Логотерапия и экзистенциальный анализ — страница 47 из 49

любом объекте, то можно было бы удовлетвориться и проституткой. Однако все это не затрагивает человеческой плоскости; ведь согласно второй версии кантовского категорического императива, человека нельзя использовать как обычное средство для достижения цели. Но и в тех случаях, когда партнер постигается во всей его человечности, махровым цветом распускается промискуитет; ведь лишь после того, как кто-либо вдобавок осознает неповторимость и уникальность партнера, это служит залогом исключительности и долговечности отношений, то есть любви и верности, так как эта неповторимость и уникальность («этость» по Дунсу Скоту) понятна лишь тому, кто любит своего партнера.

Примечательно, что – если верить результатам последних эмпирических изысканий – большая часть современной молодежи понимает секс именно как один из вариантов выражения любви. Однако наряду с «потусторонней частью принципа удовольствия» существует и «посюсторонняя» часть этого принципа, регулирующая поведение человека, которому секс служит не для выражения любви, а для удовлетворения похоти. Удовольствие превращается в самоцель, и именно такое искажение его изначального статуса, если не сказать «извращение», приводит к фиаско. Ведь чем важнее для кого-то удовольствие, тем сильнее оно от него ускользает. Более общая формулировка: чем упорнее гонишься за счастьем, тем сильнее его прогоняешь. Причем именно из этого момента в большинстве случаев проистекает этиология нарушений потенции и оргазма. Похоть нельзя сделать целью, она должна оставаться средством. Удовольствие как таковое возникает автоматически, если для него есть причина, иными словами, удовольствия также нельзя достичь, оно может только воспоследовать. Удовольствие также «добывается», так сказать, окольным путем, а при любой попытке срезать этот путь ты оказываешься в тупике.

Но невротик не тяготеет к уже рассмотренному выше «разглядыванию собственных чувственных состояний», то есть к форсированной интроспекции, а склонен к чрезмерной ретроспекции. Альфред Адлер любил позабавить нас одной из своих шуток. Как-то ночью в общей спальне туристического лагеря какая-то женщина начинает хныкать: «Господи, как же я хочу пить…» Наконец кто-то поднимается и приносит ей из кухни стакан воды. Наконец, все снова засыпают, но через некоторое время женщина вновь начинает ныть: «Господи, как я хотела пить…» Невротик также постоянно возвращается в прошлое, вспоминает о своем детстве, о воспитании, рассуждает о «комплексе злых родителей» (Элизабет Лукас), перекладывает на других вину за свой невроз. В действительности лонгитюдные эмпирические исследования, независимо проведенные в Колумбийском и Калифорнийском университетах, подтвердили, что неблагоприятные впечатления, приобретенные в раннем детстве, отнюдь не оказывают на дальнейшую жизнь такого судьбоносного влияния, какое им приписывали ранее. Вспоминаю диссертацию одной аспирантки, обучавшейся в Университете Сан-Франциско: из этой работы следует, что трагическое детство впоследствии ни в коем случае не должно нанести серьезного вреда; скорее вопреки ему удается выстроить вполне «счастливую», «успешную» и «осмысленную» жизнь. Автор опирается на обширный материал из биографий бывших узников концлагерей, и она знает, о чем пишет: в детстве ей пришлось некоторое время провести в Освенциме. Кроме того, она реферирует совершенно независимые результаты исследований, взятые у двух разных авторов.

Разве не прослеживаются в цитируемых эмпирических доказательствах мотивационные теории так называемых трех венских школ психотерапии? Разве не указывает «счастье» на принцип удовольствия, «успех» – на волю к власти, а «осмысленность» – на волю к смыслу?

Остановимся на воле к смыслу и зададимся вопросом: есть ли объективные доказательства в пользу существования воли к смыслу, подобные тем доказательствам чувства утраты смысла, о которых мы говорили в начале этой работы, – как люди могли бы страдать из-за этого столь распространенного сегодня состояния, если бы в глубине души каждый из них не испытывал потребность в смысле? Обращаюсь к вам: каким образом природа могла привить человеку потребность в смысле, если бы на самом деле не существовало смысла, точнее говоря – смысловых возможностей, которые, так сказать, только и дожидаются, пока мы воплотим их в реальность. При этом вы, вероятно, заметили, что я опираюсь на прекрасные слова Франца Верфеля: «Жажда – это доказательство существования такой вещи, как вода» («Украденное небо»). Однако вопрос о том, в чем заключается смысл жизни, при всей своей бесхитростности подводит нас к другому вопросу: в чем заключается самый мудрый тактический ход в этом мире? Конечно же, такого «хода» быть не может, поскольку, как и в шахматах, каждый ход определяется игровой ситуацией и – не в последнюю очередь – личностью шахматиста. Примерно такая же ситуация складывается и со смыслом: чтобы не вступать в схоластические «споры об универсалиях», хотелось бы сказать, что смысл – это не универсалия, а в каждом отдельном случае уникум, чем и определяется его «неукоснительный характер», обязательность смыслового призыва, обусловленная неповторимостью каждой конкретной ситуации и уникальностью оказавшегося в ней человека. Однако, каким бы уникальным ни казался тот или иной случай, не существует положения, в котором не скрывался бы потенциальный смысл, даже если он заключается лишь в том, чтобы засвидетельствовать человеческую способность превратить трагическую триаду «страдание – вина – смерть» в личностный триумф. Именно в таком отношении осмысленность человеческого бытия-в-мире является даже безусловной.

Дамы и господа, насколько невыносимы бывают страдания на фоне кажущейся бессмысленности жизни, настолько актуален сегодня и вопрос о смысле. Однако, чтобы ответить на него, требуется своеобразный коперниканский переворот, а именно – новая формулировка проблемы; ведь в конечном итоге вопрошаемыми являемся мы с вами, мы должны отвечать на вопросы, которые ставит перед нами жизнь. Но стоит нам однажды ответить на такой вопрос – и мы сделаем это раз и навсегда! Мы сохраним этот ответ в нашем прошлом. Ничто нельзя обратить вспять и «отменить» то или иное событие. Все, что осталось в прошлом, не утрачено безвозвратно, а, напротив, надежно сохранено. Добавлю: как правило, мы видим, если можно так выразиться, лишь сжатую пашню прошлого, но не замечаем целых амбаров с прошлым, в которые давно уже снесли весь урожай: созданные нами творения, осуществленные дела, пережитую любовь и – не в последнюю очередь – страдания, которые мы перенесли с достоинством и смелостью.

Благодарю вас за внимание.

ПриложениеВ память о 1938-м

[173]

Дамы и господа, надеюсь, вы с пониманием отнесетесь к моей просьбе и в этот памятный час вместе со мной почтите моего отца, погибшего в концлагере Терезиенштадт; моего брата, погибшего в концлагере Освенцим; мою мать, удушенную в газовой камере Освенцима, и мою первую жену, отдавшую свою жизнь в концлагере Берген-Бельзен. В то же время попрошу вас, чтобы вы не ожидали от меня ни слова ненависти. Кого же мне ненавидеть? Я знаю только жертв, но не преступников, как минимум не знаю преступников лично – при этом я отказываюсь возлагать на кого-либо коллективную вину. Коллективной вины вообще не существует, причем сегодня я не впервые говорю об этом, а продолжаю подчеркивать это с того самого дня, как был вызволен из моего последнего концлагеря. Но вплоть до настоящего времени явно не стоит рассчитывать на всеобщую поддержку, если решаешься открыто выступить против коллективной вины.

Вина в любом случае индивидуальна – вина за какие-то мои действия или бездействие! Но я не могу нести вину за что-то, совершенное другими людьми, пусть даже моими отцами или дедами. Поэтому если бы я «задним числом» вменял коллективную вину тем австрийцам, которым сегодня 50 лет и менее, то это было бы преступлением и сущим безумием, либо, переформулировав эту проблему на языке психиатрии, «было бы преступлением, если бы оно было совершено во вменяемом состоянии». Это был бы рецидив так называемой «клановой ответственности», существовавшей при нацистах! Я полагаю, что именно жертвы минувших коллективных преследований первыми со мной согласятся. В противном случае вы способствовали как раз тому, чтобы ваши дети попадали в руки старых нацистов или молодых неонацистов!

Возвращаюсь к моему освобождению из концлагеря. Оказавшись на воле, я добрался первым же (пусть и нелегальным, других не было) грузовиком до Вены. С тех пор мне 63 раза доводилось бывать в Америке, но я всегда возвращался в Австрию. Дело не в том, что меня так любили австрийцы, но в том, что я так любил Австрию, а ведь, как известно, любовь не всегда бывает взаимной. Итак, всякий раз, когда я бывал в Америке, американцы спрашивали: «Господин Франкл, почему же вы не приехали к нам еще до войны? Вы могли бы избежать массы неприятностей». Мне приходилось им объяснять, что американской визы я дожидался не один год, а когда ее наконец подготовили, было уже слишком поздно, поскольку я попросту не мог себе позволить в разгар войны оставить на произвол судьбы моих старых родителей. Затем американцы спрашивали меня: «Почему же вы хотя бы после войны к нам не переехали? Разве не много зла причинили венцы вам и вашим близким?» «Ну, – отвечаю я этим людям, – была в Вене, например, одна баронесса-католичка, которая, рискуя жизнью, прятала у себя мою кузину в качестве „субмарины“[174] и таким образом спасла ей жизнь. Кроме того, был в Вене один адвокат-социалист, который – также рискуя собой – приносил мне продукты, когда только мог». Знаете, кто это был? Бруно Питтерман, впоследствии ставший вице-канцлером Австрии. «Итак, – спрашивал я американцев, – почему же мне было не вернуться в город, где жили такие люди?»