кролик, летучая мышь не могут иметь мысли по одной причине: они включены в экосистему, они включены в экологическую нишу, в которой они жестко забраны в двоичную систему посыл-рапорт. Экосистема действует сигналом, и данное существо – летучая мышь или кролик – отвечает ответом. Там не существует проблемы интерпретации, проблемы оценки, проблемы интеллектуальной картинки, то есть проблемы распознавания «пятна Роршаха» как чего-то иного, отличного от того, какое оно есть в своей конфигурации. Кролик не может сказать: «Это ель», – потому что для него это не ель, а сигнал его экосистемы, которая принципиально отлична от того, как ель воспринимают любые другие существа: жуки, белки, дятлы и так далее. Это некая очень «узкая полоса прохождения сигнала».
У человека нет экосистемы. Человек вне экосистемы, поэтому для него сигналы в своем непосредственном «пятнисто-роршаховском» звучании ничего не значат. Поэтому он вправе устанавливать отношения между этими равноудаленными сигналами через самого себя.
Мысль есть прежде всего определение, прежде всего интерпретация. Это интерпретация, которая связана с тем, что человек – не будем говорить, по подсказке Всевышнего или потому, что его научили «семья и школа», – наделяет окружающие его «пятна Роршаха» «смысловой нагрузкой» и так далее. То есть через некоторое время он вправе сказать: «Это – стол, это – ель, это – кукла, это – ванна, это – родители» и так далее. «Пятна Роршаха» получают интерпретацию.
Интерпретация есть всегда утверждение. Мысль в основе своей – из чистого утверждения. Опыт не является утверждением – он загадочен в своей сущности. Совершенно непонятно, что это такое – те ощущения, которые мы испытываем. Представьте себе, что не было бы, например, ни культуры, ни литературы XVIII–XIX веков, занятых детальной разработкой психической жизни индивидуумов в современном мегаполисе. Даже возьмем шире – литературу с её романтизмом и так далее. Если бы человек не проходил в школе ни «Евгения Онегина», ни «Героя нашего времени», ни Гюго, ни Золя, ни Достоевского, то он, встречаясь, например, со вспышкой ревности в себе, просто не знал бы, как это назвать, – а он видит, что у него уводит его подругу какой-то чужой молодец. Он испытывает некое горение и гнев внутри себя, но он не знает, что это ревность, ему никто не обозначил и никто не сказал: «Смотри – ты ревнуешь». Гнев – то же самое. Он не знал бы, как его назвать, он не знал бы, что испытывает гнев, что он испытывает тоску, томление и массу других психических ощущений, – я уже не говорю о более примитивных или более сложных вещах, – то есть все эти вещи должны быть осмыслены и названы, потому что ощущение психического типа – это такой же феномен и такое же непознаваемое «пятно Роршаха», как встреча с горячим утюгом впервые. Это нечто радикально внешнее, радикально чуждое, радикально непонятое и непознанное, и от того, что оно – внутри моего сердца, ни жарко ни холодно, если я не знаю, что это такое.
Воспитание чувств – это прежде всего воспитание терминологии и идентификации этих чувств. Но тот человек, который начинает играть на этих двух площадках, сталкивается с очень серьезной проблемой. Площадки эти не только разные, но в определенном смысле они враждующие. Они действуют по разным правилам. Человек обнаруживает, что, играя на обеих, он проигрывает на обеих же.
Что человек обнаруживает, играя на площадке опыта? Будем говорить так, как если бы его опыт был уже определенным образом осмыслен, но не так, как осмысливает его мысль в неких «операционных» терминах, а неким обобщенно-отвлеченным образом. Когда человек видит вещи, он не знает, что это за вещи, но он видит, что эти вещи возникают и исчезают. Они приходят и уходят, вещи стареют, изнашиваются и, наконец, выпадают из непосредственного восприятия, и о них забывают.
Он ставит перед собой вопрос: а что же является подлинным в моей перцепции? Ответа может быть три, даже четыре. В принципе, четыре, но четвертый – уже продукт некоего «сверхпреодоления» границы.
Первый ответ: подлинными являются вещи в их возникновении, то есть их «цветение», «фюзис» – от этого слова происходит физика. Вещи, когда они рождаются, они «юны», они хороши, а опознать, что вещь свежая, хорошая и на «восходящей фазе», может даже человек, который не знает интерпретации имени и предназначения вещи. Это опознается непосредственным инстинктом. Это есть подлинное, но потом каждый является свидетелем того, что эта вещь, побыв подлинной, как некий цветок, расцветший утром, вечером увядает.
Тогда второй ответ, что подлинным является все-таки увядание. Таким образом, возможен «культ цветения» и «культ увядания». Очевидно, что третьим ответом будет баланс того и другого, то есть синтез цветения и увядания в их непрекращающейся и струящейся гармонии. Это и есть искомый ответ: вот оно – подлинное, то есть, условно говоря, природа. Но и в этом ответе есть нечто глубоко неудовлетворительное, потому что человек никоим образом не может приложить позитив природы к себе как к некой точке, на которой происходит сбой и «торможение». Он-то не есть часть природы. Ну и что ему от того, что природа – это прекрасный синтез цветения и увядания? Он-то сам будет просто скошен и уйдет, как одна из этих единичных вещей. Проблематика человека, его ставка на площадке опыта не получает решения, не получает удовлетворения, не получает выигрыша от «синтетического» ответа