Логово смысла и вымысла. Переписка через океан — страница 12 из 58

[72]

Оглядевшись, он убедился, что не ему одному так фатально не повезло: «Если В. Г. Короленко писал „В дурном обществе“, то я тогда оказался в отличном обществе образованных людей и смог набраться ума‐разума»[73].

В 1938 году навигация из‐за неблагоприятной погоды, завершилась раньше обычного. Отправка заключенных на Колыму приостановилась. А эшелоны с зэками продолжали прибывать.

В переполненных бараках, холодных, вонючих и грязных, вспыхнула эпидемия дизентерии и брюшного тифа.

Как свидетельствует Н. Я. Мандельштам, Осип Эмильевич еще после первого ареста и сравнительно мягкого приговора в 1934 году (три года ссылки сначала в Чердынь, затем в Воронеж) заболел психическим расстройством, от которого с трудом начал избавляться уже после освобождения. Через год последовал новый арест. Если первый раз его взяли за гневные стихи про кремлевского горца, то второй — вообще ни за что. Секретарь Союза писателей В. П. Ставский, не зная, что делать с отбывшим ссылку опальным поэтом, попросил «разобраться» с ним наркома НКВД Ежова. Мандельштаму припаяли новый срок и отправили на Колыму, но он дотянул только до пересыльного лагеря. Его психическая болезнь обострилась, появилась навязчивая идея, что его хотят отравить. Еще по пути он отказывался от казенного пайка, питался булочками, которые ему на станциях покупал конвой — пока у него были деньги. Купленную булку он разламывал пополам, отдавал половину кому‐либо из попутчиков и глядел из‐под одеяла, как тот ее ест. Убедившись, что попутчик остался жив и здоров, Мандельштам съедал свою половину.

Меркулову, к тому времени уже бывалому лагернику, повезло — его определили «при хлебе»: он разносил по баракам скудные зэковские пайки. Однажды, в одном из бараков, где к нему выстроилась очередь, откуда‐то сбоку подбежал маленький худощавый человек в хорошем кожаном пальто коричневого цвета, схватил пайку и бросился наутек. Его догнали, стали бить, Василию Лаврентьевичу с трудом удалось его отстоять. Они познакомились. Меркулов спросил Мандельштама, почему тот так поступил, и услышал в ответ, что он выхватил случайную пайку, чтобы не получить отравленную, которая предназначена для него. Василий Лаврентьевич возразил, что если так, то отравленная пайка досталась кому‐то другому. На это Мандельштам ничего не ответил. Мысль о том, что есть тайный приказ его отравить, сидела в нем глубоко.

Он еще не был истощен, но таял на глазах. В лагерном ларьке можно было прикупить немного сахару и табаку, но денег у Мандельштама уже не было. Он поменял кожаное пальто (подарок Эренбурга) на несколько горстей сахара и остался без верхней одежды. Он пытался подворовывать съестное у других зэков — за это его били. Уголовники били и просто так — потому что он был мал, слабосилен, не мог дать сдачи. Он боялся соседей по бараку, вообще сторонился людей. Немногие знали и понимали, кто такой Мандельштам. К этим немногим принадлежал Евгений Михайлович Крепс. Он был бригадиром по питанию, и Мандельштам иногда его просил:

— Вы чемпион каши. Дайте мне немного каши.

Но этим жить было нельзя. Для него собирали какие‐то вещи, он их немедленно продавал или променивал на сахар или хлебную пайку.

Он сильно страдал от холода. По словам В. Л. Меркулова, на нем были только парусиновые тапочки, летние брюки, майка и какая‐то шапочка. Между тем, надвигалась зима — с лютыми морозами и ледяными ветрами с Охотского моря.

В ответ на помощь друзей Осип Эмильевич мог предложить только одно — стихи. Их он самозабвенно читал всем, кто хотел слушать. По свидетельству Меркулова, он читал сонеты Петрарки. Читал Державина, Бальмонта, Брюсова, иногда Бодлера и Верлена по‐французски. Читал свои стихи, в их числе «Реквием на смерть Андрея Белого» и, по‐видимому, совсем новые, не записанные, погибшие вместе с поэтом.

Его заедали вши. Однажды он разделся догола и попросил Васю Меркулова выколотить из его белья насекомых. Тот выколотил.

— Когда‐нибудь напишут: кандидат биологических наук выколачивал вшей у второго после Андрея Белого поэта, — прокомментировал Мандельштам.

Андрея Белого он считал первым.

Есть свою тюремную пайку он упорно отказывался. Обшаривал помойки и жадно набрасывался на остатки съестного. Быстро ухудшалось его нравственное состояние, обострялась психическая болезнь, пропала воля к жизни. В довершение ко всему у него развилась кишечная болезнь. По воспоминаниям некоторых его солагерников, это был брюшной тиф, но, насколько я помню, Василий Лаврентьевич говорил о дизентерии. В записанных его воспоминаниях говорится о кровавом поносе.

Обращаться в лагерную больницу Мандельштам упорно отказывался: он был убежден, что там его отравят. Когда он уже полностью доходил, Меркулов все же уговорил его пойти к врачу и проводил до дверей больничного барака. Пока они шли, Осип Эмильевич сказал:

— Вы человек сильный. Вы выживете. Разыщите Илюшу Эренбурга! Я умираю с мыслью об Илюше. У него золотое сердце. Думаю, что он будет и вашим другом.

О смерти Мандельштама Меркулову сообщил врач тюремного барака Кузнецов (тоже заключенный). Он сказал, что полное истощение пациента не позволило его спасти[74].

Свой последний долг перед покойным Василий Лаврентьевич смог исполнить только четырнадцать лет спустя.

Илья Эренбург: «В начале 1952 года ко мне пришел брянский агроном В. Меркулов, рассказал о том, как в 1938 году Осип Эмильевич умер за десять тысяч километров от родного города; больной, у костра он читал сонеты Петрарки»[75].

Брянский агроном? Вполне возможно! Где и кем только не побывал Меркулов в годы послелагерных скитаний!

Другом Эренбургу он не стал, но жену его из ссылки Илья Григорьевич помог вытащить.

Сергей Есин — Семену Резнику

24 марта 2011 г.

Уважаемый Семен Ефимович, я подумал, что в Ваших письмах ко мне так много «мелочей», драгоценных для истории литературы, что будет жалко, если они пропадут. Письма, кстати, почти совершенная форма, для подобных меморий. Она не требует «подхода», приема, в естественном от корреспондента к корреспонденту сообщничестве нет и страсти к сплетням. Все «кстати».

Вставлять большие фрагменты Ваших писем [в «Дневник»], чтобы кое‐что становилось известным широкому читателю, я не решаюсь. Храните свои письма, все когда‐нибудь пригодится. И уж, конечно, я — с Вашего разрешения, естественно, — кое‐что использую, когда буду делать задуманный мною — замысел утвердился не без помощи Мариэтты Омаровны — большой материал о цензуре. Мне это виднее, я сам был частью этой цензуры. Не перечитываю.

Желаю здоровья и успехов

С. Н.

Ответ почти формальный, но как получилось…

Семен Резник — Сергею Есину

24 марта 2011 г.

Уважаемый Сергей Николаевич!

Вчера вечером хотел послать Вам вдогонку краткое сообщение на всякий случай, если Вам оно неизвестно, но было поздно, и жена заставила пойти спать.

Дело в том, что сегодня нашему общему другу Марку Авербуху 70 лет! Если для Вас это не новость, Вы, конечно, его уже поздравили, если новость — черкните ему пару слов, он будет очень обрадован и ободрен.

Советская цензура — отличная тема. В 1983 году я участвовал в Сахаровских Слушаниях в Лиссабоне, один из трех дней работы был посвящен цензуре, интереснейший материал. Все это есть в прочно забытой книге, которую я потом составлял и редактировал. (Вышла в 1985 г.)[76]

Наша переписка стимулирует меня на воспоминания различных эпизодов, о которых почти забыл, и у меня уже мелькнула мысль всерьез заняться воспоминаниями, о чем раньше не думал, так как всегда считал, что память у меня некудышняя, а дневников я, как писал Вам, не вел. Но вот оказывается, что какие‐то эпизоды всплывают довольно отчетливо. Не знаю, что из этого выйдет, не вытиснится ли все это другими планами (их много), но Вы уже не первый раз пишете мне то, что попадает в резонанс, сродство душ и мыслей у нас с Вами удивительное, если учесть, какие разные жизни прожиты.

Сердечно,

Ваш С. Р.

Приложение 1

Сергей Есин

Цензура и писатель. Из книги «Власть слова», глава 17

Как‐то в воскресный день мы сидели с моим приятелем у него дома и пили чай. Приятель — знаменитый литературовед, специалист по зарубежной литературе, и говорили мы, в общем‐то, все о том же, что всю жизнь интересует его и меня: об искусстве складывать слова. Приятель этот (имя его не пишу) литературовед, легко до него докопаться, как, скажем, докопался В. Набоков в своем приложении к «Евгению Онегину» и до четы Скотининых, и до Простакова, и до двоюродного братца Буянова — всё на виду. Говорили мы с ним, кстати, и о Набокове. Приятель мой в юности (теперь уже в юности, потому что дело было лет 30 назад) первым в нашей, тогда советской, прессе опубликовал что‐то о Набокове. Естественно, возник разговор о «можно и нельзя», то есть о цензуре. Разговор оказался для меня интересным, потому что последнее время я об этом много размышлял. И задал я этот вопросик приятелю в лоб. А он мне в ответ: «Это вопрос сложный». И рассказал историю, как впервые в Библиотеке им. Ленина, в спецхране, читал набоковскую «Лолиту».

Дело, естественно, происходило тоже несколько десятков лет назад. Вот мой пересказ этой истории. Значит, мой высоколобый приятель уже с соответствующим письмом и резолюцией на нем приходит в этот спецхран и подает заявочку. А на это ему спецхранительница сразу и отвечает: «А мы, значит, порнографическую литературу после 4‐х часов дня не выдаем». Ну, то ли у них спецхранительница какого‐нибудь специального шкафа работала до 4‐х часов, то ли, по мысли этих многознающих женщин, человек действительно после 4‐х часов дня мог от чтения литературы так возбудиться, что натворил бы множество бед. Но история на этом не кончилась. Через несколько дней, когда мой приятель уже в дневное время пришел, чтобы дочитать оставленную по заявке книжку, он обратил внимание, что та самая спецхранительница держит в руках томик с «Лолитой», как я уже сказал, недочитанный моим приятелем. И дальше, то ли с этим томиком очень ей не хотелось расставаться, то ли действительно бушевал в ее сердце общественный темперамент, но, выдавая книжку, она сказала: «И как вы только можете читать такую пакость и грязь!» И тут мой приятель, человек, который за словом в карман не лезет и который прекрасно знал все тогдашние правила, ей говорит: «А вы эту книжку вообще читать не имеете права». Боже мой, какой страх тут появился на лице бедной женщины!