Логово смысла и вымысла. Переписка через океан — страница 30 из 58

Так называли Василия Васильевича, который в Америке «продал секрет успешной борьбы с раком, открытый советскими учеными Роскиным и Клюевой». Так называли его в официальной прессе. С Василия Васильевича началась «борьба с космополитизмом» и «низкопоклонством перед иностранщиной».

Как это можно было прицепить к Парину, кто мог этому верить! Смешно было бы и доказывать абсурдность такого обвинения, зная Василия Васильевича и его убеждения. Я то хорошо помнила, как Василий Васильевич, возвращая мне рукопись моей диссертации, указал, что нужно подчеркнуть значение работ отечественных физиологов.

— Не считайте это квасным патриотизмом с моей стороны, — сказал он при этом.

Хочу подчеркнуть, что это было в 1940 году, когда признаком «настоящей учености» считался возможно больший набор иностранных цитат, когда не было и в помине «борьбы с космополитизмом», да и термин этот никак не употреблялся, так что замечания Парина отражали его истинные убеждения, а отнюдь не дань очередной моде.

Теперь же состряпан фильм «Суд чести», где продажа «секрета» совершалась, кажется, за американскую авторучку с «вечным пером». Все было поставлено с ног на голову, но поставлено так, что было ясно, о ком фильм — даже имя жены «шпиона» сохранили: Нина.

Нина Дмитриевна Парина:

Я как‐то прочитала интервью драматурга Штейна. Он говорил, что пишет только о таких людях, на которых хотя бы однажды посмотрел. По крайней мере, по отношению ко мне это неправда. На меня Штейн посмотрел уже после того, как его пьеса «Закон чести» шла в театрах, а фильм «Суд чести» — на экранах, и на меня чуть ли не пальцем показывали: вот жена американского шпиона.

Я работала в детской поликлинике, обслуживавшей один из центральных районов, где жили Штейны. Но я была уже заведующей отделением и по вызовам на дом не ходила, за исключением особо тяжелых случаев. Однажды меня вызвал главврач и попросил пойти к Штейнам — посмотреть заболевшего ребенка. Я ответила, что есть участковый врач, которого им и следует вызвать. Разумеется, ответил главврач, но они хотят, чтобы пришли именно Вы.

Что было делать? Я врач, а там болен ребенок. Я пошла. Вхожу в квартиру, прошу показать ребенка, а мать как‐то суетится, просит обождать, пройти туда, пройти сюда, ребенок де только что уснул. И пока мы говорили, открылась дверь в другую комнату, и там за письменным столом сидел человек, сам Штейн, который сказал «Здравствуйте» и очень пристально на меня посмотрел.

— Где же ребенок? — спросила я.

— Вы знаете, может быть, не стоит его беспокоить, он уснул, ему стало лучше.

Я молча направилась к выходу, и больше меня уже никто не удерживал.

Материалы «суда чести» над Клюевой и Роскиным (первого из целой серии таких судилищ — всего их было 82) послужили основой для трех пьес: Б. С. Ромашова «Великая сила», шла в Малом театре; А. П. Штейна «Закон чести», в Московском театре драмы, К. М. Симонова «Чужая тень», в МХАТе. Все три пьесы были удостоены Сталинских премий первой степени. Сталинские премии были также присуждены исполнителям ведущих ролей в этих спектаклях. По пьесе А. Штейна был снят фильм «Суд чести», который смотрела вся страна. Помню, как я мальчишкой, затаив дыхание, смотрел этот фильм.

Нина Григорьевна Кроль:

Все это выглядело чудовищным абсурдом. Нина Дмитриевна и четверо детей в Москве, а Василий Васильевич будет что‐то «продавать» в Америке!

Но нашлись люди, и не малое число, которые верили или делали вид, что верят, хотя достаточно хорошо знали Василия Васильевича. Сильное впечатление на меня произвел разговор летом на волжском пароходе. Нам с мамой встретился профессор‐ларинголог Пермского мединститута Л. и его жена. В разговоре выяснилось, что она знает пермскую родню Парина. Обрадовавшись таким собеседникам, я высказала все, что у меня накипело. Жена Л. вытаращила на меня глаза, отвела в какой‐то угол и накинулась:

— Вы что, с ума сошли! Видите нас в первый раз и говорите такие вещи! Вы что ребенок, не понимаете, к чему это может привести! Думайте, что хотите, это ваше дело, но сами молчите и не подводите других.

Не хочу утверждать, что я, как Дон‐Кихот, продолжала воевать с ветряными мельницами, это было бы неправдой. Но я не скрывала своего мнения. И почему‐то всем было известно, мое отношение к этому вопросу, в то время как других вообще перестали считать учениками Василия Васильевича.

Вдруг была создана комиссия для обследования моей деятельности. Меня предупредили, что все так будут обследованы, ничего особенного в этом нет, просто с меня начали. Но особенное было.

В дальнейшем выяснилось, что Верещагину предложили просто снять меня. Он не согласился. Тогда сказали, что он напрасно упорствует, это вынуждает стать на другой путь, и от этого мне же будет хуже.

Я ни о чем не подозревала, не особенно волновалась: с чего ко мне можно было прицепиться? Оценка преподавания была давно известна. Общественная деятельность? Десять лет бессменный ответственный секретарь, профорг кафедры, единственная среди беспартийных несу нагрузку пропагандиста‐воспитателя студенческих групп второго курса, веду пропаганду Павловского учения и еще многое, многое другое. Идеология? Только что кончила на отлично университет марксизма‐ленинизма. Научная работа? Кроме кандидатской диссертации 20 опубликованных работ, но вот докторскую не начинала — это минус.

Собралась комиссия, разобрала все и пришла к выводу, что я… не соответствую занимаемой должности, нужно просить Москву меня снять и объявить конкурс.

Я совершенно не понимала общей ситуации, особенностей времени и стала бороться изо всех сил, доказывая, что я «хорошая», и апеллирую во все центральные высшие инстанции.

11 января 1952 г. меня отчислили из Института, в котором я проработала 20 лет, придя туда прямо со студенческой скамьи, совсем еще глупым ребенком.

Петр Прокофьевич Курочкин:

За оградой тюрьмы, не особенно далеко от нашего окна висел громкоговоритель. Иногда, когда ветер был в нашу сторону, до нас доносились отрывки текста, слышнее было, когда играла музыка. И вот однажды, еще до подъема, меня тихонько толкает в бок Василий Васильевич. Сон в тюрьме чуткий, и я тут же вскакиваю:

— Что случилось?

— Тс, — шепчет он, — что‐то случилось, ты прислушайся.

Я слышу, ветер доносит траурную музыку, потом она обрывается, что‐то говорит диктор, опять играет траурная музыка, опять диктор…

Парин говорит:

— Уж не Сталин ли умер?

Я отбросил одеяло, подбежал к окну, взобрался на подоконник и к самой фрамуге подставил ухо. Конечно, тотчас открылся глазок, но я отмахнулся от надзирателя, а он в нерешительности — поднимать шум из‐за этого нарушения или нет, ведь тюрьма еще спит, подъема не было. Пока он раздумывал, я услышал голос Левитана, сообщавшего о смерти Сталина.

Профессор Лев Лазаревич Шик[123]:

Парин как‐то сказал мне:

— Я знал, что либо умру в тюрьме, либо Сталин умрет.

Пока Сталин жив, я обречен.

Петр Прокофьевич Курочкин:

Через несколько месяцев меня перевели в другую камеру, маленькую, на четверых, в которой я и встретился с Жегановым. Причина перевода — это я понял позднее — состояла в том, что началась реабилитация; то одного, то другого зэка отпускали, что вызывало понятные надежды и у других. Я же из‐за «бандеровца» реабилитации не подлежал, и начальство хотело, чтобы такие, как я, знали об этом поменьше.

Однажды я простучал в пол, просил передать Парину привет. Мне ответили:

— Его среди нас нет.

— Как нет? — спросил я.

— Его увезли, может быть, на свободу, а, может быть, нет.

Позднее меня перевели в еще меньшую камеру, на троих, и еще сильнее изолировали от мира. Койки там прижимались к стене, а днем, если прилечь или сесть, опускались вниз, так что можно было только сидеть на табуретке, там были три табуретки, вделанные в пол. Никакой связи с внешним миром:

ни денег, ни посылок, ни переписки — настоящая могила. В конце концов, я не выдержал, стал колотить в дверь. Когда загремели запоры, я, не помня себя, подбежал к окну и с такой силой рванул решетку, что она так и осталась у меня в руках. Еще секунда, и я швырнул бы ее в голову вошедшему, но меня остановил спокойный голос незнакомого капитана:

— Вы не знаете, в кого хотите бросить.

Я бросил решетку на пол возле себя. Я сказал, что лучше пусть нас убьют, потому что находиться в таких условиях все равно, что в могиле.

Оказалось, что в тюрьме произошли перемены, о которых я не знал. Вошедший был капитан Крот, он заменил Розанцева, того убрали, куда он делся, не знаю. Крот все переменил. Режим стал мягче, мы начали работать — переплетать книги. Однажды, идя с работы по коридору, я остановился у камеры, где сидели грузины. Говорили, что среди них находится Василий Сталин, и я хотел посмотреть на него. Ребята меня прикрыли, а я прильнул к глазку, но Сталина там не было. Охранник кричит, чтобы я отошел. Я все смотрю. Он подошел, ухватил меня за рукав, я вырвался и двинул ему по роже. Он пожаловался, но ребята не подтвердили его обвинений, и мне ничего не было.

С капитаном Кротом мы стали друзьями. После освобождения я переписывался с ним. Он предлагал переехать во Владимир, я так и сделал. Поначалу жил у него, потом получил общежитие. Потом женился, недавно получил квартиру.

Как‐то я зашел в пивной бар выпить кружку пива, вдруг подходит ко мне мой бывший надзиратель, тот самый, что меня от камеры грузин отгонял, и говорит:

— Петя, можно с тобой посидеть? Ты уж извини меня, что я тогда на тебя настучал.

Григорий Фаддеевич Башихес:

Из Владимира Парина привезли в Москву, прямо на Лубянку, и ввели в кабинет какого‐то полковника. Тот спросил:

— Как доехали, Василий Васильевич?

— По всем тюремным правилам.

— Изволите шутить?

— Так точно.

Тут ему объявили, что он освобожден. А он уже не надеялся увидеть жену и детей.