— Некоторые из них знают английский язык, — сказал Джафар с гордостью.
— Сами учились, по самоучителю Илоны Давыдовой, или с образованием?
— Ты меня, Толик, обижаешь, — сказал Джафар, — многие даже на двух языках говорят, потому что в Москве в институте имени Мориса Тореза преподают по два языка.
— А! — только и мог вымолвить Толик, своим восхищением поддерживая высокую оценку советского, а потом и русского высшего образования, и мельком оглядел соотечественниц и жительниц стран СНГ. Девушки были качественные и молодые. Но, с другой стороны, признав их интеллектуальную и женскую привлекательность, он все же ехал в другую страну за некоторой свежей новизной. Поэтому, выразив поднятием бровей и разведением в стороны своих коротких ручонок восхищение, он, эдак деликатно придвинувшись к Джафару, сказал:
— Если девушки не обидятся, мне на первый раз чегонибудь восточного, с колоритом.
— Ах, колорит! У тебя, Анатолий, замечательный вкус! Колорит сейчас организуем, пройдем в другую комнату. Но это у нас, как и у вас в России, только за валюту.
— Конечно, конечно, — понимающе сказал Толик и подумал о том, что очень предусмотрительно он Джафару не сообщил, что уже знает о его проделках.
Прошли в соседнюю, за ковровой портьерой, маленькую комнату. И там наконец увидел Анатолий желанное восточное чудо. Всё, как на рисунках в знаменитом дореволюционном издании сказок «Тысяча и одной ночи». «Я расскажу тебе, мой повелитель…» В этой живописной обстановке, среди ковров, на низком диванчике возлежала в шальварах, совсем не прозрачных, в какой‐то кофте с шарфом, закрывающим все лицо, некая соблазнительная восточная гурия. Было жарко. Под потолком горел неоновый светильник. Рядом с гурией, как на картинке, стояло блюдо с фруктами и сладостями и, конечно, кальян.
— А почему же девушка тепло одета, как для лесоповала? — спросил Анатолий.
— А так положено, — ответил Джафар, закрывая за собой ковровую завесу, — ее зовут Зулейка.
Привычная светская формулировка «так надо» очень Анатолия успокоила.
Дальше Анатолий и Зулейка начали играть. Анатолий снял с нее легкий башмачок, и Зулейка на ясном и прямом английском, как Илона Давыдова, потребовала с него пять долларов. Анатолий вздохнул и достал египетские фунты. Фунты не очень Зулейке понравились, она их куда‐то быстро сунула и приготовила для Анатолия новое требование. Но ведь фунтыто были фальшивые, как и его, Анатолия, доллары. Много Зулейка не просила, полагая, что всяких вещиц и вещей, платочков и шарфиков у нее на теле много. Каждая вещь ведь распаляет мужчину. Но она не предполагала, что Анатолий тоже очень современный и предприимчивый человек. Он удовлетворился туфельками и шальварами. Элегант! Он расположил замечательную, с белым соблазнительным телом (нижняя половина) Зулейку так, как располагал одну из своих партнерш в фильме Феллини «Казанова» знаменитый авантюрист восемнадцатого века. Фильм этот Анатолий видел по телевидению. Анатолию и фильм, и задница Зулейки нравились. Он, трудясь в поте лица, как сказали бы в Москве, в мужской компании, «со свистом», представляя себя героем и авантюристом. И мы не лыком шиты!
Но в какой‐то момент в его сознание вошла новая фантазия. Чего же он так все, как шпион и взломщик, тайно? Тем более, что ему вдруг показалось, что его Зулейка, сдавшая ему в аренду соблазнительную часть своего тела, несколько отвлеклась. Ему даже показалось, что она равнодушничает и пересчитывает деньги. Тело было хорошее. Но в сознание его вошел, как уже было сказано, новый герой — это герой фильма Мотыля «Белое солнце пустыни» Федор Сухов. Ох, чего‐то главного Мотыль в этой картине не показал! И вот тут‐то, как бы даже помимо него, из уст Анатолия Захарова, как клекот из клюва беркута, вырвалось:
— Зулейка, покажи личико.
Повисла секундная смысловая пауза, когда оба партнера, вовлеченные в процесс, не приостанавливали страсть движений, но вот пауза закончилась, и прерывистый голос на совершенно отчетливом русском языке вдруг произнес:
— Чтобы личико посмотреть, не надо фальшивые фунты совать.
«Землячка», — подумал ставший совсем счастливым Толик.
Осталось дописать основное. По завершению сцены из «Тысячи и одной ночи» Джафар попытался было выяснить финансовую сторону утренней сделки и начал что‐то говорить о фальшивых долларах. Но ведь московский шофер Анатолий не был бы таксистом, если бы не знал все, переулки и закоулки повсюду.
«Может быть, ты, Джафар, хочешь, чтобы я вызвал туристическую полицию? Или ты не знаешь, на чьей она будет стороне? Обмен валюты — это государственная монополия, мой повелитель».
На этом они дружески и расстались. Просто, как Е2–Е4. Но на этом приключения московского таксиста в Хургаде не закончились.
Сергей Есин. Из романа «Марбург»
Как все‐таки по‐разному мыслят творческие люди! Братья Гримм в этих лесах, покрывавших горные отроги и холмы от самого Марбурга вплоть до их родного Гессена, нашли разнообразие волшебных сюжетов и персонажей: гномы, тролли, злые и добрые волшебники, милые старушки. А этот грузноватый молодой русский [Ломоносов], прошедший, кстати, пешком из вынужденной экономии чуть ли ни пол‐Германии, приметил что‐то другое.
«Проезжая неоднократно Гессенское ландграфство, приметить мне случилось между Кесселем и Марбургом ровное песчаное место, горизонтальное, луговое, кроме того, что занято невысокими горками или буграми, в перпендикуляре от 4 до 6 сажен, кои обросли мелким скудным леском и то больше по подолу, при коем лежит великое множество мелких, целых и ломаных морских раковин, в вохре соединенных. Смотря на сие место и вспомнив многие отмелые берега Белого моря и Северного океана, когда они во время отлива наружу выходят, не мог себе представить ничего подобнее, как сии две части земной поверхности в разных обстоятельствах, то есть одну в море, другую на возвышенной матерой земле лежащую… Не указывает ли здесь сама натура, что равнина по которой ныне люди ездят, обращаются, ставят деревни и города, в древние времена было дно морское, хотя теперь отстоит от него около трехсот верст и отделяется от него Гарцскими и другими горами?»
Как же тогда за обедом я напрягся, чтобы вспомнить эту цитату. Какое благо, что своевременно издали труды нашего гениального академика. «Один смотрел в себя, другой видел окрестности». Цитату надо обязательно использовать на лекции. И, наверное, всю лекцию надо построить на довольно близко лежащем сравнении двух юностей и двух результатов. У одного — звание академика, мировые открытия и репутация реформатора русского языка и стихосложения, у другого [Б.Пастернака] — Нобелевская премия по литературе за стихи и весьма средний роман. Один начал, другой продолжил.
Стоит ли в любом сочинении противопоставлять когонибудь друг другу? Писатель пишет лишь то, что может. Вряд ли он бывает озабочен формулой, которою приляпает к его произведению критик. Формула — только формула. Конечно, людям без сердца она позволяет предполагать, что они все знают об этом сочинении, но она же, как темные очки, не дает возможности разглядеть мир в истинных красках…
Однако садовая дорожка, идущая вдоль улицы Святой Елизаветы, давно уже свернула налево. Скала с огромным замком наверху развернулась на девяносто градусов. Со стороны реки, наверное в лучах свежего солнца, он выглядит красноватым кораблем, плывущим среди облаков, отсюда же, из Старого ботанического сада, этого великолепия не видно. Теперь я, как муха в глубокой тарелке, — обзор только в одну сторону. Справа старая кирпичная стена пивного завода, слева лужок, еще мокрый от расы. Почти в центре лужка стоит на одной ноге одинокая цапля, уставившись во что‐то неподвижным взглядом. А впереди по ходу движения, из‐за деревьев, — новые корпуса университета и высокий современный шпиль над зданием, призрачная стилизация под готику. Университет и парк отделяются друг от друга протокой реки с прочным мостиком.
Еще десять минут пути, и я окажусь в своей гостинице. Там — растворимый кофе, для которого я сам вскипячу воду в чайнике «тефаль» и, собственно говоря, штурмовая атака по поводу расположения материала для лекции. Утренние часы самые плодотворные, утренняя пробежка или прогулка создает определенный ритм мыслям: идеи, слова, фразы цепляются друг за друга, образы, воспоминания и картины, будто кто‐то запустил специальный диапроектор, с определенной скоростью сменяются в сознании.
Шпили и белые современные корпуса — это новое здание университета. Ломоносов и Пастернак слушали свои лекции в другом здании. И на другом здании висит чугунная доска с годами жизни, годами учебы и знаменитым ломоносовским девизом: «Всегда исследуй всечасно…». Интересно, повинуясь длительному размышлению или собственно немецкой интуиции, здешние ученые (читай — все та же Барбара!) так точно определили место обоих русских поэтов в русской и своей жизни: мемориальная доска Ломоносова висит на старинном здании бывшего доминиканского аббатства, превращенного маркграфом Филиппом в первый в Германии протестантский университет, а мемориальная доска нобелевскому лауреату — на окраинном доме с видом на гору Гиссель, за рекой, за мостом, где он снимал комнату у фрау Орт. В принципе ничего в жизни произвольно срежиссировать нельзя; каким‐то образом, иногда даже посмертно, истина всплывает и все становится на свое место. Донести бы это до юных немцев и немчиков, у которых имя Пастернака на слуху.
Они оба приехали к знаменитым ученым. Ломоносов с письмом от академика Эйлера к химику и математику Вольфу, а Пастернак с рекомендательным письмом старшего товарища по историко‐филологическому факультету Гордона, чуть раньше учившегося в Марбурге, к известному в то время философу Когену. Юный поэт из России колебался: стать ли, как мать, музыкантом, пианистом, если не композитором, он уже испытал обаяние Скрябина, прожив несколько летних месяцев по соседству с ним в сельце Оболенском под Малым Ярославцем, или же продолжить свой путь как философ. И Вольф, и Коген — оба любили своих русских учеников. Но Ломоносов стал гениальным естествоиспытателем, физиком, химиком и философом, попутно историком и выдающимся русским стихотворцем, а Пастернак — только поэтом. Но стать поэтом такого уровня — это тоже немало. Тем не менее именно в Марбурге ученик Когена отказался от воскресного обеда у своего учителя и сказал себе: «Прощай, философия». Именно эти слова отлиты на мемориальной доске Gisselbergstrasse.