Локальный конфликт — страница 2 из 3

Глава 8

«Военные пока предпочитают не делать заявлений о том, захватили они Егеева или нет. Однако мы можем сказать с большой степенью вероятности, что этот полевой командир оказался в руках федеральных войск. Так как, по нашим сведениям, полученным из штаба федеральной группировки, никто из сепаратистов не смог вырваться из окруженного населенного пункта».

Алазаев с каким-то мазохистским наслаждением взирал на телевизор, где шел очередной выпуск «Последних известий», и размышлял над тем, что скажут про него, когда его убьют или он попадет в плен. Но событие это, скорее, пройдет незамеченным, акцентировать на нем внимание не станут, разве что сообщат, к примеру, что за истекшие сутки было уничтожено столько-то боевиков. Перечислять их по фамилиям не станут, потому что это займет много эфирного времени, а оно дорого, и есть более важная информация, так что Алазаев вряд ли удостоится чести, чтобы его фамилия прозвучала в каком-нибудь из выпусков «Последних известий». Он улыбнулся. Вот она, обратная сторона того, что он не светился.

Экран телевизора рябило. По нему прыгали полчища разноцветных пылинок, точно подкрашенные снежинки. Все, что там сейчас показывалось, происходило в нескольких десятках километров от убежища, но изображение вначале передавалось на спутник, затем с него — в Москву, а после возвращалось обратно, тоже, наверное, через спутник или ретрансляционную станцию. Судя по расстоянию, вещание шло с другой планеты.

«Правильно. Не сомневайтесь, — подумал Алазаев. — Он там. Вы его найдете, если уже не нашли».

Вероятно, Егеев хотел прослыть народным героем, борцом за свободу, чтобы потом, через много лет, о нем слагали песни, имя его передавалось из уст в уста и не затерялось в веках. Хотя нет. У него просто помутился рассудок от зависти к одному из своих предшественников. Человек в здравом уме не придумает столь изощренный способ для самоубийства, каким воспользовался Егеев. Так думал Алазаев, сидя в своей пещере. Но… повторы всегда не больше, чем слабая копия оригинала. Егеев стал не героем, а посмешищем. Его будут возить по городам России, как и предшественника, которому он так завидовал и на которого хотел походить, и постепенно в его кровь проникнет та же болезнь. Если он откажется смотреть на эти города, закроет глаза, то это не спасет его, потому что болезнь впитается в кровь через поры. Он заразится ею, вдыхая воздух России. С этих минут он будет обречен стать ее слугой, как и те солдаты, что окружили его в ловушке, которую он сам для себя придумал. Он раскается, поймет, что шел неверной дорогой и будет благодарен тем, кто его остановил. От мысли, что может стать частичкой этой могучей и непобедимой империи, кровь будет закипать в его жилах, а по спине пробегать мурашки. Тогда при нем даже не заикнешься о сепаратизме. Его кумирами станут те, кто проливал кровь за Россию в двух мировых войнах, служа в «Диких дивизиях», и он будет проклинать себя за то, что распорядился уничтожить когда-то скромный памятник, на котором были выбиты имена некоторых из этих людей. Ему не жалко станет своей крови, чтобы смыть эту вину. Он ассимилируется, а чтобы искупить свои грехи, станет проповедовать в Истабане пророссийские идеи, наставлять на путь истинный заблудшие души, а когда придет старость, поселится в маленьком скромном домике на окраине родного села и будет спокойно ждать, когда за ним придет смерть.

Но это слишком долгий путь. Все может закончиться гораздо быстрее. У федералов может не хватить желания перевоспитывать Егеева. В плену у них и так много подобных людей. Егеев не самый лучший из них, но и не самый худший. Гораздо легче поставить его к стенке и расстрелять — каждому из них можно предъявить обвинения, которые потянут на высшую меру наказания. Но так можно посеять на этой плодородной земле семена зла. Лучше посеять здесь семена добра. Когда-нибудь они дадут всходы и Истабан вновь будет предан Империи, а его солдаты перегрызут глотки любому, кто позарится на богатства и целостность.

Как бы она ни называлась, она всегда оставалась Империей — Великой и последней на Земле. Вот только ее правители наделали много ошибок, допустив, чтобы люди, которые живут в ней, разуверились в ее могуществе…

Для Алазаева дороги назад не было. Он знал, что может потерять, если пойдет сдаваться.

В смутные времена можно быстрее всего сколотить капитал. Особенно во время войны. Не будь ее, Алазаев, наверное, до сих пор оставался бы учителем математики. В лучшем случае стал бы директором школы. Он жил бы от зарплаты до зарплаты, всегда экономя деньги. Кому понравятся такие перспективы, если есть возможность все изменить, поломать запрограммированный ход времени, поставить на кон жизнь и взять весь банк. Его подталкивали на это.

Последние годы его знания никому были не нужны. Играть приходилось по чужим правилам. Он знал, что период хаоса и неразберихи, как и любой переходный период, не может продолжаться бесконечно, так что в его распоряжении было максимум десять лет.

Он смог бы добиться поста министра, возглавляющего какое-нибудь второстепенное ведомство в самопровозглашенном правительстве сепаратистов, но это означало засветиться, а его планы на будущее не исчерпывались этими десятью годами. Не пускать же по их истечении себе пулю в лоб. А эти годы уже прошли.

Внешний мир он видел теперь только по телевизору. Прямо как в былые времена и все по той же причине — внешний мир на запоре. Вот только тогда внутренний был куда как больше, а сейчас он съежился, точно высушенное яблоко, и занимал всего лишь одну пещеру и прилегающие к ней окрестности. Даже в соседнюю Грузию хода нет. Только попробуй подберись к ее границам, тебя вместо хлеба с солью доброжелательные пограничники встретят автоматными очередями и только потом, по примеру американских полицейских, начнут разбираться. Если при трупе не найдется никакого оружия, даже перочинного ножа, то его снабдят всем необходимым, чтобы было чем защищаться в загробном мире. Правда, когда будут класть труп в могилу, все отберут обратно.

Малик ерзал, точно привык сидеть исключительно в мягких креслах, а лавка для него слишком жесткая и доставляет его седалищу нестерпимые муки.

— Э, ну объясни мне. Я не понимаю. Что на него нашло?

— Видишь ли, Малик, при полнолунии, а сейчас именно полнолуние, ты можешь убедиться в этом, выйдя из пещеры, человек начинает совершать необдуманные поступки. Это и произошло с Егеевым.

— А, это как лунатики. Делают и не знают, что, — после небольшого раздумья сказал Малик.

— Да. Где-то так.

— Ой, — завопил Малик, — ты, значит, хочешь сказать, что и я могу вот так пойти и сдаться?

— Да.

— Нет. Не хочу, — Малик схватился за автомат, будто у него его хотели отнять уже сейчас, посмотрел волчонком по сторонам.

— Тебя привязать на ночь?

— Нет, — опять сказал Малик. В его глазах все еще был испуг.

Алазаев вздохнул. Того и гляди, при таком образе жизни заработаешь пролежни как больной, провалявшийся не одну неделю на больничной койке без движения, потому что сам он мог только шевелиться, но не переворачиваться и менять положение. Хоть пробежки или прогулки вокруг пещеры делай.

— Ах, какой у него был отряд, — не унимался Малик.

— Мечта, а не отряд, — вторил ему Алазаев с долей издевки в голосе. Малик ее уловил.

— Ты что это? Рад, что ли, что его поймали?

— Не скажу, что рад, но и не очень огорчаюсь.

— Вы были соперниками. Я знаю.

— Нет. Какой я ему соперник? У него людей всегда было во много раз больше, чем у меня. Он просто иногда мешал мне.

— Если ты будешь сидеть здесь дальше, у тебя не останется соперников. Только федералы. — Малик улыбнулся от своей шутки, посчитав ее очень остроумной. Алазаев оценил ее.

— Боюсь, что последним я не буду. Федералы скоро нагрянут сюда. Нам придется либо убираться куда-нибудь еще дальше, но я не знаю куда, либо задрать вверх лапки и ждать милости. Тебе что больше по душе?

— Взять автомат и идти сражаться.

— Лучше возьми пистолет и застрелись. Это равносильно. Из автомата промажешь. Только стреляйся не здесь. Напачкаешь. Никто после тебя мыть не будет.

Он не видел никакого смысла воевать с федеральными войсками — это все равно, что вставать на пути быстрого потока, пробуя его остановить. В лучшем случае устоишь несколько секунд, отбросишь назад несколько капель, но новая волна собьет тебя с ног, опрокинет, утопит. Федералы черпали силы из бездонной бочки. Так было всегда, с кем бы ни воевала Империя. Внешняя агрессия всегда была обречена. В этой борьбе нужен принципиально другой метод — создание внутренних проблем. Первыми применили его на практике германцы еще в Первую мировую. Империя смогла возродиться, но в другом виде. Нынешним врагам Империи едва не удалось ее уничтожить. Они ее очень сильно ранили, раскололи на множество частей, но сердцевина сохранилась.

Итак, федералы должны забыть о том, что существует Истабан, должны найтись такие проблемы, которые им надо решать в первую очередь, тогда боевые действия здесь будут быстро свернуты. На какое-то время. Здесь все опять получат небольшую передышку, как на прошлых президентских выборах.

Никакая диверсия, даже взрыв ядерного реактора, этой задачи не решит. Напротив, он будет способствовать только использованию более жестких методов в подавлении сопротивления сепаратистов. Вместо усыпляющего газа тогда станут применять отравляющий, и начхать федералам на мировое сообщество. Они будут рассержены.

Многих полевых командиров, которые считали себя борцами за свободу, и сепаратистами назвать-то было нельзя. Бандит — он всегда бандит. Самое смешное, что большинство из них содержали свои отряды на деньги людей, которых люто ненавидели и мечтали пустить им кровь. Но пока были вынуждены спрятать свои чувства глубоко-глубоко, так, чтобы они ничем не проявлялись. Вот потом… но потом уже не будет.

Они, вероятно, возомнили себя новой истабанской знатью, наподобие той, что была здесь когда то. Но та — преданно служа интересам Империи, увы, именно из-за этого ее потом поголовно уничтожили, кого поставив к стенке и облагодетельствовав девятью граммами свинца в голову, чтобы не мучились долго, а кого отправив на освоение далеких земель. Новая элита взяла на вооружение опыт красного террора, расстреливая всех инакомыслящих, но поскольку суждения полевых командиров на события, происходящие как внутри Истабана, так и за его пределами, порой очень сильно различались, то в число инакомыслящих они записали и друг друга. Когда федералы на короткое время ушли, полевые командиры стали сводить между собой старые счеты, подтверждая давным-давно доказанную теорему: если нет внешнего врага, то его начинают искать в собственной среде. Все эти полевые суды, которым любыми методами полевые командиры пытались придать видимость законности, смешили Алазаева, как плохая пьеса, поставленная плохим режиссером и сыгранная плохими актерами. Но надо отдать должное: на базаре записи этих полевых судов и исполнения приговоров расходились не хуже, может, даже лучше американских блокбастеров, принося своим создателям неплохие доходы, а на производство этих «шедевров» уходили копейки да пяток-другой человеческих жизней, но они, как известно, вообще ничего не стоят…

Нельзя сказать, что несколько последних лет он прожил без забот. Постоянно приходилось следить за тем, чтобы тебя не сожрала более крупная рыба, а чтобы у нее такого желания не появлялось, нужно было указывать ей на более привлекательную наживку, особенно если и эта наживка не прочь тобой полакомиться. Так, лавируя, как слаломист, мчащийся по склону горы, только вместо палок и ворот на ней были расставлены совсем другие препятствия, он и прожил эти годы. Можно было посчитать их потерянными, но… каждый старатель, моющий золото на прииске, копается в грязи, чтобы нажить себе богатство и обеспечить старость, а может, и не только старость. Однако обычно они до преклонных лет не доживают, видят в своем лотке лишь несколько сверкающих крупинок. Их никак не назовешь богатством. Заканчивается все на старом кладбище, а о твоей могиле забудут сразу же, как опустят в нее тело и засыплют его.

Здесь был такой же прииск. Старатели тянулись сюда со всего света, как когда-то на Клондайк, но в руках у них вместо лопаты, лотка для промывания песка, мешка с провизией и кирки были автоматы, ножи, гранаты и гранатометы. В земле они ковырялись только тогда, когда надо было выкопать укрепления или кого-то закопать. Здесь теперь очень много человеческих костей…

Съемки — потрясающие. Они напоминали пропагандистский фильм, точно в него были вмонтированы какие-то фрагменты, воспринимаемые лишь сознанием. Так называемый двадцать пятый кадр, где сообщалось, что у вас будет теплая еда и одежда, если вы сдадитесь. Пожалуй, на такой призыв можно и клюнуть.

Алазаев благодаря телевизору хорошо представлял ситуацию. Но в депрессию от мысли, что когда-нибудь его должны схватить, не впадал. Он подготовил пути отступления. Вот только самолет Кемаля почему-то все не прилетал, вызывать его по рации было опасно. Сигнал могли запеленговать федералы, а потом забросать источник авиабомбами или ракетами — они практиковали такие методы.

Глупости это — сложить голову якобы за свободу Истабана, а потом окажется, что свобода эта никому не нужна.

На пожизненное заключение его подвигов хватит. Провести остаток дней в тюрьме, учитывая, что в швейцарском банке у него есть приличный счет, конечно, не хотелось, поэтому пора было выбираться из Истабана, а то получится как с акционерами финансовых пирамид, которые на словах считались богачами, но в реальности ими стали только те, кто вовремя успел избавиться от своих акций. Те же, кто тянул, предполагая заработать побольше, — все потерял. Не надо быть такими жадными.

Опять этот репортер. Он появился на экране всего секунд на тридцать. Ехал на броневике, потом остались только его голос и улицы села, тела плененных боевиков, федералы. Много федералов. Бросайся Алазаев сразу же к пульту, и то не успел бы записать передачу. Магнитофон слишком долго выполнял бы эти команды. Малик, чего доброго, заподозрит тогда, что Алазаев что-то сотворил с его кассетами, обидится страшно, если наткнется на стертый кусок фильма и будет дуться дня два или три…

— Ну, чем ты хочешь меня порадовать? — напомнил Малик о своем присутствии.

Он слишком близко подполз к телевизору и на его лице стали отражаться искаженные отблески картинок на экране, похожие на живые цветные наколки или картинки вкладышей в жевательной резинке.

— Пойдем туда. Завтра. Утром.

— Зачем? Там уже никого не осталось, только федералы. Раньше было надо идти.

— Ты внимательно смотрел передачу?

— Нет.

— Вот. А я хочу поговорить с ее автором, — Алазаев почесал подбородок, улыбнулся. — Видишь ли, я хочу выдать этому репортеру массу конфиденциальной информации о деятельности так называемых бандформирований.

— Э-э-э-э, борцов за нашу свободу?

— Да, извини. О деятельности так называемых борцов за свободу Истабана. Прославлюсь. Денег много заработаю.

— Многие поклянутся после этого тебя убить.

— Я буду надеяться на тебя. Ты меня защитишь?

— Попробую. Но ты принял глупое решение. Я тебя не узнаю.

— Малик, когда же ты, наконец, будешь думать головой?

— А я чем, по-твоему, думаю?

— Может, и головой, но не мозгами, а у тебя их хватит, чтобы научиться различать, где я говорю серьезно, а где над тобой подсмеиваюсь.

— Ва, значит, ты не будешь сдавать остальных полевых командиров? Малик, похоже, не обиделся.

— Не буду.

— Как я рад это слышать! — Малик засиял от радости, потом сияние это померкло. — К селу, значит, не пойдем?

— Пойдем.

— Зачем?

— Поговорить с автором передачи.

— Я ничего не понимаю, — Малик начинал злиться. Будь перед ним сейчас сверстник, он уже бросился бы в драку, чтобы кулаками положить конец этому разговору. — Что ты задумал?

— Я потом тебе объясню.

— А сейчас не можешь?

— Нет.

— Но почему?

— Потому что не могу, — Алазаев уже начинал жалеть о том, что затеял это разговор.

— Хитрый ты, — сказал Малик, отвернулся от Алазаева, демонстративно уставившись в телевизор, хотя там шла передача, которая никак не могла его заинтересовать. — Что с пленниками будем делать?

— Здесь оставим… пока.

— Может, лучше их того, — Малик провел ребром ладони по своему горлу. Этот жест применялся к любому методу убийства и не означал, что пленникам обязательно надо резать горло.

Алазаев не ответил, он приходил к выводу, что Малика перевоспитать невозможно, он навсегда останется волчонком. Сколько его ни учи, он всегда будет диким. Придется его здесь оставить. Может, выживет. Но скорее всего нет. Он был обузой. Ботинками и пиджаком барахтающегося в воде человека, который спасся во время кораблекрушения. И вот если он не расстанется с любимыми и дорогими сердцу вещами, то они обязательно потянут его на дно на завтрак, обед и ужин жителям океанских глубин.

— Ты кровожадный. Мы еще вернемся сюда. Они нам могут пригодиться.

— Понимаю. Живой щит. Как я это не подумал.

Алазаев кивнул, чтобы отделаться от дотошного Малика.

Он не испытывал к пленникам ненависти. Было лишь безразличие. Пока он мог получить за них какой-то выкуп или перепродать Кемалю, то держал их у себя, кормил, но если этот товар становился никому не нужен, Алазаев просто отпустил бы этих людей домой. Пусть они хотя бы помолятся за него. Может, лучше станет.

Выкуп за них точно уже не получишь. Как только федералы взяли под свой контроль Истабан, торговля заложниками стала не то что убыточным бизнесом, но уж слишком опасным, прибыль не оправдывала затраты и риск, так что почти все от такого рода коммерческой деятельности отказались.

Судьбу этих пленников должен решить Кемаль. Он почему-то задерживался. Кажется, у него на родине случилось землетрясение. Что-то такое передавали по телевизору. Но не очень сильное. Разрушилось несколько домов, пострадали единицы, и вероятность того, что среди них оказался Кемаль, была близка к нулю.

Незаметно подобраться к позициям федералов, устроить переполох в их стане, во время которого русские станут стрелять от неожиданности во все стороны, не разбирая в темноте, кто свой, а кто чужой, и из-за этого будет казаться, что на лагерь напал многочисленный отряд, воспользоваться этой суматохой и увести у них из-под носа репортера. Очень эффектный план. Прийти в голову он мог лишь тому, кто тяготел к театральным жестам, потому что в этом плане был всего лишь один недостаток. Он неосуществим на практике. Такое возможно лишь в глупых американских боевиках. На деле и малая часть из тех войск, что скопилась у села Егеева, сделает отбивную из отряда Алазаева, окажись он где-то поблизости, даже если с ним в придачу окажутся все Джеймсы Бонды. Сколько их там уже набралось? Впрочем, большинству из них уже давно пора на пенсию. Они были бы обузой, а не помощью. Лучше от них вовсе отказаться. Но и остальные супермены, те, что еще молоды, тоже не долго выстоят против русских. В их молодости как раз беда. Они не знают, на что способны русские. Под селом собрались личности, широкому зрителю неизвестные. На экранах они появляются крайне редко, и лиц их никто не помнит, потому что обычно они закрыты вязаными масками, вот никто на улицах и не узнает их, и голову вслед не поворачивает. Обделены они славой. Этакие серые лошадки.

Вероятность положительного исхода в этом случае лежала в тех областях, которые Алазаев никогда не рассматривал. Он старался избегать авантюр. Позариться на миллион может любой дурак. Чего проще — приди в банк, приставь в голове кассира пистолет и попроси денег. Что тут сложного? Технологию знает любой. Ее не раз демонстрировали в различных фильмах. Может, тебе и вынесут заказ, но унесешь ли ты его? Вряд ли. Один шанс из миллиона, или тысячи, да даже из сотни — все едино. Слишком это большой риск. Но… но иногда у тех, кто действовал больше по наитию, а не по расчету, удавались такие операции, которые в принципе были невыполнимы.

Растормошить Рамазана было трудно. Алазаев встряхивал его, как копилку, из которой надо извлечь всего лишь несколько монеток. Разбивать ее жалко, но монетки никак не проскальзывают в узкую щель, и чтобы достать их, надо перевернуть копилку. Рамазан что-то мычал в ответ, точно у него отнялся язык. Он вздрагивал, похожий на тряпичную куклу, но из него могли высыпаться не опилки и не монетки, а разве что душа. Алазаев, испугавшись, что такое действительно может случиться, оставил Рамазана в покое. Путь набирается сил. Алазаев решил оставить его дома, но прежде у него надо кое-что уточнить.

Глава 9

Жаль, что снег все еще не растаял. Алазаев не любил зиму из-за того, что день короткий, а ночь — длинная, из-за того, что холодно и надо напяливать на себя много одежд, но главное из-за того, что он не мог незаметно подобраться к дороге. Наблюдатели заметят его следы.

Вот уже несколько дней как звук пролетающего над горами самолета или вертолета стал редкостью, а то раньше боевики могли бы подумать, что обустроили убежище неподалеку от аэродрома, так часто в небе был слышен рев двигателей. Он будил их и по утрам и не давал уснуть вечером, стал чем-то привычным, как шум ветра, и его отсутствие теперь угнетало, потому что любые перемены в этом мире обычно ведут только к худшему. Нужно готовиться к визиту гостей. Эта мысль поразила его как молния, заставив задрожать.

Ботинки скользили. Алазаев то и дело оказывался на грани падения, что в условиях сильнопересеченной местности, изобилующей острыми камнями, слегка припудренными снегом, грозило куда более серьезными последствиями, нежели синяки и шишки. Перелом равносилен в этой обстановке смертельному ранению.

В самый последний момент, когда падение было неминуемо, ему как-то удавалось вывернуться и остаться на ногах. Но передвигаться все равно приходилось осторожно и очень медленно. Перед его спутниками стояли те же проблемы, но их способности удерживать равновесие были гораздо скромнее.

И ругнуться-то нельзя, облегчив душу, вовсе не из-за того, что бранные слова могут не понравиться Всевышнему и он нашлет на провинившегося какую-нибудь кару. Эхо разнесет по округе любой возглас со скоростью пассажирского лайнера, как болтушка, которой нельзя доверять ни единой тайны, потому что она обязательно расскажет ее всем своим знакомым.

Излишним оружием они не стали обременять себя, ограничились автоматами, парой гранатометов и пистолетами.

Малик был откровенно недоволен происходящим. Он сохранял на лице напряженную гримасу, абсолютно не понимая, что происходит и в чем он участвует. Рамазан, понятно, сумасшедший, но неужели это заразно и теперь этой же болезнью заразился и Алазаев, слишком долго общаясь с Рамазаном? А остальные? Как они? Тоже заболели, но пока это никак не проявляется?

Остальные двое боевиков — им-то и досталась самая тяжелая поклажа в виде гранатометов — не принимали этот поход близко к сердцу и шли, как заведенные игрушки, без всяких эмоций и видимых переживаний, сосредоточившись только на том, чтобы не распластаться на камнях.

Они вытянулись в цепочку. В цепочке всего четыре звена.

До дороги, соединявшей село с райцентром, где находился временный федеральный пресс-центр — отогнанный на запасной путь железнодорожный вагон, в котором и размещались все корпункты, от убежища было чуть более семи километров. Но это если провести по карте прямую линию.

Все нормальные люди пренебрегали коротким маршрутом и двигались в обход, минуя вершины, что увеличивало расстояние примерно на два километра.

Малик остановился, быстро разрыл снег ногой, присел возле ямки на корточки и что-то зашептал, потом поднялся, разгладил снег ладонью и двинулся следом за остальным отрядом, быстро нагнав его.

Боевики уже изрядно запыхались, так что языки у них вываливались изо ртов, словно у уставших собак. Им все труднее становилось поспевать за Алазаевым.

Малик шел последним и думал, что никто не заметил его короткой остановки.

Все истекали потом, прямо как подвешенный над костром поросенок, из которого сочится жир и падает на уголья. Изнутри одежда промокла. От тела шел такой сильный жар, что влага эта не остывала и еще не досаждала. Она начнет сильно мешать, когда они остановятся.

Лица раскраснелись, точно все только что выбрались из бани на свежий воздух и готовы, чтобы немного остудиться, броситься в прорубь. Но прорубь замерзла, ее занесло снегом, и теперь ее не найти, сколько ни ищи.

Недостаток кислорода в воздухе приходилось компенсировать учащенным дыханием.

Чувствовалось приближение весны. Воздух постепенно становился теплым. Кое-где в снегу, как на старом пальто, виднелись проплешины.

— Зачем ты остановился?

Малик ткнулся носом в грудь Алазаева, встретился с ним глазами, приподняв голову. Он и не заметил, что Алазаев остановился и дождался его.

— Не подумай ничего плохого, — мальчишка запнулся, — ну как бы тебе сказать, я там… это… ну — злость свою закопал, что ли. Вот. — Малик изложил все это сумбурно, часто сбиваясь, мысли у него разбегались по нескольким направлениям, и он не знал, по какому из них надо последовать. Понимаешь?

— Молодец. Кто много злится — тот редко доживает до пенсии.

— Я думал, ты меня не увидишь. У тебя что, глаза на затылке?

— Ты разве не замечал?

— Не знаю, — Малик облизнул губы.

— Вкусно? — спросил Алазаев.

— Что?

— Губы.

— А-а-а. Нет. Немного пересолено.

— Значит, лучше пропустить это через опреснитель?

— Чего?

— Нет, нет. Это я о своем. Не обращай внимание.

— Странный ты какой-то сегодня.

Они вышли на плоскогорье. Эхо, даже подслушав их разговор, уже не могло далеко унести его. На равнинах оно терялось, не знало, куда лететь, никак не могло найти дорогу и жалось к говорящим, как пугливая городская собака, впервые оказавшаяся в лесу.

— Пойдем, пойдем. Не останавливайся. Или у тебя еще осталась злость?

В ответ Малик покрутил несколько раз головой из стороны в сторону, сначала вправо, потом влево, сопровождая все это не очень протяжным возгласом, которого на все мотание головы и не хватило. Что-то вроде «Э-а».

Ноги гудели от усталости. Алазаев рассчитывал, что они, добравшись до дороги, успеют немного отдохнуть, прежде чем на ней появится «газик» с репортерами.

Накануне вечером он потолковал с Рамазаном, поймав момент, когда тот находился в здравом уме. Беседа была непродолжительной, но почти на все интересующие Алазаева вопросы Рамазан ответить успел. Главным из них был: «Когда репортер будет возвращаться в корпункт и будет ли с ним сопровождение федералов?»

Усмотреть за журналистами было невозможно. Они, как шаловливые детишки, хотели забраться туда, куда родители не разрешали, думая, что там от них прячут самые интересные игрушки или сладости. Они старались отвязаться от сопровождения, считая, что его приставили к ним не столько ограждать от нападений, сколько контролировать каждый шаг. Ссор из-за этого и взаимных обид было много.

Формально дорога проходила в тылу, где вот уже как два месяца восстановлен конституционный порядок. Боевиков ни в горах, ни в селах, за исключением родины Егеева, давно не замечали, а значит, самое страшное, что могло случиться на дороге, — это поломка автомобиля. Если не удастся починить его, то придется топать пешком, потому что надеяться на попутку так же глупо, как ждать, что на дорогу опустится НЛО с пришельцами. Пока дойдешь до райцентра, все ноги собьешь в кровь, да и поклажа тяжела, а оставлять ее на дороге нельзя. Камера и прочее снаряжение стоят во много раз дороже «газика». Местные жители давно это смекнули и, провожая взглядом проезжающие съемочные группы, тихо шептались между собой: «Вот сто тысяч поехало», но в этом случае они приплюсовывали к стоимости аппаратуры, которую было довольно трудно перепродать, еще и размер выкупа, а получить его было вполне реально.

На боевиках были белые комбинезоны. Если они прилягут на снег и не станут выставлять напоказ оружие, как торговцы на базаре, то вполне могут органически вписаться в ландшафт прямо как крокодил Гена, которого старушка Шапокляк уговаривала спрятаться на газоне и пугать прохожих.

Вертолеты не тревожили небо. Видимо, федералы притомились или исчерпали запасы топлива и теперь были вынуждены поставить технику на прикол до тех пор, пока им не привезут горючее — в округе его было очень много, только под землей и в первоначальном виде. Пробивай скважину и качай оттуда нефть, а маленький заводик для ее переработки раздобыть здесь так же легко, как самогонный аппарат в любом селе соседней губернии. Но вертолетчики марать руки не будут.

Алазаев не хотел думать о том, что Рамазан мог неправильно определить время, ошибиться на час-другой. От мысли, что все это время придется пролежать на холоде, Алазаев покрывался гусиной кожей. Ему становилось холодно, точно он уже провалялся в снегу не один час и давно закоченел, стал едва отличим от трупа.

— Бр-р, — замотал он головой, как собака, которая вытряхивает из шерсти воду после купания. Алазаев вытряхивал так тревожные мысли.

Греться тогда придется спиртным, благо он предусмотрительно захватил с собой фляжку с превосходным истабанским коньяком. Поскольку запасы его последние лет семь не возобновлялись, то он стал редкостью и постоянно рос в цене. Скоро будет стоить целое состояние — его можно тогда продавать на аукционах как антиквариат. Хорошо еще, что ветра не было. Иначе Алазаеву уже пришлось бы волей-неволей опустошать содержимое фляжки.

Поначалу они проваливались в снег почти по колено. Уронишь что-нибудь — не достанешь. Все провалится до дна. Будешь водить по нему руками, нащупывая потерянное, точно из речки выуживаешь раков, спрятавшихся среди коряг. Наткнешься на такую корягу, дернешь на себя, а окажется, что это растяжка, забытая здесь кем-то еще когда снег не выпал. Ее и ногами задеть можно — всего не предусмотришь. Или наступишь на камень, но странный какой-то, обработанный, точно это непонятно откуда взявшаяся статуя, вырывать ее из снега не стоит, потому что окажется, что это затвердевший труп. Пока им не попалось ни одного такого сюрприза.

В таком глубоком снегу легко прятаться. Упал на живот, побарахтался немного, чтобы снег осыпался с краев ямы, — и готова берлога, где, как медведь, можно спокойно ждать весну. Но и не заметишь тогда, как окаменеешь.

Чуть позже снег стал мелеть и до коленок не доходил, даже когда боевики проваливались в рытвины, а потом слой его поднимался чуть выше щиколоток, но боевики уже набрали полные ботинки снега. Не остановишься и не вытряхнешь его — поблизости нет ни одного камня, на который можно присесть, а тем более пенька. Стоять же на одной ноге, как аист, балансируя, пока снимаешь ботинок с другой ноги и вытряхиваешь снег, если и приходило кому-то в голову, то он не спешил поделиться этой мыслью. Снег растаял, и теперь в ботинках хлюпала вода, намочив носки, которые стали сползать.

Алазаев вытащил из мешка, болтавшегося у него на спине, шоколадку «Сникерс», сорвал обертку, бросил ее на снег, придавил ногой, чтобы не было видно. Шоколадка затвердела, стала похожей на не первой свежести сухарь, который не одну неделю пролежал в хлебнице, и только из-за того, что никакого другого провианта не сохранилось, он дождался своей очереди и попал в рот, хотя место ему было не в желудке, а в помойном ведре.

Шоколад крошился. Алазаев осторожно грыз орешки, боясь, что если он заработает челюстями более интенсивно, то от какого-нибудь зуба обязательно отколется кусочек, а до стоматолога, чтобы залечить зуб, он доберется не скоро.

Во рту шоколад оттаивал, лип вместе с карамелью к зубам. К нему возвращался вкус.

Боевики последовали примеру своего командира, захрустели шоколадками, зачавкали с аппетитом, челюсти заломило от голода, изо рта едва не текла слюна. Боевики едва успевали слизнуть ее с губ.

На дорогу они набрели неожиданно. Алазаев думал, что до нее еще метров пятьсот, и когда он увидел, что она вытекает из-за ближайшего холма, то очень обрадовался.

Это было скорее направление, чем дорога. Ее так никто и никогда не асфальтировал, хотя лет пятнадцать назад на это выделили необходимые средства, но они где-то затерялись. Потом стало не до того, чтобы искать виноватых. Новых денег, опасаясь, что их ожидает такая же судьба, а именно: осесть в чьих-то карманах, выделять не стали. Но на всех картах обозначалось, что дорога — заасфальтирована.

Чахлые деревья и кусты, обступавшие дорогу с обеих сторон и не дававшие ей расползтись, походили на путников, обобранных разбойниками до нитки. На них не сохранилось ни единого листочка. Прикрыться от взоров тех, кто будет ехать по дороге или пролетать над ней, нечем. Придется ждать еще несколько недель, прежде чем на деревьях начнут опять появляться листья. До этого к дороге и не подступишься.

Она, как река, прорезала русло меж холмов.

Сейчас дорога была твердой, как гранит. Ее засыпал снег, утрамбованный машинами, но весной и осенью, когда она раскисала, на каждый километр приходилось затрачивать столько усилий, сколько на преодоление сложной полосы препятствий. Не всем такое удавалось с первого раза. Легковушки напрочь застревали в грязи, и вызволять их приходилось бронетехникой.

Если в ближайшие дни случится метель и все здесь занесет снегом, то дорога потеряется, искать ее придется на ощупь, движение на ней окончательно замрет, впрочем и сейчас она была пуста.

Она просматривалась в обе стороны метров на триста. Учитывая, что машина должна была двигаться по ней со скоростью километров тридцать, этого вполне достаточно, чтобы появление любого автомобиля не стало для боевиков сюрпризом.

— Мы останемся здесь, — сказал Алазаев двум боевикам, — а ты, Малик, снимай комбинезон и иди к дороге, поставь растяжку. Когда увидишь «газик», кричи, что впереди растяжка, маши руками. В общем, ты должен остановить машину. Когда машина остановится, водителя можешь убить. Ножом. Не пулей. Шуметь нам нельзя. Репортеров не трогай. Только пугни, чтобы они не строили из себя героев и не сопротивлялись. Понял?

— Ага, — буркнул Малик, хотя из сказанного он понял далеко не все. Жаль, что все надо будет делать ножом. Автоматом — гораздо легче. Кричать, останавливать — полоснул из автомата по мотору или колесам, и никуда машина больше не поедет, а все, кто в ней сидит, окажутся в западне и спрятаться нигде не смогут — автоматная пуля прошьет борта «газика» навылет, вместе с пассажирами. И бежать-то им некуда. Боевики могут прятаться в любом сугробе. Неправильно выберешь направление — и сам прибежишь к ним в руки.

— Замерзну я. Может, комбинезон-то не снимать? — заныл Малик.

— Снимай. Снимай. Да побыстрей. И автомат мне оставь.

— Автомат? — опешил Малик. Без автомата он чувствовал себя непривычно, точно оказался голым посреди оживленной улицы.

— Не бойся. Мы будем за тобой следить. Если что, подстрахуем.

— Ну, автомат? — он будто выпрашивал милостыню. Он уже не думал о комбинезоне.

— Сам подумай. Будешь ты останавливать машину с автоматом. Никто не остановится. Наоборот, вдарят по газам и тебя еще задавить попробуют. Давай автомат. О тебе же забочусь.

У Малика была не очень хорошая наследственность. Несмотря на то что он последние годы питался довольно сносно, гораздо лучше многих и многих своих соотечественников, и тем более не голодал, хотя и не забыл, что это, все равно он выглядел младше своего возраста. Развитие организма шло с замедлением. Окажись он в школе, сверстники заклевали бы его обидными прозвищами «карлик», «недомерок» и прочими. Кулаками Малик ничего не доказал бы. Он был слабым бойцом, знал это и, вероятнее всего, пырнул бы ножом обидчика, подкараулив его в подворотне или подъезде.

Малик выбрался из комбинезона, который валялся теперь у его ног. На нем остались черные мешковатые штаны, вытянутые на коленках пузырями, синяя спортивная куртка, потертая и засаленная, за поясом штанов — пистолет, в кармане куртки — граната и выкидной нож. Малик сжимал его рукоятку.

Зубы у него начинали клацать. Пот на спине остывал, испарялся и впитывался обратно в кожу.

— Очень хорошо, — сказал Алазаев, посмотрев на Малика. — Иди.

Малик обреченно двинулся к дороге. Плечи его поникли, голова чуть опустилась вперед. Он таранил воздух. Ноги шаркали, загребая снег, как у старика, для которого высоко поднимать ноги — уже слишком тяжело. Вид у него был таким жалким, что даже самое черствое сердце при виде его должно было наполниться состраданием. Попроси Малик кусок хлеба, вряд ли ему откажут.

Один раз он поскользнулся, но успел выставить руку, на которую и упал, и еще на коленки, потом поднялся, отряхнул налипший на одежду снег, проверил, не выпали ли граната с пистолетом, побрел дальше.

Боевики залегли на холме, приготовили оружие. Теперь снег забился и под одежду. Тела начинали неметь, как после укола обезболивающего. Интересно, сколько нужно времени, чтобы это ощущение распространилось на все органы? Потом можно проводить хирургическую операцию без анестезии.

«Газик» громким тарахтением на полминуты предвосхитил свое появление. Услышав его, Малик, только что закончивший заниматься растяжкой, резво рванул навстречу приближающемуся автомобилю, потом перешел на шаг.

Из выхлопной трубы «газика» периодически вырывались клубы черного едкого дыма, которые не растворялись в воздухе, висели над дорогой плотной тучей, словно машина специально оставляла за собой дымовую завесу.

Даже те жалкие сорок километров, видимо, были предельной скоростью, с которой «газик» мог перемещаться. Он скрипел, трещал, казалось, что сварные швы на его корпусе не выдержат такого напряжения и лопнут, машина начнет разваливаться, теряя сперва крылья, потом выпадут двери, сорвется брезентовая крыша. Он трансформируется в модификацию, предназначенную для более теплого климата: для Африки, Средней Азии или Латинской Америки. Потом останется только рама со все еще работающим двигателем, а затем и она осядет носом в снег, потому что сдуются шины.

Алазаев поймал на мушку автомата смутно видневшегося за лобовым стеклом водителя. Стрельнуть или не стрельнуть — вот в чем вопрос. Водителя убить нетрудно, но потерявшая управление машина может перевернуться, пассажиры получат травмы. Зачем рисковать?

Машину постоянно заносило от того, что задние колеса старались обогнать передние. Чтобы не дать им этого сделать, водитель с нечеловеческой скоростью вертел руль, который, кстати, не снабдили гидроусилителем, и потому он требовал колоссальных усилий — час такой дороги накачивал мышцы на руках получше любого тренажерного зала, причем бесплатно.

Малик бежал навстречу автомобилю, смешно размахивая руками. Он то ли отбивался от насекомых, то ли вообразил себя мельницей или вертолетом. Задыхаясь, он что-то кричал, но ветер уносил в сторону почти все слова. На холм, на котором укрылись боевики, ветер забрасывал какие-то обрывки, точно Малик в одночасье выучил непонятный язык и теперь изъяснялся только на нем, забыв родной.

Водитель, увидев приближающегося человека, ударил по тормозам. Колеса, взвизгнув, замерли — их заклинило, будто в них кто-то загнал железный штырь, но машина продолжала ехать вперед, как на лыжах, медленно разворачиваясь левым боком, надвигаясь, как снежная лавина, на остановившегося и онемевшего Малика. Колеса загребали снег, счищали его с дороги, как скребки. Малик стоял, как столб, который установили посреди дороги сильно подвыпившие ремонтники, и боялся сойти с места, точно очертил вокруг себя мелом круг, через который не могла пробраться никакая нечистая сила, а к ней можно было отнести и извергающий черный дым и пышущий жаром автомобиль — этакий дракон, сделанный колдуном-неоконструктивистом.

«Газик» сбил бы его, как бита городошную фигуру, как шар для боулинга кеглю. Алазаев закрыл глаза, потому что ему было больно видеть, как Малика превращают в мешок из невыделанной кожи, набитый переломанными костями, причем помешать этому, даже если выпустит по автомобилю весь автоматный рожок, а потом еще один, он все равно не сможет. Сердце защемило, только бы не издохнуть от сердечного приступа.

Малик сдвинулся с места, сделал сперва один нерешительный шаг, потом другой, гипнотическое очарование надвигающейся смерти ослабло, он отскочил в сторону — прямо на обочину, которая казалась такой же твердой, что и дорога, но на самом деле оказалась ненадежной, как болотная топь, в которую он провалился по колени.

Автомобиль, едва не задев его, припорошив снегом и обдав ветром, проскочил мимо, остановился, оставив Малика метрах в десяти позади себя.

Водитель ногой пихнул дверь. На ней синей изолентой были выведены две буквы — TV.

Дверь отворилась, болталась на петлях туда и обратно. В эту секунду автомобиль стал напоминать старую развалившуюся избушку.

Малик выбрался из снежной топи. Коленки его дрожали от пережитого страха. Шел он нетвердой походкой, точно сильно нагрузившись спиртным. Ноги прогибались в коленках, тело клонилось к земле, и, чтобы не упасть, Малик, доковыляв до машины, ухватился за борт, как за спасательный круг.

— Ты что под колеса лезешь? — закричал водитель.

Он спрыгнул в снег, распрямился и смотрел на Малика. У того дрожали губы, отвечал он заикаясь, точно сильно продрог, с трудом складывая в слова отдельные звуки, чему очень мешали стучащие друг о друга зубы.

— Т-там-м, рас-ссс-т-тяжка на до-дор-роге.

На водителе был серый маскировочный комбинезон, но без знаков отличия и нашивок, говорящих о его принадлежности к тому или иному подразделению. Очевидно, водитель был штатским, а комбинезон раздобыл либо на базаре, либо выпросил у федералов, у которых на складах такого добра хватило бы, чтобы одеть армию, по численности не уступающую той, что была в Советском Союзе.

Водитель стоял раскованно, широко расставив ноги. Он никого не боялся, смотрел на Малика с каким-то пренебрежением и превосходством, точно хозяин, к которому подбирается недостойный слуга, чтобы вымаливать прощение. Он недоволен тем, что слуга идет, а не ползет на коленях. Водителю очень подошла бы в эту минуту сигара, гуляющая из одного угла рта в другой, а в руке — стек или плетка, которыми он должен отхлестать провинившегося слугу, чтобы впредь он никаких ошибок не совершал и не становился причиной беспокойств для хозяина. Слишком самоуверенный тип. И это несмотря на грязную черную куртку, затертые вылинявшие джинсы и стоптанные ботинки, несмотря на небритость, синяки под глазами от недосыпа и запущенный опухший вид, будто минувшим вечером водитель страшно пил и все еще мучился от похмелья. Изо рта у него несло не спиртным, а табаком, смешанным с чем-то кислым. Он обнажил желтые зубы. С одного взгляда становилось понятно, что он не следует советам рекламы, зубы чистит очень редко, совершенно не заботясь об их белизне. Он был выше Малика минимум на две головы и примерно в полтора раза шире его в плечах. Малик смотрелся рядом с ним этаким пигмеем или обычным человеком, но попавшим в страну великанов. В присутствии таких людей Малик испытывал чувство неполноценности из-за своей комплекции, замыкался, становился угрюмым и старался побыстрее уйти куда-нибудь, чтобы и его никто не видел, и ему на глаза не попадались такие великаны.

Отворились задние дверцы машины. На снег по обе стороны автомобиля вывалилось еще два человека. Один из них поскользнулся, невольно толкнул Малика. Тот полетел прямо на водителя, который, чтобы избежать столкновения, выставил вперед руки, но получилось, что он будто приготовил их для объятий и спешит заключить в них Малика. Тот не преминул этим воспользоваться, налетел на водителя, легонько сжал его, а потом отступил на шаг-другой.

Окровавленное лезвие кинжала тускло блеснуло в его руке.

Водитель крякнул. На лице его появилось недоумение. До бронтозавра так же долго доходит, что на него кто-то напал, вгрызается в бок огромными челюстями, но боль еще не докатилась до мозга. Водитель начал медленно оседать в снег, а ноги его словно плавились, как кусочек масла, попавший на горячую сковородку. Они подломились. Водитель осел на колени, откинулся назад, а потом и вовсе сложился, совсем как резиновая надувная кукла, из которой наполовину спустили воздух.

— Э-э-э? Что такое с ним? — спросил один из репортеров озадаченно, но совсем не испуганно.

На нем была темно-синяя бейсболка с названием хоккейного клуба. Малик сделал такой вывод только потому, что помимо надписи на кепке была вышита еще и эмблема клуба с двумя хоккейными клюшками. Малик окрестил его «хоккеистом». Ему было лет сорок. Длинные седоватые волосы завязаны в пучок, наподобие конского хвоста. Малика стала глодать зависть, когда он рассмотрел темно-синюю джинсовую куртку «хоккеиста» с белым меховым воротником. Руки рвались сейчас же сорвать ее, примерить, но Малик удержался. Никуда эта куртка от него не уйдет.

Второго Малик разглядеть пока не мог. Тот стоял за машиной.

«Хоккеист» не понял, что произошло, хлопал ресницами и полагал, наверное, что с водителем случился нервный припадок и он потерял сознание. В аптечке, которую по правилам ГИБДД полагалось иметь в каждом автомобиле, наверняка есть нашатырный спирт, так что водителя можно вернуть в сознание. Если не поможет нашатырный спирт, придется везти его больницу. Это вполне преодолимые трудности.

— Заболэл он, — сказал Малик, справившись с заиканием, — ты на месте лучше стой, а то тоже заболеешь.

Говоря это, Малик перебросил нож в левую руку. Он убрал бы его, но окровавленное лезвие испачкает куртку, а вытереть кровь он пока не мог. В правую он взял пистолет и с гаденькой улыбочкой наставил его на репортера. Второй, завидев, в чем дело, строить из себя героя не стал, на Малика с кулаками не бросился, а остался на месте. Вот только лицо его побледнело, потускнело, осунулось, подпорченное грустью. Он был помоложе своего спутника, но гораздо старше Малика.

Малик отступил от машины, чтоб видеть обоих.

— Эй ты, — он указал пистолетом на того, что стоял за машиной, — не прячься, встань рядом с ним.

Пистолет очертил в воздухе маршрут, по которому должен был перемещаться репортер.

— Кто вы?

Малик оставил этот вопрос без ответа, сделал еще один шаг назад, быстро обернулся. С холма к нему спешили остальные боевики. Репортеры заметили их только сейчас. Теперь у них должны были рассеяться надежды на спасение.

— К-к-то вы? — вновь повторил репортер.

Заикание — болезнь заразная. Получалось, что она передается от человека к человеку по воздуху. Наблюдение, достойное клинического исследования.

— Ты про нас так много наговорил. Что ты, такой глупый — сам еще не догадался, кто мы?

— О вас — наговорил?

— Ну не о нас — о таких, как мы.

— Вы нас убьете?

— Нет. Интервью дадим.

Малик заулыбался своему остроумию, но репортеры были так напуганы, что не оценили эту шутку, чем немного расстроили Малика. Причину их страхов понять легко. Некоторые боевики жестоко расправлялись с пленными, вспарывали им животы, перерезали горло. Малик видел такие казни, но забавы в этом находил для себя мало.

Кровь хлестала из водителя, как вино из порезанного бурдюка. Снег не успевал впитывать ее, и она растеклась в огромную лужу, которая уже начала подбираться к ногам Малика. Он отошел, чтобы не запачкать ботинки.

В конце своего репортажа репортеры представлялись, поэтому Алазаев знал их имена и фамилии. Корреспондент — Сергей Плошкин. Не очень благозвучная фамилия. Лучше взять псевдоним. У оператора с этим все было в порядке — Павел Ракунцев.

Плошкин изменялся на глазах. Он почти не походил на того человека, которого Алазаев видел по телевизору, чей репортаж записал на кассету, но все же какие-то черты, по которым еще можно было узнать его, сохранились, а то Алазаев стал бы беспокоиться, что ошибся и захватил совсем не того, кто ему нужен.

Водитель превратился в ворох одежд. До помойки их не донесли. Снег растопился от теплой крови, но потом, когда кровь остыла, он опять замерз, кристаллизовался и стал походить на выпавшие из кармана водителя леденцы, которые тот грыз в дороге, скрашивая нудное однообразие. Леденцов было так много, что водителю их хватило бы, чтобы доехать до Владивостока. Никто их почему-то не спешил собирать.

Труп еще не окоченел, и когда Алазаев легонько толкнул его ногой, он принял совсем другую позу.

Алазаев не ждал от репортеров никакого подвоха и мог повернуться к ним спиной, зная, что никто из них не прыгнет к нему на спину, не попытается оглушить и отнять оружие. Они не успеют.

Ракунцев молчал, держал правую руку в кармане, но если там был пистолет, он выстрелил бы, когда здесь находился только Малик, и все же и оператора и его спутника не мешало обыскать.

— Малик, посмотри, что у них в карманах, — сказал Алазаев.

— Ага, — улыбнулся Малик.

Он с воодушевлением принялся похлопывать по бокам, груди и спине вначале одного пленника, точно выбивал пыль из его одежд или отряхивал снег, а потом, видимо удовлетворившись проделанной чисткой, занялся вторым. Малик радовался тому, что может совершенно безнаказанно вытряхивать из карманов бумажники с деньгами. Куртку оператора он оставил напоследок. Он ощупывал ее, как придирчивый покупатель. Не часто ему выпадало получать такое удовольствие, и он, как мог, растягивал его, проверяя по нескольку раз одни и те же места.

Боевики держали оружие небрежно, точно провоцируя репортеров на какие-то необдуманные поступки.

— На, вот.

Малик протянул Алазаеву два бумажника. Один из них по толщине заметно превосходил другой. Его бока округло выпирали, точно крокодил, из кожи которого он был сделан, заглотил большую антилопу и теперь отдыхал, переваривая ее. В бумажнике лежала внушительная пачка купюр разного достоинства. Тысячерублевки мирно уживались с червонцами, так что, в общем, в этом кошельке хранилось тысяч пятнадцать — семнадцать, в другом — меньше. Не густо. Для разбойников с большой дороги, за которых, видимо, и приняли боевиков репортеры, такой улов стал бы полным разочарованием. В сердцах они могли и расстрелять своих пленников. Плошкин смотрел на Алазаева смущенно, как посетитель ресторана, который заказал множество дорогих блюд, а потом выяснилось, что не может за них расплатиться. Остается ему уповать на милость официанта. Тот будто раздумывает, как поступить с клиентом: стоит ли приглашать в служебную комнату, учить кулаками и городошной битой, а потом продемонстрировать результаты нравовнушений второму и отправить его за недостающей суммой, строго разъяснив, что если он не принесет деньги к указанному сроку, то начнет получать своего приятеля по частям.

— Мы репортеры. — Плошкин сказал это медленно, точно прощупывая почву для ведения дальнейших переговоров, а от того, какое воздействие вызовут его слова, зависят дальнейшие фразы. В первой же прощупывался неприкрытый подтекст, особенно он стал виден, когда репортер добавил: — С восьмого канала. Это очень известная компания.

Алазаев и так это видел, рассматривая их редакционные удостоверения.

Но фразу можно было перевести следующим образом: за нас дадут приличный выкуп.

Алазаев удовлетворенно кивнул, показывая своим видом, что подтекст он хорошо понял и повторять фразу в незашифрованном виде не стоит.

Эта дорога не входила в число оживленных, но все же когда-нибудь и на ней должен появиться какой-то автотранспорт. Чем дольше затягивать мизансцену, тем больше вероятность этого.

— Пошли, — сказал Алазаев.

Казалось, что это его слово развеяло большинство страхов репортера. Он чуть приободрился от того, что его сразу убивать не станут, а дадут небольшой шанс, и если компания раскошелится, то он вновь окажется на свободе, а может, его отобьют федералы.

— У меня там аппаратура, — угрюмо сказал оператор, кивнув на автомобиль. — Она денег больших стоит.

— Вытащи ее, — сказал Алазаев.

Он наблюдал, как оператор забрался в автомобиль на заднее сиденье, достал увесистую камеру, спрыгнул на землю, хотел было положить камеру на снег и вновь сунуться в автомобиль, но Алазаев остановил его. С непривычки камеру можно было принять за какой-то новый вид оружия — портативный лазерный луч или переносной гиперболоид инженера Гарина. Алазаев нагнулся, ухватился за нее, попробовал поднять, с трудом оторвав от земли. Он не ожидал, что камера окажется такой тяжелой.

— Ты что же ее целый день таскаешь?

— Приходится.

— Устаешь? Я тебе помогу.

С этими словами Алазаев разжал пальцы. Камера грузно упала, ее перекосило, отвалился объектив и она как тонущий корабль, получивший торпеду прямо по центру кормы, переломилась надвое, осела на мель, а Алазаев стал добивать ее каблуками. Хрупкая оптика рассыпалась после первого же удара, железный корпус сперва прогнулся, от чего внутри его произошли неисправимые разрушения, потом треснул, и наконец из него, как из распоротого живота, полезли внутренности: расколовшиеся микросхемы, платы, битое стекло — все это усеяло снег. Оператор взирал на это с тоской в глазах.

— Ну, вот и все, — сказал Алазаев, посмотрев на свою работу. — Тебя больше ничего не тревожит? Можешь идти?

Он не удивился бы, если оператор полез сейчас опять в машину, достал оттуда мешок, куда стал складывать останки камеры, но оператор только кивнул в ответ. «Вообще-то она застрахована», — оператор только подумал об этом, а вслух, конечно, ничего не сказал.

Глава 10

Со стороны они напоминали не доблестных солдат, блестяще выигравших ключевое сражение этой кампании, а скорее деморализованные, разгромленные, отступающие войска, у которых не осталось сил даже бежать, несмотря на то что на пятки им наседает преследующий противник. Они могут только брести, понуро опустив головы вниз, точно хотят что-то рассмотреть в снегу: отпечатки какого-то зверя, свои собственные следы, которые помогут найти им дорогу обратно или что-то другое. Кто их знает. Они вряд ли ускорят шаг, даже если их начнут подгонять из пулемета или они почувствуют за спиной дыхание смерти. Они только обернутся, чтобы посмотреть, кто же может так отвратительно дышать, еще посоветуют ей воспользоваться освежающей пастой.

Опять пришла зима. Кожа на лице загрубела, стала бесчувственной, как старая кора, а если до нее дотронуться пальцами, покажется, что она превратилась в лед, вся влага в ней замерзла, но подушечки пальцев уже не могут разобрать такие нюансы. Почувствуешь только, что они наткнулись на что-то твердое, надавишь немного — и кожа растрескается, точно скулы покрывает дешевый кожзаменитель, разлагающийся на морозе. Он начнет отваливаться. Но и этого не почувствуешь, потому что лицо покрыто маской.

Боль придет только когда войдешь в палатку, сядешь возле еще не остывшей печки и начнешь оттаивать. Чтобы этого не произошло — надо оставаться на морозе, всегда оставаться на морозе, а когда сюда придет настоящая весна (случится это через считанные дни), потеплеет ветер и придется бежать куда-нибудь на север, где для местных жителей слово «тепло» так же непонятно, как для австралийских аборигенов «снег». Остается еще один способ — забраться в холодильник и там переждать весну, лето и начало осени.

От таких мыслей поднимаешь руку, начинаешь судорожно вдыхать в замерзшие подушечки пальцев жизнь, омывая их паром изо рта.

Все молчат, думая о чем-то своем. Замкнулись каждый в своем коконе, и ничто этих коконов не разобьет. Может, только слова, но никто не решается заговорить, потому что так он первым разрушит свой кокон.

Смотреть вниз — полезно. Забытую кем-то монетку — не найдешь. Но нет ничего хуже, чем нащупать ногой мину или растяжку, когда думаешь, что все опасности уже позади. Глаза еще не так устали, чтобы не заметить натянутую проволочку.

Снег словно усыпан дробленым стеклом. Солнце, проваливаясь за горизонт, перебирает лучами эти крупинки, отражается, запоминает, сколько их, чтобы утром вновь посчитать, не украл ли кто какую-то из них.

«Мусорщики» подмели все чисто. Ни одного боевика не осталось на улицах. Только примятый снег, в тех местах, где они лежали.

Хоть бы завтра на работу не ходить. Всем положен выходной. Даже два в неделю. Но у них слишком злой и бессердечный хозяин, который не понимает, что подчиненные могут устать, а поэтому завтра он опять погонит их на работу, не дав выспаться, и так будет продолжаться изо дня в день, пока они не начнут валиться с ног, как загнанные лошади. Таких лошадей пристреливают, потому что они никому не нужны. Они близки к этому состоянию. Но, похоже, что раньше с ног свалится хозяин. Он живет в таком же диком темпе, что и они, уже несколько месяцев, а он старше их и, значит, должен сломаться быстрее. Пирамида будет рушиться с вершины — это не так катастрофично для нее, начни разваливаться в пыль нижние блоки — вот ведь тогда сломается вся конструкция.

Опять пошел снег. Если они не будут изредка стряхивать его, то к лагерю превратятся в снеговиков.

Покажите людей, мучающихся от бессонницы и, чтобы избавиться от нее, глотающих успокоительные таблетки. Есть очень простой способ избавить от этой болезни. Больших затрат он не требует. Билет на поезд до Истабана стоит немного. Итак, привезти их в Истабан, дать в руки автомат и отправить зачищать села. Какая экономия для федерального бюджета? Колоссальная. Рекрутам — не надо платить высокую зарплату, напротив, это с них надо брать деньги за лечение, вырученные средства направлять на развитие производства, разработку новой техники и снаряжения, а то, если война эта продлится еще пять-шесть месяцев, отпущенные военным деньги иссякнут, и тогда надо будет либо пересматривать расходные статьи бюджета, идти на очень непопулярные меры и сокращать социальные статьи, за счет которых продолжать финансирование этой войны, либо резко сворачивать боевые действия. Но, может, цены на нефть еще немного подрастут? А?

Они и не заметили, как сзади подъехал генеральский «уазик».

— Кто шагает дружно в ряд?

Этого лозунга им явно не хватало. Закричи его кто-нибудь, они, может, и не среагировали бы сразу, не ответили правильно, но, безусловно, подтянулись, зашагали дружнее или… завертели бы головами по сторонам, подумав, что кричат не им, а кому-то другому. Но там, по другим улицам, скрытые заборами и домами, брели такие же уставшие, перемазанные черт-те чем люди, все дальше уходя от центра селения, точно это было какое-то ненавистное для них место, проклятое, и держаться от него лучше подальше.

Хозяин, он же генерал Крашевский, не спал две ночи. Его глаза покраснели, налились кровью, будто он вставил в глазницы тлеющие уголья и стал похож на дьявола, собирающего разбросанные по земле души грешников. Их много, очень много в округе, и он прямо-таки лучится энергией и радостью, видя их, потому что они подпитывают его.

Округа большая, пешком ее никак не обойдешь, поэтому он разъезжает на «уазике», который так трясется, что кажется, будто некоторые его детали не приварены друг к другу, а соединены шарнирами или связаны веревочками.

Изредка боль стискивает его сердце и держит одно-два мгновения, а потом отпускает. Она так играет, чтобы генерал не забывал, что и над ним тоже кто-то стоит и стоит ему оплошать, как и его душу заберут.

Заглушать боль таблетками хозяин не хочет. Он тихо ругается, чтобы его не услышал водитель, посматривает в полуоткрытое окно. Закрыть его невозможно. Ручку заело. Ветер забрасывает в щель хлопья снега.

Когда генерал видел своих солдат, то просил водителя остановиться, отворял дверь машины, выходил, кричал слова благодарности, те ему что-то отвечали, но он не разбирал их слов, улыбался, хлопал ближайшего по плечу, вновь забирался в машину и ехал дальше.

Адъютант не отличался высокой штабной дисциплиной. Он не только не открывал дверь генералу, не поддерживал его под руку, помогая покинуть машину, но оставался во время всего действа внутри, точно все происходящее его совсем не касалось.

Машину трясло на кочках так сильно, что становилось очевидным конструкторы не предусмотрели в ней рессоры и, видимо, хозяин останавливается вовсе не для того, чтобы поприветствовать бойцов, ведь он смог бы сделать это и не останавливаясь, а чтобы немного отдохнуть, чтобы перемешавшиеся органы опять распределились по положенным им местам.

— Спасибо за службу, егеря, — говорит генерал.

— Рады стараться, ваше превосходительство.

Возглас этот получается на грани фола, почти в разнобой, и скажи они так на смотре, ни миновать разноса, но генерал доволен и таким ответом.

Все с тоской смотрят на «уазик». Генералом никому из них не стать, ну, может, Кондратьев при удачном стечении обстоятельств дотянет, а, значит, они никогда не будут вот так объезжать поле сражения. Придется рассчитывать на свои только ноги, а они просят отдыха.

Мысль о том, что хозяина можно попросить подбросить до лагеря, пришла всем в головы, когда «уазик» удалился на такое расстояние, что для сидящих в нем шум мотора перекрывал любой крик егерей, даже возьми они в руки рупор и загорлань в него, словно оказались на демонстрации или митинге.

Но в «уазик» все не влезут. Место там найдется еще только для двоих на заднем сиденье. Там уже сидел генерал. А если посадить к ним на колени еще троих, то машина просядет, с треском лопнут покрышки, словно под ними взорвалась противопехотная мина, и тогда идти пешком придется всем, в том числе и хозяину.

Правильно, что они не попросили подвезти их. Сперва их лица стали еще грустнее, потом возвратились в прежнее кислое состояние. Но ненадолго. Они увидели мираж. Колеса «уазика» выбрасывали из-под себя снег со скоростью землечерпалки. Так они скоро доберутся до вечной мерзлоты, начнут вгрызаться в нее, стирая до лысины шины, впрочем они и без того такие гладкие и блестящие, что в них вскоре можно будет искать свое отражение.

Егеря увидели эту картину не сразу, точно мир перед глазами погрузился в какую-то полупрозрачную, колеблющуюся, как нагретый воздух, дымку. Когда они наконец-то поняли, что машина застряла, то в нее сзади с одного бока упирался адъютант, а с другого — генерал. Их ноги тоже проскальзывали, искали опору, но подошвы ботинок ползли назад, а машина оставалась на месте.

Егеря молча бросились к «уазику». Усталость куда-то пропала. Теперь они походили на калек или травмированных — им вкатили лошадиную дозу обезболивающего, заморозили раны, превратили всех их в зомби, которые уже ничего не чувствуют, даже если наступят на мину.

Мирового рекорда в беге на тридцать метров они не установили, даже близко к нему не подобрались.

Глаза затуманились в предчувствии обморока, но закатываться к небесам еще не стали. Взгляд уперся в автомобиль — старый и покарябанный. Пальцы коснулись холодного металла — он точно вздрагивал от напряжения, и эта дрожь передалась вначале рукам, а потом, как гангрена, стала распространяться все дальше и дальше.

— Бла-го-да-рю.

Генерал растягивал слоги. В паузах между ними он пытался отдышаться, но дыхание у него все равно оставалось прерывистым, рот не закрывался, точно он хотел насытиться воздухом, втягивал его, но голод все не проходил. Теперь у него покраснели не только глаза, но и кожа на лице, стали видны многочисленные крохотные подтеки от порвавшихся кровеносных сосудов.

Колеса продолжали проскальзывать, но машина поползла вперед, как на лыжах. Перестань колеса вовсе вращаться, она все равно продолжала бы ползти вперед, ну, может, немного медленнее.

Наконец машину резко бросило вперед. Егеря не смогли удержать ее. Она вырвалась из их рук, и они стали хватать пальцами воздух.

Машина, проехав с десяток метров, остановилась, точно заигрывая с егерями. «Поймайте меня». Но стоит им броситься к ней, как она вновь тронется с места и вновь ускользнет.

Генерал подошел к машине. Она его слушалась и даже не сделала попытки убежать. Двигатель заглох. Генерал обернулся. Егеря смотрели ему в глаза, как собаки, которые, подбежав к хозяину, ждут от него дальнейших приказаний: то ли он, небрежно махнув рукой, покажет им кого надо загрызть, то ли бросит кости с мясом, но он опять сказал: «Благодарю» — теперь, правда, уже не растягивая гласные.

— Рады стараться.

Егеря опять сказали это плохо, но генерал опять был доволен таким ответом, он забрался в машину, а через мгновение взвыл двигатель, будто кнопка, которая оживляла его, находилась не на панели приборов перед водителем, а была вмонтирована в заднее сиденье и включалась — стоило только генералу опуститься на него. Напрасно водитель думал, что именно он управляет машиной. Он ошибался, а в руках у него был игрушечный руль.

Кондратьев вертел сигарету в пальцах. Занятие это опасное. И не заметишь, как сигарета окажется между губ, как какой-нибудь доброхот обязательно, чтобы услужить командиру, поднесет к ней зажигалку или зажженную спичку — и тогда… тогда начнешь с наслаждением вдыхать едкий дым, забыв о том, что вот уже вторую неделю пытаешься изжить эту вредную привычку. Лучше играться авторучкой. Но на столе, как назло, нет ничего, чем можно было бы потешиться — только пачка сигарет, забытая здесь кем-то из егерей.

До базы они добрались на автопилоте — это когда сознание уже отключилось или почти отключилось, глаза что-то еще видят, но мозг уже не в состоянии воспринять окружающую действительность и только ноги продолжают делать шаг за шагом.

Разбитая БМП все еще оставалась на окраине села. Когда Кондратьев увидел ее, то подумал, что ее надо поставить вместо сгинувшего в плавильной печи памятника Ленину. В этом случае постамент придется сделать побольше, но места на площади для него предостаточно и даже останется для колонн трудящихся, которые будут идти мимо него на первомайской демонстрации, размахивая цветами, плакатами с изображением президента и лозунгами, прославляющими хорошую жизнь. Ну, может, нести они будут что-то другое. Первомай — это, кажется, профсоюзный праздник.

Вот только говорить о своей идее полковнику, а уж тем более генералу, он не осмелился, не из-за того, что боялся их гнева, а полагая, что и полковник и генерал пребывают не в лучшем физическом состоянии, чем их подчиненные, которые, стоило им только добраться до палаток, завалились спать не раздеваясь, что-то промычав друг другу сквозь зубы. С бычьего это, видимо, переводилось как «Спокойной ночи».

Посматривая на спящих егерей, Кондратьев чувствовал себя в роли воспитателя в летнем лагере отдыха, куда попали одни переростки. Рука прямо-таки тянулась поправить одеяло, точно кто-то из его предков был учителем, и теперь наследственная память давала о себе знать.

Он отдернул руку. Все же привычнее для нее было не одеяло поправлять, а с автоматом обращаться. Возьмись он за дело, которому не обучался, так никакая наследственная память не поможет и он, неуклюжий, чего доброго, перебудит раньше времени весь свой отряд.

До подъема оставалось еще полчаса. Лишать егерей последних снов, а они самые длинные, в несколько минут спрессовываются события, которые могут продолжаться в реальном времени часами, и самые сладкие, Кондратьев не желал. Не злыдень же он, а человек добрый и зла никому не желает, даже последнему-распоследнему боевику. Попадись он ему в руки, мучительной смерти выдумывать не будет, но и правоохранительным органам не сдаст. В расход пустит быстро и безболезненно, якобы при попытке к бегству.

У правоохранительных органов и так волокиты много, а итог один оправдают боевика, выпустят по амнистии или дадут такой маленький срок, будто он совершил мелкое хулиганство: украл на рынке джинсы или банку пива.

Прощать можно, но далеко не всех.

Солнце поднималось нехотя, как шар, в который еще не накачали достаточно гелия или горячего воздуха и он, лишь чуть отделившись от земли, не мог взлететь повыше. Но причина задержки была в том, что шар привязали к земле канатом, а когда его обрубили, солнце взобралось на небо за несколько минут, зависло там, словно осматриваясь.

Возвращаться в село беженцы побаивались. Они прослышали, что федералы применили там какое-то химическое оружие. Нашелся и паникер, утверждавший, будто это отравляющие газы. Они пропитали дома, испортили воду, и теперь в селе нельзя жить. Оно опасно как Чернобыльская АЭС, и лучше всего село законсервировать или сжечь. Отчего-то никто не додумался задать ему вопрос: «Почему федералы пошли в село, не надев противогазы?»

Загонять жителей обратно насильно не пришлось. Никто не стал бы этого делать. Солдаты устали. Поручать им еще какую-нибудь работу, боясь среди них волнений, не решилась бы даже акула капитализма, нажившая свой капитал бессовестной эксплуатацией рабочего класса. А жители, когда начнут коченеть, сами пойдут.

Повезло. Кондратьев сумел избавиться от гипнотического воздействия сигареты, засунул ее обратно в пачку, встал и вышел из палатки.

Он вздремнул всего пару часов. Голова была тяжелой, словно под череп ему загнали цемент. Он затвердел, превратился в камень. Головой теперь можно пробивать стены. И пули теперь ему не страшны — каску носить не нужно, станешь похож на профессиональных хоккеистов, которые шлем не надевали; впрочем, ударившись непокрытой головой в бортик хоккейной коробки, они, по крайней мере, те, кто после таких ударов был в состоянии вновь выйти на площадку, изменили свои привычки.

Шея с трудом удерживала вес головы. Она все норовила откинуться к плечу, пока не решив, к правому или к левому. От свежего воздуха цемент в голове начал потихоньку размягчаться.

Лагерь продолжал спать. Бродили часовые, злые и неприкаянные, как заблудившиеся между раем и адом души, уже уставшие от этой неопределенности, готовые ко всему, даже остаться на земле еще на один срок, но терпеть им осталось недолго.

Между собой они все уже обсудили. Окликать, чтобы хоть как-то развеяться, было некого. Всех боевиков увезли. Новые к селу не шли. Не стоило выключать шарманку Егеева, перемотать бы кассету да запустить ее заново. Кто-нибудь клюнул бы на эту наживку.

Горы безмолвствовали. Они вымерли или все там заснуло, потому что ветер отнес туда сонный газ, и только эхо может летать между склонами, чтобы проверить это. Но все молчали. Языки заплетались. Если кто-то заговорит, то его ненароком пристрелишь, приняв за иностранного шпиона, который ни слова не знает по-русски, лопочет на каком-то непонятном языке.

Все вокруг вытоптано, точно здесь прошла орда. Проделать столь грандиозную работу и втоптать в землю снег на площади несколько сотен квадратных метров часовые не смогли бы, даже ходи они без устали взад-вперед всю ночь.

Перекинуться с ними парой-другой словечек, а то им бедным со скуки не сладко и они рады появлению любой живой души. Все равно полковник спит еще. Не выступать же в роли утреннего петуха, взобравшегося на плетень, то бишь на порог штабной палатки, чтобы голосистым пением разбудить округу.

Он знал, что с годами полковник полюбил подремать утром и вставал с постели уже не с восходом солнца, как прежде, а гораздо позже.

Лица часовых опухли. Увидишь такие в общественном транспорте или на улице, подумаешь, что обладатели их всю ночь гудели, отмечали что-то, начнешь принюхиваться, пытаясь почувствовать запах спиртного. Нет его. Не наркоманы ли они?

Такого постараешься обойти стороной, чтобы не искать на свою голову лишних неприятностей. И без того их многовато. Они скопились на дне души, как вода в колодце. Начнешь черпать ведром, устанешь, вымокнешь, подумаешь, что разделался с ними, но окажется, что их стало еще больше, потому что беды и неприятности все прибывают и прибывают. Быстрее избавляться от них уже нельзя. Они постоянно затопляют тебя с головой, как соседи сверху, у которых постоянно текут трубы в ванной. Редко кому удается избежать такой участи.

Под глазами солдат набухли фиолетовые мешки, похожие на синяки. Если учесть, что накануне вечером их не было, то можно сделать вывод, что часовые, пока их никто не видел, устроили ради развлечения боксерский поединок, наставили друг дружке синяков, а приложить к ним монетки или снег как-то позабыли.

Ну, не ходить же все утро вокруг штаба, точно заблудился, не можешь найти дорогу домой, идешь по следу, думая, что он выведет тебя к жилью, не понимая, что след-то твой собственный.

Холод, пробравшись через подошвы ботинок, стал покусывать ступни. Чтобы избавиться от него, скоро начнешь задирать одну ногу вверх, как цапля на болоте. Может, так нога хоть чуть-чуть отогреется. Потом придется повторить эту процедуру с другой ногой. Тут-то тебя и скрутят санитары, которых вызвали наблюдавшие за тобой часовые, подхватят под руки, уволокут с собой, даже не спросив разрешения, потому что они перепутали тебя с кем-то другим, убежавшим минувшей ночью из сумасшедшего дома.

Часовых надо задобрить. Можно подойти к ним, предложить сменить на посту. Все равно их вахта продлится еще не меньше часа. Когда это время истечет, можно смело проситься к полковнику на аудиенцию.

Альтернативы почти не было. Если он вернется обратно, то наверняка разомлеет, уляжется спать. Видения не отпустят до тех пор, пока подчиненные не начнут тормошить его, испугавшись, что с капитаном приключился сердечный приступ или еще какая напасть. К тому времени полковника и след простынет. Он отправится по важным делам. Удача, если застанешь его к вечеру, но для этого придется постоянно дежурить возле штаба.

Терять так много времени было жалко. В голову засела занозой мысль проверить, что же привиделось Топоркову в горах. Мысль эта была похожа на зубную боль. Он боялся, что она не пройдет, даже когда он уедет за тридевять земель от Истабана — в свою родную губернию и начнет тратить честно заработанные здесь деньги. Придется тогда все бросать и возвращаться.

В штабе что-то загремело, точно кастрюля упала на пол, покатилась, наткнулась на стену и, наконец, успокоилась, а потом на пороге возник полковник. Он потягивался, руки его были широко распростерты, словно он хотел обнять весь мир или дотянуться до солнца. Полковник даже немного приподнялся на мысках. Он щурился то ли от яркого, слишком яркого после темной палатки, света, к которому глаза еще не успели привыкнуть, то ли он еще не проснулся до конца.

— Доброе утро, господин полковник. Как спалось? — подскочил к нему Кондратьев.

— А? — полковник вздрогнул от неожиданности.

Шинель, небрежно наброшенная на плечи, едва не упала. Полковник успел скособочиться и так удержать ее на сгорбленной спине. Он уставился на Кондратьева, но разглядел его не сразу, а через пару секунд, и только тогда произнес:

— Кондратьев, нельзя же так незаметно подкрадываться. Ты, конечно, егерь справный, но зачем заикой-то меня делать? А спалось мне спокойно.

— Прошу прощения, господин полковник. Разрешите обратиться?

— У тебя надолго? Может, в штаб пройдем?

— Как изволите.

— Пошли.

В штабе начинал пыхтеть небольшой тульский самовар, установленный прямо на полу. Его стенки, на которых было вычеканено упоминание о всевозможных призах, полученных фирмой-изготовителем на разнообразных ярмарках и выставках, еще не раскалились, а были лишь горячими. О них приятно греть замерзшие руки.

— Чай будешь? — спросил полковник.

— Не откажусь.

Кондратьев подсел поближе к самовару, на невысокую табуретку, протянул к нему руки.

— Твой Голубев прославился, — начал полковник, бросая в пузатый блестящий чайник пакетики чая «Принцесса Кашмира».

Веревочки от пакетиков остались на бортиках чайника, из-за этого он стал похож на огромную жадную рыбину, которая заглотила несколько наживок. Изо рта у нее высовываются веревки, а бумажки с названием чая, прикрепленные к их кончикам, это поплавки.

— Видел, как он пел по телевизору. Соловей прямо. Он у тебя не из Курска?

— Оттуда.

— Курский соловей.

Кондратьев не стал выяснять, как полковник мог посмотреть программу, которая на Истабан не транслировалась. Где-то у него есть спутниковая антенна.

Над самоваром потянулся столб пара, как будто он превратился в трубу парохода. Полковник протянул Кондратьеву чайник.

— Работай. Вот только не взыщи — с посудой плохо. Сервиз фарфоровый не раздобыли. Пить придется из кружек. Но зато они не бьются.

Он извлек из-под раскладушки еще одну кружку, поставил ее возле той, что уже располагалась на столе.

— Сладкое будешь?

— А что есть?

— Шоколад. Летчики подарили, — полковник помахал перед Кондратьевым плиткой. — «Аленушка».

— Конечно.

Кондратьев подставил под краник самовара чайник, стал ловить тугую струю кипятка, вдыхая заструившийся по комнате вместе с паром аромат заваривающегося чая. Когда чайник почти наполнился, Кондратьев закрыл краник, поставил чайник на стол, прикрыл его крышкой.

— Зачем пришел?

— Помните, я говорил, что когда мы возвращались два дня назад на базу, то один из моих людей видел свет в горах?

— Представь себе, не забыл.

— Я хотел бы посмотреть, что это такое.

— Только зря время потеряешь. Как только смог, я послал туда «Стрекозу» и вертолетчиков потом. Приказал не шуметь, чтобы не спугнуть кого и напрасно рисковать не советовал. Но они ребята отчаянные. Без ста граммов не летают. Любой дорожный инспектор, заберись он на небеса, права у них отобрал бы сразу. Стоит ему только их остановить и попросить дыхнуть в трубочку. В общем, летали они низко. Горным орлом не прослывешь, но если грохнешься, то всмятку не расшибешься и кости, наверное, все будут в целостности. Ну, может, руки, ноги поломаешь, да ребра, да голову расшибешь, если каску надеть позабудешь. Короче, указанную тобой точку они облизали. Чуть склоны гор лопастями не задевали, а снег уж точно потревожили и подняли настоящий снежный ураган и представь себе — ничего не нашли. Ничего абсолютно. И тепловые детекторы, заметь, очень чувствительные тепловые детекторы, ничего не показали. Может, это НЛО было?

Пока полковник говорил, Кондратьев разлил по кружкам чай, разбавил его кипятком. Он знал, какой крепости пьет чай полковник, поэтому перебивать его не стал, побросал в кружки кусочки сахара.

— Какое-то у меня нехорошее чувство, — сказал Кондратьев. — Там должно что-то быть. Должно.

Полковник горестно вздохнул. Совсем как начальник, которому надо тихо досидеть в своем кабинете до пенсии, благо осталось до нее совсем недолго, не высовываясь, никого не трогая и уж не надеясь занять более роскошный кабинет. И вот на тебе, приходит подчиненный, огонь в глазах горит, и начинает подбивать начальника на разные авантюры. Так всегда бывает после вуза. Думаешь, что мир можно изменить, сломать устоявшийся рутинный порядок, в атмосфере которого даже мухи от скуки дохнут, но зато закаляются чиновники, становятся непробиваемыми, как утес, встречающий грудью волны. А инициативного молодого специалиста надо отослать куда-нибудь подальше. Например, помогать сельским жителям собирать картошку, чтобы он растрачивал свои силы более продуктивно, а не составлял неосуществимые прожекты. И при деле будет, и руководству спокойнее. Но нет же… Одного такого экспериментатора выдержать можно, если запастись валокордином и прочими успокоительными средствами, но что прикажете делать, если их будет двое или трое или… в подчинении полковника их было гораздо больше. Так и до пенсии, то есть до почетной отставки, не дотянешь. Полковник не был чиновником, который боится брать на себя инициативу, и кабинет более роскошный он вполне еще мог заполучить…

— Хочешь получить карт-бланш? Заняться вольной охотой?

— Да.

— Смотри, в горах можно и месяц бродить — ничего не найдешь.

— Я не буду столько искать.

— Что с тобой сделаешь? Ведь если не разрешу, житья от твоего нытья не будет, поставь я хоть часового у дверей и прикажи ему тебя ни под каким видом не подпускать ко мне. Все равно ведь проберешься, — он помолчал. Наша задача — сделать так, чтобы под ногами у боевиков горела земля, чтобы они нигде не могли чувствовать себя спокойно, чтобы….

— Это я знаю. Читал, — остановил Кондратьев полковника.

— Молодец, — улыбнулся полковник, — но пойми, командование решило отвоевать Истабан малой кровью, боеприпасов на складах скопилось море. Девать их больше некуда. Это американцам хорошо — Югославию с Ираком бомбить. Мы это старье арабам не продадим. Санкции и все такое. Шутка, — он помолчал. — Мне очень не хочется, чтобы газеты раструбили, что я отправил в горы отряд без прикрытия. Ведь не может же вертолет над тобой день и ночь висеть. Спугнет он всех. И «Стрекоза» не сможет. Папаху каракулевую я заработал. Но на этом ограничиваться не собираюсь, а ты мне безупречную карьеру хочешь поломать.

— Наоборот выйдет. Я уверен.

— Тоже чувствуешь?

— Да.

— Экий ты чувствительный. Может, заделаешься предсказателем? В штабе такой должности нет, но что-нибудь для тебя придумают. Будешь давать прогнозы. Хорошо, если они будут почаще, чем у синоптиков, оказываться правильными. Одно дело, когда вместо обещанных плюс пятнадцати оказывается ноль. В окно глянешь, поплюешься, куртку потеплее возьмешь. Забудешь куртку — тоже не беда. Померзнешь немного, насморк схватишь, на больничном пару неделек посидишь, но водка все излечит. Другое дело, когда вместо десятка сепаратистов встречаешься с сотней. Тут уж жди летального исхода… Я так понял: ты думаешь, что в горах их база?

— Да, — кивнул Кондратьев.

— И там их немного? Ты со своими людьми управишься и в подмогу тебе никто не нужен?

— Да, — опять кивнул Кондратьев.

— Ты отвечаешь прямо как большинство населения на достопамятном референдуме. Зациклился, что ли?

— Нет.

— Вот. Что я и говорю. Следующим должно быть «Да», или я ошибаюсь?

На этот раз Кондратьев не нашелся, что ответить, прихлебнул чаю, улыбнулся и наконец сказал:

— Чай вкусный. Очень.

— Гуманитарная помощь от каргопольского отделения номенклатурно-консервативной партии России. Сокращенно НКПР.

— И такая есть?

— Есть. На выборах в Госдуму, думаю, мы о ней услышим. Из-за этих выборов и стараются, наверное. А чай действительно хороший. Но вернемся к нашим баранам, э-э-э…извини… Тебе что, на месте не сидится? Башку под пули постоянно подставляешь? Погеройствовать захотелось, что ли?

— Я сюда не горным воздухом дышать приехал.

— Я тоже здоровье здесь вряд ли подлечу. Скорее наоборот. Знаешь, где у меня твои инициативы сидят? Не-ет, не здесь, — протянув букву «е» в слове «нет», сказал полковник, когда увидел, что Кондратьев провел ребром ладони по своему горлу. — Повыше. Итак, что будет, если ты окажешься в ситуации, в которую попали зенитчицы из книги «А зори здесь тихие»? В школе, надеюсь, ты книжку эту изучал, а если и был двоечником, программу по литературе не выполнял и читал детективы, то фильм-то уж точно смотрел. Припоминаешь? Отправились они ловить двух парашютистов, а наткнулись на восемнадцать.

— Вы уж моих людей, господин полковник, с зенитчицами не сравнивайте, пожалуйста. А с восемнадцатью боевиками мы справимся.

— Удивляешь ты меня Кондратьев. Точно никогда не изучал тактику партизанской войны. Не важно, где она ведется — в брянских ли лесах, в джунглях Вьетнама или Анголы или в горах Истабана. Шаг в сторону от цивилизации, и оказываешься в почти девственной природе. Ты можешь хоть дивизию посылать искать партизан. Если найдешь, то будет это случайностью, а не закономерностью.

Лишь упомянув брянских партизан, полковник говорил о чем-то абстрактном, судить о чем мог по воспоминаниям непосредственных участников тех событий, книжкам да очень скудным кинохроникам. Во Вьетнаме он провел несколько месяцев, но американцев уже не застал там и помогал вьетнамским товарищам пресекать китайскую агрессию, в Анголе же задержался почти на год.

— Я рассчитываю на интуицию.

— В общем, правильно, потому что дивизии у меня пока нет. От меня-то чего хочешь? Чтобы отпустил и не считал тебя и твоих людей дезертирами?

— Не только, господин полковник. В качестве огневой поддержки, если мы натолкнемся на что-то, напоминающее Форт Нокс, я не откажусь от вертолета или бомбардировщика.

— Как же ты золотишко соберешь, если этот истабанский Форт Нокс обработает бомбардировщик?

— Бог с ним. Но я неправильно выразился. Золотишка сепаратисты, может, и нахапали преизрядно. Время для создания приличных оборонительных сооружений у них тоже было. А вот специалисты и люди… Здесь у меня большие сомнения. Не было у них возможностей египетских фараонов. Рабов миллионами сгонять на постройку они не могли. Десяток-другой человек — это может быть.

Полковник вспомнил, что в руке у него кружка с чаем, поднес ее к губам, отпил осторожно, боясь обжечь губы, потом проглотил, состроив недовольную гримасу:

— Черт, чай остыл. Всегда так.

— Я воды горячей подбавлю, — услужливо сказал Кондратьев.

— Ладно, не подлизывайся.

Взгляд полковника с чашки, из которой дымок уже не тянулся, точно душа ее покинула, а аромат — это запах разложения, переместился на запястье, мазнул по часам, потом уперся в Кондратьева. От взгляда этого егерь обязательно должен был поперхнуться, но он секундой ранее проглотил чай, а новую порцию еще не успел отпить. Взгляд полковника опять метнулся к часам.

— Ты у меня двадцать минут времени отнял.

— Извините, господин полковник. Вас тяжело убедить.

Кондратьев делал вид, что намека не понял, что готов продолжать разговор до тех пор, пока полковник перестанет отделываться обтекаемыми формулировками, как заправский дипломат, о том, что он ничего против авантюрной затеи не имеет, но разрешение на ее воплощение в жизнь не дает. И чем быстрее полковник даст свое согласие, тем быстрее закончится этот разговор.

— Использовать вас в крупномасштабных общевойсковых операциях, конечно, не очень эффективно. Вы к работе штучной, ювелирной привыкли, а я, бестолочь, все стремлюсь вас на конвейер поставить. Ты на это намекаешь?

Кондратьев отрицательно закивал головой, сделал вид, что не отвечает из-за того, что рот у него заполнен чаем, и попробуй он сказать хоть слово, не ровен час, захлебнется, закашляется и тогда придется полковнику спасать своего капитана от смерти. Среди многочисленных наград комполка медали «За спасение утопающих» не было. Но он думал, что вполне может прожить и без нее.

— Не взыщи, держать вертолет постоянно на пару я не смогу, потому что дел, помимо твоей затеи, хватает, а техники, как всегда, недостаточно. Если залетишь, тогда, конечно, подниму всех в ружье. Выручать будем с музыкой. Но пока прощупай все «Стрекозой». Я распоряжусь. Тебе ее дадут на неограниченное время. Если что, наблюдателей вызывай.

— Спасибо, господин полковник.

— Когда идти хочешь? Сегодня?

— Нет. Людям отдохнуть надо. Завтра пойду.

— Ну с Богом. Удачи тебе, капитан.

— Спасибо, господин полковник.

Глава 11

Репортеры притомились, языки у них вывалились наружу, рты не закрывались, загребая воздух, с хрипением проваливающийся в легкие. Несколькими днями ранее они обязательно заработали бы себе простуду, а может, и ангину. Теперь такой опасности уже не было…

К длительным физическим упражнениям они не привыкли. Лица у них взмокли, покрылись испариной. По спинам катились струи пота, скапливаясь в джинсах, ставших такими тяжелыми, что вот-вот спадут с ног.

Они оглядывались, пока оставалась видимой брошенная машина, точно это была последняя нить, связывающая их с более-менее благополучным и прогнозируемым прошлым. Но и она оборвалась, скрылась за склоном холма, и наблюдавшему за пленными Алазаеву показалось, что в эту секунду солнце зашло за тучи, отбросив на лица репортеров тень, так быстро они изменились, пожухли.

С камерой оператор уже выбился бы из сил, как каторжник, который вздумал бежать, подпилил решетку, выбрался из камеры и тюрьмы, но не сумел избавиться от тяжеленного железного ядра, прикованного к ноге. Пройти с ним, даже взяв на руки, он сможет немного и так медленно, что его настигнет и улитка. Оператор должен был бы благодарить Алазаева.

Чтобы репортеры не видели, куда их ведут, пришлось завязать им глаза черными повязками. От таких неудобств теряли они немного. Вряд ли в эти минуты у них могло появиться желание полюбоваться горами, хотя посмотреть было на что. Когда они еще окажутся здесь. Но зато искрящийся снег не резал им глаза и вероятность подцепить снежную болезнь для них была куда ниже, чем у боевиков.

А ведь если они встанут столбами, откажутся идти, Алазаев пристрелит только одного, второго придется тащить на себе, даже если он будет упираться. Бросать жребий не придется. Но репортеры об этом не догадывались, стойко переносили тяжести дороги, не жалуясь, думая, наверное, что едва начнешь выказывать признаки усталости, собьешься с ритма, тут тебе и вгонят пулю в голову.

Шли они осторожно, как слепые, оказавшиеся в незнакомой местности. Это еще больше замедляло продвижение группы. Толчки в спину заметного ускорения не давали. Напротив, получив удар, репортеры начинали нервничать, суетиться, оступались, падали, приходилось их поднимать и направлять на путь истинный все теми же легкими толчками в спину. И все опять повторялось.

Рыхлый снег истекал водой, хрустел. Он набух, как перележавший на солнце труп, который вскоре начнет распадаться.

Алазаев тоже устал и в душе стал обзывать себя идиотом за то, что затеял все это представление, от которого, видимо, и результата никакого не будет — ни дивидендов от спонсоров, готовых предоставить выкуп, ни награды от восторженной публики, ни чувства самоудовлетворения, потому что сыграно все скверно. Хорошо еще, что статисты не возмущаются, а Малик выглядел свежим и совсем не уставшим. Заставь его сейчас вернуться обратно к машине, попросить принести, к примеру, разбитую видеокамеру, так он догонит их еще до того, как они доплетутся до убежища.

Малик крутился возле репортеров, как шавка, ждущая удобного момента нагадить. Может, подножку подставить задумал или еще что-нибудь, поди разбери, что у него под черепной коробкой зародилось. А может, он их оберегает, поспешит на выручку оступившемуся, поддержит, не даст упасть. Впрочем, сомнительно это.

Алазаев не мог понять, зачем ему нужен оператор. Малик с радостью избавил бы его от этой обузы, ведь проку от него не будет. В перспективе тоже, а может… может сгодится в хозяйстве. Но для этого надо, чтобы прилетел самолет, а его все нет и нет.

Небо неощутимо побледнело. Если даже неотрывно смотреть на него, не поймешь, когда оно изменяется, темнеет, становится серовато-синим, а потом почти черным. Надо закрыть глаза на несколько минут, чтобы уловить разницу. Закрыл — серое, закрыл — серое, закрыл — вертолет. Только бы не такой сюрприз. Покажись он сейчас в небе, укрыться негде, придется в снег зарываться, спасаясь от гнева богов, пришедших с небес карать грешников. Но снег не глубок, не спрячешься, а то и задохнешься, потому что воздуха в нем почти нет, а только одна вода.

Брошенную машину уже, наверное, обнаружили, о пропаже узнали, но прочесывать горы пока не будут, а руководство телекомпании еще не готовит наличных на тот случай, чтобы они оказались под рукой, когда похитители огласят сумму выкупа.

Скоро их за снежных людей принимать начнут. Надо только еще немного в горах пожить, попривыкнуть, глядишь, и понравится, обратно возвращаться не захочется. Людей сторониться начнешь.

Любые мысли помогали скоротать дорогу. Для того чтобы следить за ней, вполне достаточно части сознания, а остальное начинает забавляться, выстраивая слова в определенном ритме, чтобы легче было передвигать ноги.

Русские, пожалуй, так и не узнают, как называются эти холмы. Для них они только высоты, обозначенные номерами. Их карты похожи на наколки на руках заключенных в концлагере. Только номера. Имен нет. А еще много лет назад у каждой из гор было свое имя, связанное с какой-то легендой, о которой почти все уже забыли, за исключением старейшин. Но никто их слушать не хочет, а писать старейшины не умеют. Когда они умрут, вместе с ними уйдут и легенды, а впрочем, в советские времена в этих местах побывало немало этнографов. Кое-что из народного фольклора они сумели записать и книжки издать…

Ориентиров никаких. Ну, разве что несколько чахлых деревьев, украшающих почти каждый склон, точно их лепили с одного образца. Глазу, чтобы отыскать дорогу, и зацепиться-то не за что. Легче вообще закрыть глаза и полагаться на инстинкты.

Обратный путь занял примерно на час больше времени.

Перед входом в пещеру выросли снежные сугробы и стерли все следы. Алазаеву показалось, что он ошибся дорогой, забрел не туда, куда нужно, так девственно и непотревоженно выглядела окружающая его природа. Алазаев в очередной раз убедился, что издали его пристанище не увидишь. Надо подойти вплотную, чтобы разглядеть вход в пещеру, занавешенный чем-то бело-серым, наподобие сетки, которой укрывают окопы и наблюдательные пункты, куда понатыканы ветки и клочки ткани.

На маскировке повисли лохмотья снега. Главное, не пропустить снежную лавину. В этих местах она редкость, но пренебрегать такой опасностью не стоит, а то в одно прекрасное утро вдруг поймешь, что выход из пещеры загораживают тонны снега. Через него можно либо попробовать пробить лаз, на что уйдет много часов изматывающей работы, либо дождаться, пока он растает. Продуктов хватит, если сильно экономить. Но на ожидание уйдет еще больше времени, чем на рытье лаза.

Малик шел ни о чем не задумываясь и не сомневаясь. Он подбежал ко входу, отодвинул занавеску, улыбнулся, увидев, какое впечатление произвел этим на репортеров, с которых сняли повязки, юркнул внутрь, едва не сбив Рамазана, сидевшего возле занавески на складном стуле. Он был похож на цепного пса, охраняющего имущество хозяина, пока тот отсутствует. Завидев такую страхолюдину, никто в пещеру заходить не решится. В старые времена сюда стали бы приходить рыцари, вызывать Рамазана на поединок, вообразив, что это сказочное чудовище, прячущее в пещере прекрасную принцессу и несметные сокровища.

Малику надо было сказать: «Сезам, откройся». Тогда эффект был бы и вовсе сногсшибательным. Но репортеры и без того с ног валились, а Малик таких сказок не знал. У пленников лица вытянулись от удивления, когда часть скалы стала отходить в сторону, а за ней оказался вход в пещеру, из глубин которой сочился свет. Потом на лицах у них появилась грусть. Они не могли точно указать на карте, где находится эта пещера, но и за то, что они узнали, можно поплатиться жизнью.

Репортеры остановились на пороге, помялись, ожидая приглашения, как хорошо воспитанные гости. Алазаеву пришлось прикрикнуть на них, чтобы они не стеснялись и проходили.

Тем временем Рамазан медленно приподнялся, согнулся, отодвинул стул, посторонился, пропуская Малика. Тот будто хотел спрятаться в пещере, но там было ненамного теплее, чем за ее порогом. Пар от его дыхания собирался в облака.

На лице Рамазана не дрогнул ни один мускул. Непонятно, радуется он возвращению товарищей, огорчается или относится к этому с философским безразличием.

— Застудишь, входи быстрее, — сказал Рамазан.

— Что приготовил-то? — скороговоркой произнес Малик.

— Увидишь.

Он нисколько не удивился, что помимо боевиков в пещеру, испуганно озираясь, вошли еще два человека. Прогреми неподалеку атомный взрыв или зависни возле пещеры внеземной космический корабль, даже это не смогло бы пробить брешь в невозмутимом выражении лица Рамазана. Он и вида не показал, что узнал одного из репортеров.

Малик захотел изложить все перипетии вылазки: о том, как он доблестно остановил машину и зарезал водителя, но, посмотрев на Рамазана, понял, что не дождется от него даже кивания головой, подтверждающего, что он внимательно следит за рассказом, и уж тем более, не станет он задавать вопросы, просить повторить что-то подробнее. И похвалить, как всегда, забудет.

Лучше подождать немного, пока не подвернется более благодарный слушатель.

За порогом снега не было, словно туда его не пускал Рамазан, стоя непроходимой стеной, защищающей жилище. Но, судя по влажному полу, Рамазан просто вымел снег.

Он экономил топливо, сохраняя такую температуру в пещере, чтобы стены не выморозило и их не пришлось бы отогревать, а к неудобствам и роскоши он был равнодушен.

— Проходите.

Алазаев, как радушный хозяин, пропустил гостей вперед. Малик услужливо придержал занавеску, пока входили репортеры, а потом подержал еще немного, пока не вошел Алазаев, после чего пробрался в пещеру сам, отпустив занавеску прямо перед носом двух других боевиков, вознамерившихся было войти. Пришлось им самим отдергивать занавеску, а она чуть не хлестнула их по носам.

Рамазан тоже был радушным хозяином, вот только хлеб с солью приготовить не успел. Репортеры отшатнулись от него, словно, заглянув в подземный мир, встретились с его страшным порождением. Какой же ужас должен ждать их внутри, если ничего более привлекательного, кроме этого стражника, для визитной карточки подземного мира не нашлось. Рамазан не обиделся на них. Им повезло, что часть его лица погрузилась в тень и они увидели лишь половину уродства.

Стены пещеры показались черными, точно облепленными сажей, как после пожара, а большинство предметов — темными силуэтами. Даже Рамазан превратился в один из таких силуэтов. Потом их глаза привыкли к тусклому свету.

Малика привлек запах чего-то съестного. Он унюхал его, как только вошел в пещеру, но все никак не мог определить, что же это такое, и, отчаявшись догадаться, не выдержал, отправился смотреть.

Зажгли более яркий свет.

Алазаев сел на лавку, положил на пол рюкзак, прислонил к стене автомат, глянул на репортеров, стоявших в центре пещеры, точно их выставили на продажу и покупатели присматриваются, сколько за них стоит давать.

Страхи их усилились.

Алазаев смотрел какое-то время на них, будто увидел впервые, а потом вдруг вспомнил, что у них связаны руки. От забывчивости можно хлопнуть себя по лбу. Никто не поймет, почему он сделает это. Может, насекомое какое убил. Хотя откуда им взяться в такую пору.

— Милости просим, — сказал приветливо Алазаев, но у него получилась не улыбка, а оскал, обнаживший нечищеные зубы. — Присаживайтесь. Чувствуйте себя как дома.

Он взял на себя роль доброго следователя, который подачками, хорошим обращением должен расположить к себе допрашиваемых и добиться у них признания вины или выбить какие-нибудь секреты. Малик, значит, был злым следователем.

Но от репортеров Алазаеву ничего было не нужно, хотя… хотя они могут рассказать ему, что творится во внешнем мире. Смотреть телевизор ему наскучило, из Малика собеседник был никудышний, а с Рамазаном не всегда поговоришь.

Он достал себе живой телевизор, состоящий не из транзисторов, лучевой трубки и прочей электроники, а из мяса, крови, кожи. Биотелевизор. Таким никто, пожалуй, похвастать не мог. Его можно оставить у себя, пока он работает, а потом, когда он замолчит, выбросить — зачем копить сломанные вещи.

Репортеры сели на лавку. Друг к дружке прислоняться не стали. Атмосфера была не очень враждебной для них. Они это почувствовали, немного расслабились, и мышцы у них были теперь не напряжены. Они не готовились отразить удар, не боялись, что им могут перерезать горло. Правильно. Резать их здесь не будут. Кровью все заляпаешь. Потом не отмоешь. В пещере за свою жизнь они могут не беспокоиться, если только федералы не накроют их бомбой, ракетой или снарядом.

Зрелище им предстало удивительное. Корреспондент, справившись, хоть и не до конца, с испугом, вращал головой, старясь делать это незаметно, чтобы, не дай Бог, не разозлить обитателей пещеры, усевшихся за стол.

Заботливый Рамазан принес котелок с кашей «Геркулес», сваренной на воде. Малик поморщился. Он любил кашу на молоке. Рамазан приготовил на всех, учел даже двух новичков, хотя вначале разговор шел только об одном пленнике, раздал помятые алюминиевые миски, половником положил туда кашу.

Оператор, наверное, сожалел, что камера его разбилась и он не может запечатлеть эти восхитительные сцены из жизни истабанских сепаратистов. Это прямо-таки читалось на его лице. Дай ему бумагу и карандаш, бросится рисовать картину.

Они оказались допущены к чему-то запретному, о чем можно только догадываться, но того, кто увидит это, ждет смерть. Осознание этого тоже пришло им в головы. Но они гнали прочь эти мысли, потому что правила игры опять изменились и то, что было верным несколько месяцев назад, сейчас устарело.

Еще полгода назад, оказавшись у сепаратистов, они могли чувствовать себя в большей безопасности, нежели сейчас. За ними стояла богатая фирма, которая, хотя бы для сохранения собственного престижа, не стала бы скупиться и выкупила своих сотрудников, сколько бы за них ни запросили. Но теперь времени на переговоры не было, а если в пещеру нагрянут федералы, то боевики успеют пленников перестрелять. Раньше ходы обеих сторон легко предугадывались. Предсказать их сейчас было гораздо сложнее.

Взгляды устремлялись к керосиновой лампе, в которой был заточен огонек. Он тянулся к краешкам стеклянного колпака, но никак не мог достать до них. Хотелось убрать колпак, выпустить огонек на свободу, посадить на ладонь, полюбоваться и согреться.

Лица у всех оставались сосредоточенными. Кашу ели, похоже, совсем не чувствуя ее вкуса. Положи им в миски тюремной баланды или куски вареного мяса — разницу уловили бы не сразу.

Боевики знали, что, прибавив еще несколько трупов к тем, что уже висели на них, положение никоим образом не ухудшишь. Когда придется идти к федералам, они скажут, что в отряды их сгоняли силком, никого они не убивали, все равно свидетели гниют в земле и доказать обратное не смогут. Только на том свете придет кто-то предъявлять им счет. На этом же, после проверки, их амнистируют.

— Присаживайтесь к столу, — сказал Алазаев пленникам, — покушайте. Геркулесовая каша. Никто вас не обидит, а потом поговорим.

Репортеры были в Истабане уже не в первый раз и могли узнать о гостеприимстве боевиков не из вторых и не из третьих рук, а у освобожденных пленников, измученных, жалких, с бегающими от страха глазами, с незажившими воспалившимися ранами…

Рамазан поставил перед репортерами миски с кашей, положил ложки, улыбнулся, но улыбка вызвала у пленников только дрожь. Они уже не отшатывались от него, как от чудовища. Привыкли. Рамазан пожелал им приятного аппетита. Репортеры буркнули что-то в ответ.

За еду они взялись нехотя, все еще ожидая подвоха. Но право, не отравить же их вздумали, кашу-то накладывали из одного котелка. Или их желудки откажутся принимать эту еду, начнут выворачиваться наизнанку? Вот потеха-то будет. Изгадят всю пещеру, как молодые морячки, которые отправились в первый рейс, не подозревая, что качка — это отвратительное наказание, когда содержимое желудков удержать невозможно, даже если заклеишь рот пластырем или изолентой.

Легче всего их было убить у машины, как водителя.

Алазаев не стал отвлекать их расспросами, пока они расправлялись с кашей. Аппетит пришел к ним довольно быстро. Этому способствовала прогулка на свежем воздухе. Первую ложку они подносили к губам осторожно, слизнули немного каши, пожевали, хотя эту клейкую массу можно было сразу, без предварительной обработки, проглатывать, потом дело пошло быстрее, и они стали забрасывать куски каши в рот, совсем как некогда кочегар — уголь в разверзшуюся топку паровоза. А желудок, войдя во вкус, требовал еще и еще.

На подвешенной под потолком веревке, как сигнальные флаги на реях, сушились разноцветные носки. Морских обозначений никто не знал и прочитать, какие на веревки были вывешены сообщения, не мог, поэтому все старались не обращать на носки внимания, чтобы лишний раз не вспоминать об их запахе, который мог бы отбить аппетит.

Рамазан изредка посматривал на репортеров, но делал это ненавязчиво. Обводя взглядом пещеру, он как бы случайно натыкался на них, почти не задерживаясь, вел глазами дальше, будто они не заслуживали долгого внимания.

Репортеры ели с таким аппетитом, что это можно было расценить как комплимент стряпне Рамазана, но кулинарными способностями он не отличался. Каша была невкусной. И все же репортеры уплетали ее, не жалуясь. Когда же они вычистили миски, поскребли ложками по дну, этот звук напомнил Алазаеву солдатскую столовую. Все-таки он проходил военные сборы после института. От добавки они не отказались бы. Скромность не позволяла им просить об этом. Они потупили взоры, повертев в руках ложки, отложили их, не найдя им никакого применения.

Алазаев чувствовал, что они еще не настроились на разговор.

— Малик, посмотри, в котелке еще не осталось каши?

— Есть немного.

Чтобы заглянуть в котелок, Малику пришлось приподняться с лавки.

— Дай гостям.

— Всю? — удивился Малик такой щедрости.

— Если хочешь, то и себе возьми немного. Но гостей не обижай.

— Я могу и всю съесть, — бурчал Малик, положив каши сначала себе, а потом в миски репортеров, с таким видом, словно расставался с чем-то очень дорогим его сердцу.

Репортеры уже утолили голод и лишь оттягивали момент, когда миски опустеют. Потому что тогда наступало непредсказуемое. Приятное тепло растекалось по телу. Каша кончилась.

Они оторвались от мисок. Вылизывать их не стали, а зря — это дало бы им еще несколько минут, но взамен пришлось бы чувствовать себя настоящей свиньей. Нехорошо. Лучше не портить о себе впечатление и вести себя как полагается воспитанным гостям.

— Спасибо, — голос был тихим, немного хрипловатым.

Алазаев не ожидал благодарностей, на свой счет их не приписывал, хотя обращались к нему.

— Не меня благодарите, а вот его.

Он ткнул рукой в сторону Рамазана, но тот сидел не шелохнувшись, словно замерз, и даже если б они повторили слова благодарности, он вряд ли услышал бы их.

Алазаев пришел к выводу, что репортеры решили, будто Рамазан молится. Это позабавило его, потому что Мекка находилась гораздо левее того места, куда устремил свой взор Рамазан. Скажи он это репортерам, они тут же выдали бы другую догадку: «медитирует». Она тоже была не верна, но уже ближе к истине.

— Сегодня что-нибудь ваше там будет? — Алазаев показал на выключенный телевизор.

— Нет, — после паузы ответил корреспондент. Он быстро, очень быстро понял, о чем у него спрашивают, но вначале у него в глазах было удивление не ожидал услышать такого вопроса. — Мы как раз везли материал на базу. Его нужно было перегнать в Москву. Через спутник, — репортер подбирал слова старательно, точно общался с человеком недалеким и глупым.

— Значит, не передали? Жаль, а то можно было посмотреть. Ваши кассеты к этому магнитофону подходят? — теперь он показывал на видеомагнитофон.

— Нет, — репортер даже не посмотрел туда: заметил, наверное, раньше, — это любительский. Хороший, но любительский. — У нас профессиональная аппаратура.

— Тогда ничего, что мы их не взяли. Рассказывайте. Про бой против Егеева хотели показать?

— Да, — взгляд и голос репортера сделались печальными, потому что он вспомнил об отснятом материале. Этот сюжет заслуживал журналистской премии или, по меньшей мере, номинации на нее. Теперь он утерян. Репортер, разозлившись на боевиков, перестал следить за своей речью. — А что рассказывать-то? Ну взяли федеральные войска его без потерь. В штабе говорят, что захватили почти семьсот сепаратистов, то есть…

Он замялся, не зная, как ему обозвать истабанских повстанцев. По крайней мере, себя-то они называли «борцами за свободу» и им не нравилось, когда их называли как-то иначе… Но у репортера не поворачивался язык сказать: «захватили почти семьсот борцов за свободу Истабана». Слово «сепаратисты» повстанцы не любили. Оно было лучше, чем «боевик» и тем более «террорист», и все же репортер беспокоился, что, сказав его, он мог рассердить захвативших их боевиков. Те, того и гляди, начнут переспрашивать: «Кого, кого? Каких таких сепаратистов?» Но Алазаев пропустил это мимо ушей.

— Продолжай, — махнул он.

— Да все это.

— Все? Врешь. Мне что, тебя учить рассказывать? Будешь молчать — язык отрежу. Похоже, он тебе больше не нужен.

«Не перегнул?» — мелькнуло в голове у Алазаева. После такой угрозы репортер мог замкнуться. Это была одна из самых страшных угроз. Как это ни жестоко звучит, но без руки или ноги он мог как-то прожить, причем ему не пришлось бы даже менять работу, а вот без языка… это крушение всей его жизни, всех его надежд.

— Вы хотите услышать то, что я хотел сегодня передавать? быстро-быстро заговорил он, чтобы умилостивить боевика, показать свою сговорчивость, желание идти на контакт, и, не дождавшись одобрения, продолжил: — Сейчас трудно вспомнить все дословно.

— А ты постарайся, — снисходительно сказал Алазаев, приготовившись слушать сказку.

Она оказалась очень короткой, заняла всего минуты три. Алазаев был немного разочарован. Он ожидал более длинную историю.

— И это все?

— Да, — сказал репортер, но, подумав, что боевик может исполнить свою угрозу, добавил: — Могу еще что-нибудь рассказать.

— Давай. Рассказывай, что видел за последнюю неделю. Обстановку в Истабане. Сколько здесь солдат.

— Откуда я это знаю? Это секретная информация. Нас к ней не подпускают.

Он действительно почти не знал ничего сверх того, что передавал в своих репортажах, и рассказом своим не мог повредить федеральным войскам, а ту часть, что он утаил… так ведь никто не сумеет проверить, знает ли он, сколько солдат в Истабане. Его ответ прозвучал мягко. Какой же дурак станет вставать в позу и, насупив брови, сомкнув уста, плевать боевику: «Ничего ты от меня не узнаешь, грязный сепаратист». Во-первых, никто о его подвиге не узнает. Во-вторых, слово «грязный» в такой же мере можно было бы отнести и к нему. Он измазался, взмок, а в последний раз он мылся почти неделю назад, потому что в райцентре, где он квартировал в одном из купе вагона, стоящего на запасных путях, с водой была такая же напряженка, как во время перехода через пустыню. Однако даже в пустыне Черчилль умудрялся принимать ванну каждый день, возил с собой для этих целей бочку, а когда однажды ему не достали воды, то он приказал остановить проезжающий поезд и слить из котлов всю воду. А бедным журналистам воду выдавали по литру в день на человека. Правда, был еще снег, но… Пришлось бы разводить костер, растапливать его в ведрах, однако даже в этом случае помыться все равно было проблематично. В вагоне это сделать негде, а кроме того, там от холода скулы не сводило разве что у закаленных плаваниями в проруби моржей, а таковых на весь вагон нашлось лишь двое. Один — морж профессиональный. Другой — любитель, провалившийся однажды под лед на рыбалке на озере, и, судя по его высказываниям, первое знакомство с моржеванием отбило у него всякую охоту повторять зимние купания.

— М-да? Зовут-то тебя как? — Алазаев знал ответ.

— Сергей.

Журналист, видимо, подумал, что оказался в застенках, похожих на те, что приписывают немецким захватчикам во Второй мировой войне или сталинским чекистам того же периода, что в случае, если язык его не развяжется и не будет с должной скоростью шевелиться во рту, бодрить его начнут каленым железом, а если и эта мера не возымеет ощутимых последствий, то примутся вгонять ему под ногти иголки.

Методы развязывания языков и возвращения памяти за многие сотни лет, в течение которых практиковались заплечных дел мастера, передавая накопившиеся знания по наследству, довели до совершенства, жаль, что никто не удосужился изложить их в монументальном труде и всем, кто не входил в эту касту, приходилось учиться мастерству методом проб и ошибок. В том числе и Алазаеву. Он считал, что самый простой способ заставить говорить упрямца — это для начала отрубить ему фалангу на пальце, пообещав, что если он и впредь будет упорствовать, то лишится сперва всех пальцев на руках и ногах, а потом кистей, рук по локоть и так далее, благо человеческое тело состоит из такого количества сочленений, что подобная пытка могла продолжаться очень долго.

Один из боевиков вывалил на пол несколько «лимонок» и перебирал их, словно очищал от грязи и прилипших травинок только что собранные грибы. Он сопел — так ему нравилось это занятие, и если его окликнуть, то он, пожалуй, и не отзовется, то ли оглохнув, то ли забыв свое имя. Завораживающая картина.

Мозг репортера работал с головокружительной скоростью, подстать компьютеру, обрабатывая мегабайты информации и проигрывая возможные варианты развития событий. Все они были незавидными. Он наконец решился, заговорил осторожно и вкрадчиво, точно шел по болоту и ощупывал кочки, чтобы не провалиться в трясину, которая его обязательно засосет. Кочками была та информация, которую он уже сообщал в своих сюжетах, а поскольку он не получил за это нагоняя от федерального командования и аккредитации его не лишили, то он полагал, что она не может повредить им. Хотя во время отечественной войны германская разведка выуживала из официальных газетных статей массу полезных сведений, точно писали их опытные шпионы, потерявшие каналы связи с центром.

Алазаев расположился поудобнее, откинулся назад, уперся спиной в стенку пещеры, вытянул вперед ноги. Изредка он кивал головой, что-то мычал себе под нос, тем самым подбадривая репортера и не превращая его речь исключительно в монолог, но вопросов не задавал. Незачем это, потому что и без того репортер изливал на него такие потоки информации, словно прежде они копились, как вода в плотине, а теперь ее прорвало и вода заливает всю округу. Репортер, судя по всему, вошел во вкус, стал получать удовольствие от своего рассказа, старался его расцветить подробностями и красивыми сравнениями, совсем как оратор на трибуне, почувствовавший, что у него получается своими речами привести собравшихся в гипнотический транс. Может, в голову ему пришла мысль, что, скажи он сейчас боевикам отпустить их, они удовлетворят эту просьбу, проводят их до дороги, дождутся, когда по ней проедет автомобиль, и сами сдадутся. Он не решился…

Но прием-то он использовал очень старый. Когда на тебя направлено дуло, а его обладатель держит палец на спусковом крючке, но что-то мешает ему надавить на него, надо говорить не умолкая, потому что стоит замолчать, и палец на крючке дрогнет.

Ничего нового Алазаев для себя не почерпнул. Основные положения он знал, просматривая большинство информационных телепередач, а из-за этого, пожалуй, разбирался в текущих событиях, происходящих в стране, даже лучше, чем большинство ее жителей, обычно смотревших только сериалы и фильмы, а на новости редко обращавших внимание. Подробности и нюансы, которые поведал репортер, были, конечно, интересны, но, увы, не очень важны.

Репортер немного огорчился, когда Алазаев жестом остановил его, но лишь для того, чтобы направить разговор в другое русло.

— О себе лучше расскажи.

За временем Алазаев не следил, не отметил в памяти, когда начался этот разговор, а потому не мог сказать, сколько он продолжался. Остальным боевикам рассказ этот был неинтересен. Каждый из них придумал для себя какое-то дело. Малик ерзал на лавке, отвлекал, и Алазаеву пришлось отправить его, чтобы не мешал, на улицу — наблюдать за обстановкой.

Первым не выдержал оператор. Он стал зевать, прикрывая рот ладонью. Потом чуть отодвинулся от репортера, голова его стала клониться на грудь, и вскоре он застыл в этой неудобной позе, в которой обязательно затечет шея.

Все, кажется, уже спали, за исключением Алазаева, Рамазана и репортера.

Алазаев покосился на Рамазана, тот в ответ лишь хлопнул два раза подряд веками, присел, предусмотрительно, чтобы не пугать репортера, дальше. Он сел так, чтобы лицо его оставалось в тени и никого, кроме Алазаева, не смущало.

Рамазан преобразился, точно перед ним забил фонтан света такой яркий, что ему пришлось закрыть веки, но он тут же открыл их, а свет — потускнел. Его взгляд метнулся к репортеру, крепко, как когти кошки, вцепился в его лицо, заставив замолчать на полуслове с приоткрытым ртом и выпученными остекленевшими глазами.

Воздух в пещере становился плотным, вязким, чуть ли не жидким. Давление на барабанные перепонки увеличивалось. Кожу покалывало, точно на нее плеснули минеральной водой. Если сейчас выбежишь из пещеры, то подхватишь кессонную болезнь, но ноги, к счастью, онемели, и даже если мозг, обезумевший от страха, даст им эту глупую команду, они все равно не смогут ее выполнить.

Репортер, наверное, уже не слышал даже пульсацию крови, только какой-то шепот. Вначале непонятный, точно это слова неведомого языка, но потом, когда он привык к ним, то понял, что говорят по-русски, а слова плавают у него в глубинах мозга, поднимаются на поверхность, бьются о черепную коробку, пульсируют в висках, точно хотят разбить череп, как газы «лимонку», из которой уже выдернули чеку.

Раз, два, три. Сколько она выдержит? Девять секунд. Но череп оказался потверже металла, не треснул, а его ошметки не разлетелись, как осколки, ни на десятой, ни на пятнадцатой секунде. Напротив, напряжение стало спадать, слова — утихать, и извлечь их обратно, даже если провести трепанацию черепа, запустить в мозг зонд и ловить на него слова, как рыбу на наживку, не получится. Бесполезно, а бомба оказалась пустышкой или… все же нет?

Воздух начал разряжаться, в нем еще, как обычно в высокогорье, не хватало кислорода, дышать приходилось чаще и глубже, чем на равнине.

Алазаев, придя в себя, посмотрел на Рамазана удивленно и испуганно. В эти минуты он понял, что Рамазан — самый важный член его отряда, которого обязательно, при любых условиях, нужно оставить при себе. Он не ожидал от него такого. Это все равно, как участники Манхэттенского проекта прикидывали, что сделают бомбу в тысячи раз мощнее прежних, но на самом деле получили принципиально новое оружие, которое сравнивать арифметически со всем, что было прежде, бессмысленно. Все равно, что говорить — во сколько раз пушка мощнее лука.

На Алазаева пришлась лишь взрывная волна.

Основной удар направлялся на репортера. Ох, как же ему, наверное, плохо пришлось.

Лицо у него стало белое-белое, точно от кожи отлила вся кровь. Лишь из-за отблесков керосиновой лампы это почти не замечалось и казалось, что оно сохраняет свой обычный цвет.

Он превратился в восковую статую, настолько искусно выполненную, что создавалось впечатление, будто это живой человек, но для того, чтобы она ожила, необходимо сказать какое-то заклинание, превращавшее в живое любой предмет. Произнеси его, и стол начнет бегать вместе со стульями, но никто в пещере не знал таких слов.

Зависло тягостное молчание, в котором пульсировало только дыхание.

Они боялись говорить, даже шевелиться боялись, потому что любой шорох мог нарушить равновесие, сложившееся в пещере.

Репортер стал гусеницей, свернувшейся в куколку. Под оболочкой шла какая-то трансформация. Нет, внутренние органы не перестраивались, не стоило опасаться, что кожа его треснет и из-под нее начнет, как из кокона, выбираться какой-то монстр, и все же в его сознании что-то происходило. Он погрузился в коматозное состояние, когда организм не реагирует на внешние раздражители, всецело сконцентрировавшись на восстановлении своих поврежденных функций. Ни Рамазан, ни тем более Алазаев не знали, сколько это может продолжаться.

Наконец, мускул на лице репортера дрогнул, кожа пошла пятнами, кровь начинала возвращаться в голову, окрашивая лицо в розовое более равномерно. Алазаев не поверил в это, протер начинающие слезиться глаза, аккуратно промокнув их тыльной стороной ладони, прищурился, словно немного ослеп и теперь плохо различает удаленные от него предметы.

Он не ошибся. Дрогнул еще один мускул, точно кожа отходила от долгой заморозки, точно репортера погрузили в анабиоз из-за какой-то страшной болезни, которую не могли излечить в то время, когда он жил, и вот теперь он просыпался. В его глазах начала исчезать отрешенность, будто таял тонкий слой льда, покрывавший их, как поверхность глубокого озера, а под ним проступала вода, через которую проглядывалось дно

— Ой, о чем это я говорил?

Репортер обвел недоуменным взглядом Алазаева и Рамазана. Он ничего не заметил и думал, что отвлекся только на секунду, и теперь, к стыду своему, не знал, как продолжить рассказ. Если такое случалось с актером во время спектакля и он забывал свою роль, то ему пора уходить на пенсию.

— О конкуренции, — напомнил Алазаев, посмотрев на часы, показывающие одиннадцать вечера по местному времени. Синхронно с ним то же самое сделал и репортер, благо наручные часы у него не отобрали, как ни зарился на них Малик.

— Можно вопрос?

Алазаев кивнул.

— У вас телевизор работает?

— Работает.

— А какие каналы берет?

— Российские — все. Кое-что иностранное тоже.

— Ого, спутник, — удивился журналист. — Можно сейчас восьмой посмотреть?

— Почему нет? Можно, — снисходительно сказал Алазаев. — Только тихо. Люди умаялись, не надо их будить.

— Конечно, конечно, — зашептал репортер, оглядываясь по сторонам и проверяя, не разбудил ли он кого своими словами, но оказалось, что от его рассказа, напротив, все уже заснули.

Алазаев — обленился. Вставать, чтобы включить телевизор, не хотел, поискал пульт управления вначале на столе, но ничего, кроме пустых тарелок, не нашел. Потом стал водить взглядом по пещере, куда мог добраться, не сходя со своего места, и где не было темноты.

Рука невольно откинулась в сторону, наткнулась на какую-то коробочку, гладкую, приятную на ощупь, и даже не посмотрев на нее, Алазаев понял, что нашел пульт, обнял его ладонью, ткнул на первую же попавшуюся кнопку, направив пульт на телевизор. Там что-то щелкнуло в ответ, из глубины кинескопа, как из морской бездны, всплыло нечто непонятное, расплывчатое, скорее это была вспышка сверхновой звезды, свет которой, прилетев из невообразимых для человеческого ума далей, быстро расплылся по всему экрану. Картина на экране с каждым мгновением становилась все более четкой, но Алазаев переключился на восьмой канал прежде, чем стало ясно, кто и за кем там гнался. Видимо, фильм этот извлекли из той же помойки, где любил копаться Малик. Хорошо еще, что он заснул, а то стал бы упрашивать, чтобы ему позволили хоть несколько минут понаслаждаться заокеанским мордобитием.

До новостей оставалось несколько минут, в течение которых Алазаев с репортером вынуждены были смотреть рекламу подгузников, шоколадок, йогуртов, бульонных кубиков и косметики. Процесс этот затягивался. Когда терпение Алазаева приближалось к концу и он почти решился поискать более занимательный канал, на котором можно переждать несколько рекламных минут, наконец-то пошла заставка «Последних известий», сопровождавшаяся резкой, заставлявшей вздрагивать, музыкой, точно ее исполнял оркестр, состоящий из не самых хороших музыкантов, считавших, что чем громче они будут извлекать звуки из своих инструментов, тем лучше.

Первые слова, которые произнес ведущий, Алазаев хоть и услышал, но почему-то не разобрал. Они отлетели от него, как мячик от стенки, а может, пролетели транзитом через уши, так и не задержавшись в мозгах, но потом он увидел на экране брошенный «уазик», валявшегося возле него человека. Алазаев не узнал его вначале и только через секунду понял, что это водитель, которого убил Малик, удивляясь в очередной раз тому, что смерть так быстро изменяет человека, хотя не раз уже наблюдал этот процесс. Но слова по-прежнему ускользали от него. Он напрягся, заставив мозги превратиться в некое подобие сетки, но ловить пришлось не рыбу в воде, а слова — в воздухе.

— Оператор, очевидно, успел включить камеру, и сейчас вы имеете возможность увидеть уникальные кадры…

Изображение дергалось, что-то искало и все никак не могло остановиться на чем-то одном. Так снимает любитель, который старается запечатлеть побыстрее все, до чего может достать. Снежный сугроб, кусок автомобиля, шина, чьи-то ботинки. Алазаев увидел себя, снятого снизу, казавшегося из-за этого непропорционально огромным, с толстыми ногами, постепенно сужавшимися кверху и маленькой головой, упиравшейся в небеса. Лицо его стало приближаться, заняло весь экран.

— По сведениям, которые мы получили от компетентного источника из правоохранительных структур, вы сейчас видите полевого командира Реваза Алазаева. Он мало известен и практически не принимал участия в боевых действиях. Можно сделать предположение, что это именно он похитил журналистов нашего телеканала.

Настроение у Алазаева испортилось быстро и резко. Вряд ли федералы отправят в горы отряд на его поиски, но от самого факта, что ему не удалось незаметно захватить журналистов, на душе сделалось тошно и противно, а слушая дальнейшие пояснения ведущего, он понял, что федералы знают о Ревазе Алазаеве довольно много. Часть и для него самого стала новостью.

— Оператор, очевидно, успел включить камеру, — растягивая гласные в словах, прошипел Алазаев, посмотрев на оператора.

Тот делал вид, что спит, стараясь дышать ровнее, но это у него плохо получалось, а грудь вздымалась слишком высоко и неравномерно, так что обмануть он мог разве что ребенка. Он все слышал, а может, даже и видел этот сюжет.

Глаза репортера нервно бегали в глазницах с такой скоростью, что, того гляди, вывалятся, повиснут на нервных жгутиках, как слезы. Придется их или запихивать обратно, или смахнуть, чтобы не мешали. Он часто моргал, точно в глаза ему попали соринки или реснички. Репортер боялся, что своим любопытством он подписал оператору смертный приговор, который его и заставят привести в исполнение.

Алазаев сжал кулаки, напрягся, хотел ударить оператора, но сперва растормошить его, чтобы он открыл глаза и все увидел, а не провалился бы в беспамятство сразу, от первого же удара. Он стал бы бить его так, чтобы оператор не терял сознание, чтобы тело его содрогалось от боли, постепенно превращая его суставы в месиво, а кости — в труху, пока не исчерпал бы по капле весь свой гнев. Одного оператора на это хватит, и до репортера дело сегодня не дойдет.

Что-то взорвалось у него в мозгу, так ярко, что он ослеп на миг. О, пожалуй, он все же не смог бы сдержаться, а его гнева хватило бы, чтобы пару раз послать оператора на тот свет, да еще в таком неприглядном виде, что таксидермистам, или как там они называются, пришлось бы сильно потрудиться, чтобы вернуть его лицу естественный облик, иначе его пришлось бы хоронить в закрытом гробу.

Но… но это не принесло бы абсолютно никакой пользы.

Криво усмехнувшись, Алазаев вновь посмотрел на оператора, но теперь в его чуть прищуренных глазах уже почти не осталось гнева, который медленно утекал куда-то в глубь тела и там растворялся в крови. В его глазах появилось что-то другое — какой-то странный коктейль: чуть презрения, чуть восхищения, чуть безразличия. Хорошо, что оператор держал глаза закрытыми, не мог увидеть этого взгляда и прочитать в нем свою судьбу.

Алазаев уже решил, что будет делать с оператором, потому что придерживался принципа «из всего надо извлекать пользу». Но никто еще этого не знал.

Лицо Алазаева сделалось страшным, а красные отблески огня керосиновой лампы делали его и вовсе кровавым, точно это вампир, еще не напившийся крови, но уже почувствовавший ее запах. У него начинают краснеть глаза. И если бы он завыл сейчас, как трансформирующийся в волка оборотень, то, пожалуй, репортер уже не стал бы этому удивляться. Он отводил глаза в сторону, точно Алазаев превратился в Вия и если на него не смотреть, то и он тебя не увидит, будет ходить возле, натыкаться, как слепой, на начертанную мелом на полу стену, до тех пор, пока рассвет не прогонит его обратно в потусторонний мир. Но на роль страшного чудовища из сказки по внешним данным больше всего подходил Рамазан, а тот уже рассмотрел и репортера и оператора и даже угадал мысли Алазаева и теперь только улыбался чему-то своему.

Радиоприемник был постоянно настроен на одну и ту же частоту, но вовсе не из-за того, что на ней переговаривались федералы, а подслушивая их разговоры, можно узнать что-то интересное, благо военные иногда сообщали в эфире открытым текстом такие сведения, от которых службу внешней разведки, обзаведись такой сепаратисты, затрясло бы от радости. Им не требовалось засылать шпионов в стан федералов, вербовать там агентов, надо было лишь держать одного человека возле настроенной рации, подключить к ней магнитофон и скрупулезно записывать все переговоры, а потом внимательно прослушивать их. Впрочем, прозвучавшие в эфире слова вполне могли оказаться дезинформацией, и отправившиеся в засаду сепаратисты — попасть в хитрые ловушки, оказаться обложенными со всех сторон — с воздуха тоже, разве что из-под земли по ним не стреляли. Горы состояли из слишком твердых пород, тоннель там рыть долго и хлопотно.

Алазаев наблюдал за этой игрой со стороны, словно с трибуны, и ничем своих эмоций не проявлял, как не очень азартный болельщик, попавший на стадион не потому, что он так любит соревнования, а только из-за того, что пойти больше некуда.

Его приемник постоянно транслировал одну из турецких радиостанций. Поклонников ее в отряде не было, потому что, как ни был прост турецкий язык, изъясняться на нем никто не умел и, в лучшем случае, сепаратисты, если прислушаться, разбирали лишь отдельные слова, не улавливая общего содержания.

Но в определенное время, среди блока рекламы, мог прозвучать позывной, а потом в закодированной форме будет сообщено, когда прилетит самолет с Кемалем. Алазаев должен ответить, сможет ли он его принять, если же ответа не последует, это будет означать — его отряд разбит. Впрочем, те, кто посылал сообщения, следили за российскими СМИ, изучали их и штудировали, так что информация о том, случилось ли что с отрядом Алазаева или нет, от них вряд ли могла ускользнуть.

Но это вовсе не значило, что с ним опять хотят иметь дело.

Визиты в Истабан стали так же опасны, как если бы кто-то вздумал забраться в клетку к тигру. Охотников совершить такой подвиг нужно было еще поискать, а в старые времена, пожалуй, только рабы, которым в случае успеха дарована будет свобода, могли решиться на это. Положение осложнялось еще и тем (возможно, в этом крылась главная причина), что если о подвиге этого героя узнают, то ждут его вовсе не слава, почести и награды, а очень неприятные долгие разбирательства. Право же, риск такой оправдывала разве что очень большая прибыль, словно самолет в каждом рейсе нагружали золотом до предела, до самого верха, так что он едва тащился меж облаков, опасно ныряя в воздушные ямы и чудом не падая. Да, да. Свежие человеческие органы превосходного качества, только что извлеченные, да не из трупов, уже начинающих разлагаться и дурно пахнуть, а из живых людей, ценились дорого подороже, нежели такие же по весу куски золота.

Радиоприемник бубнил что-то непонятное, тарабарщину какую-то, точно это колдун читал заклинание — странно, что в мире есть люди, которые могут понять в ней каждое слово и с первого раза воспроизвести. Или это последователи новомодной религии пробуют заучить слова молитвы? Она непривычна даже для них. Но нет, передача была слишком эмоциональна для молитвы и скорее походила на репортаж комментатора футбольного матча, для которого не то что гол, но даже небольшая пробежка футболиста с мячом служит поводом, чтобы восторженно прокричать что-то в эфир. Хорошо еще, что слушатели не видят того, что творится на поле, думая, будто там кипят страсти, взмыленные футболисты носятся как ракеты, а зрители противоборствующих станов готовятся пустить в ход контрабандой пронесенные на трибуны бутылки. На самом-то деле игроки, разморенные и уставшие, лениво передвигают ногами под раздраженное насмешливое улюлюканье болельщиков, но ничего это комментатор не слышит. От болельщиков его отделяет пластиковая звуконепроницаемая перегородка. Он лишь видит их разинутые рты, и ему кажется, что они скандируют: «гол, гол» или «вперед» или, когда их воображение уже воспалено выпитым пивом и солнцем, «убейте их, раздавите, размажьте», но он ошибается.

Слова, доносящиеся из радиоприемника, походили на набор звуков, но в отличие от стихов, что сочиняли в начале двадцатого века поэты, звуки эти не были даже красивыми, слух не ласкали, впрочем, и не сильно раздражали его, потому что уши переставали воспринимать их, как они не замечают шум ветра, запутавшегося в листве.

— Лед на озере совсем тонкий, — сказал Рамазан.

— Ты хочешь сказать, что самолет провалится?

— Провалится, — сказал Рамазан, — но не сейчас. Сейчас и завтра и еще несколько дней он будет крепким, а вот через неделю провалится.

— Значит, в нашем распоряжении неделя.

— Нет. Поменьше. Гораздо меньше. Но ты не беспокойся. В обозримом будущем для тебя все хорошо.

— В обозримом — это как?

— Мне тяжело заглядывать вперед намного. Но на пару-тройку дней я могу. Я знаю, что ты задумал сделать с ним, — Рамазан кивнул на оператора, — у тебя все получится.

— А вот с этим? — Алазаев кивнул на репортера.

— Так далеко я посмотреть не могу. Там все покрыто мраком, но он рассеется. Я не знаю, когда… я знаю, что ты сделаешь сейчас.

— Что?

— Выключишь телевизор. Новости давно уже кончились. Ты все проглядел.

— Там было что-то интересное?

— Я не знаю, что тебе интересно.

— Я и сам не знаю…

Обстановка настраивала на философский ход мыслей. Они погружались куда-то в запредельные дали, уносились прочь от Истабана — туда, где нет ни федералов, ни сепаратистов, оказывались в теплом мире, уютном, как кровать, согретая человеческим телом.

Душа начинала отрываться от тела, точно превращалась в воздушный шарик, наполненный гелием или горячим воздухом. Он стремится взобраться на небеса. Его удерживает только ниточка, которой он привязан к слишком тяжелой для него гондоле. Будь она чуть полегче, он бы и ее унес в небеса. Ниточка может порваться и тогда…

Мир расплывался, терял четкость, таял. Ниточка так натянулась, что начала звенеть как струна или как тетива…

Вдруг все прошло.

Лавка под репортером, который решил сменить положение, заскрипела. Звук этот вторгся в видения, разрушил их, как удар кувалды, который обрушивается на прекрасный хрустальный кубок, в одно мгновение превращая его в пыль. Алазаев вздрогнул. Он упал с небес прямо в грязь, расплескав ее вокруг, измазался, как свинья, сам и еще измазал Рамазана. Тот тихо застонал, точно не мог сдержать мучившую его вот уже не первый час боль. Не очень сильную, — в принципе, ее можно терпеть, но не затихающую, так что терпеть становится невыносимо.

Оцепенение прошло, хотя глаза Алазаева еще несколько мгновений глядели на этот мир с таким выражением, будто не могут осознать, где они находятся, а сообщение между глазами и теми участками мозга, что обрабатывают визуальную информацию, сильно затруднено из-за возникших на магистралях пробках. Так бывает, когда переход между сном и явью происходит столь плавно, что, открыв глаза, ты еще видишь призраков и думаешь, что сон продолжается. Хороши призраки — Рамазан, репортер, оператор, спящие боевики. Малика нет. Где он? О, лучше опять закрыть глаза, погрузиться в сон, где этих призраков может не оказаться.

Алазаев протер глаза, но скорее ему потребовалось прочистить уши. Он замотал головой, как только что искупавшаяся, вылезшая из воды собака, которая теперь отряхивается, брызгаясь водой, как маленькая тучка, спустившаяся на землю. Как только она избавится от переполнившей ее воды, то вновь поднимется на небеса.

Рамазан опять превратился в живую статую. Если его выкрасить в золотой цвет, то можно продать в какой-нибудь буддийский храм. Рамазан так неподвижен, что никто не догадается, что это живой человек, и покупатели будут дивиться, как же скульптору так искусно удалось передать человеческие черты, начнут спрашивать имя этого гениального автора, а Алазаев ничего не сможет ответить, потому что он не знал имен ни отца, ни матери Рамазана. Придется что-нибудь наврать. Без краски его примешь за восковую фигуру. Но посетителям музеев, подобных музею мадам Тюссо, вряд ли интересны истабанские сепаратисты. Им подавай знаменитостей типа Моники Левински или Билла Клинтона, застигнутых в Овальном зале Белого дома за решением важных государственных задач. Зачем им Рамазан? Разве что кунсткамера могла заинтересоваться им.

Алазаев ухватил обрывок фразы, ее окончание, а дальше из радиоприемника опять потекла тарабарщина, будто радио на несколько секунд самостоятельно поймало совсем другую частоту, но то ли она ему не понравилась, то ли сама вырвалась и улетела. Однако если поймаешь хвост лисы, то и всю ее вытянешь из норы, это же не ящерица. Когда Алазаев наконец-то прослушал все сообщение, он посмотрел на Рамазана.

— Правильно ли я понял, что самолет прилетит завтра в девять? обратился он к статуе, будто это оракул, умеющий предсказывать будущее, а он — бедный странник.

— Да, — ответила статуя, он же оракул, он же Рамазан.

— Снег расчищать не надо?

— Нет.

— Это хорошо. Все равно никого не вытащишь. Да и темно. Фонарем не посветишь, а то сядет кто-нибудь другой, подумает, ха-ха, что это военный аэродром.

Он бубнил себе под нос. Голос его становился все тише, но он мог не таиться, потому что все давно уснули, не дождавшись на то дозволения командира. Из разных углов пещеры теперь доносились храп да посапывание. Если замолчать и прислушаться, по этим звукам можно определить, кто где спит.

В пещеру втиснулся Малик, стал взмахивать руками, бить себя по бедрам, потом он подносил к губам сложенные лодочкой ладони, дышал на них, потирал одну о другую. Кожа на руках быстро отогревалась. Малик поглядывал на Алазаева и ожидал, когда же тот начнет на него сердиться, отчитывать за то, что Малик покинул свой пост. Он заранее настроился огрызаться, но сам перепалку не начинал. Алазаев молчал, точно не замечал Малика. Пришлось тому возвращаться обратно.

Малик прихватил с собой шоколадку и пачку печенья, лежавшие на столе. Их не доел один из боевиков. Малик решил умыкнуть их, пока тот не видит, а когда проснется и начнет искать пропажу, то можно будет заявить, будто он съел все накануне, но так устал, что обо всем забыл.

Он ждал напутственных речей, но его провожало только сонное дыхание боевиков.

Раз за разом Алазаев упирался в немигающие глаза Рамазана. У того светились белки, будто это все, что осталось от него, а тело и голова растворились в темноте, как в серной кислоте, и только глаза почему-то она не может переварить.

Алазаев хотел отвести от них взгляд, но, сколько бы он ни отворачивался, все равно взгляд его упирался в глаза Рамазана, как у птички, которая почувствовала, что на нее смотрит змея и сама ищет ее. Там появилась смерть, промелькнув, как быстрый хищник, который перебегает от одного ствола к дерева к другому, прячась и почти незаметно подбираясь к добыче. Можно увидеть его тень, но сделать ничего не успеешь, даже испугаться, потому что в следующий миг почувствуешь клыки у себя на горле.

Алазаев увидел тень.

Рамазан закрыл глаза, наверное для того, чтобы смерть не вырвалась из них, он преградил ей дорогу, что-то промычал неразборчиво.

— Что случилось? — прошептал Алазаев.

Он хотел выведать у Рамазана, пока тот не забыл, что он видел, вопросами побуждая боевика к разговору.

— За нами скоро придут. Завтра. Вечером. Если не улетишь, то уходи отсюда. Уходи. Удача будет на их стороне. Завтра вечером за нами придут.

Рамазан говорил таким ледяным голосом, что от его звука мурашки разбегались по спине. Становилось очень страшно, будто явиться сюда должны злые духи, с которыми невозможно совладать, а не федеральные войска.

— Кто придет?

Но Рамазан замолчал, и выдавить из него хоть слово стало уже невозможно даже с помощью самых изощренных пыток.

— Спать пора, — наконец сказал он, после паузы, словно бы кашлянул эти слова и заразил ими Алазаева.

— Спать пора, — повторил Алазаев и тут же заснул, точно принял быстродействующее снотворное или слова Рамазана были заклинанием, которое призывает сон.

Глава 12

Они стояли возле озера, смотрели в небеса, туда, где ночью появляются звезды, а сейчас остались только обрывки облаков, словно кто-то расстрелял большую тучу ракетами. Ветер, гнавший куда-то эти клочки, похожие на разорванные бумажки, перемешал их и уже, как ни складывай, как ни старайся то, что на них было написано, не прочитаешь.

Редкие снежинки, которые испуганно липли к ресницам, точно их притягивала к ним какая-то сила, подстать гравитационной, за ночь смогли выткать на озере пушистый ковер толщиной в сантиметр, но он получился таким нежным, что если на него наступишь, то обратно он не восстанавливался. Эта рана могла залечиваться несколько часов.

Самолет появился резко и неожиданно, вынырнув из-за вершин холмов, точно на одном из них стоял великан, который, раскрутив пращу, выпустил из нее самолетик, как камень.

Его борта сверкали, будто их покрыли золотым напылением, наподобие какого-нибудь спортивного кубка, или хотя бы серебром, а солнце разливалось на нем золотом и делало его более ценным призом, чем он являлся на самом деле.

Двухмоторный турбовинтовой «Скайхоук-327». Как выглядел внутри именно этот самолет, Алазаев не знал, потому что ни разу не оказывался в его салоне, но предположить мог.

Тарахтенье двигателей ветер сносил в сторону, рассеивая над холмами, поэтому казалось, что пропеллеры работают бесшумно, но в действительности от их рева у тех, кто сидел в пилотской кабине, закладывало уши. Что на нем написано, разглядеть никак не получалось из-за солнца. У военных, даже у командования, таких самолетов не было. Разве что какой-нибудь бизнесмен решил пощекотать себе нервы, засидевшись в офисе и подумав, что кровь в его жилах застоялась, ее надо разогнать, приказал поднимать в воздух свой самолет, на котором он обычно совершает деловые поездки.

Этот самолет не был опасен; завидев его, боевики не бросились в стороны, как цыплята, когда на них упала тень сокола.

Самолет развернулся боком, и тогда стало видно, что его выкупали в белой краске, или он уже где-то садился, барахтался в глубоком снегу, и из-за этого на нем стерлись все опознавательные знаки, надписи и рисунки. Он пронесся стороной, постепенно снижаясь, точно еще не решил, надо ли ему садиться или стоит пока обождать, выяснив, не настроены ли люди внизу агрессивно, не сбросят ли с плеч автоматы и не начнут ли упражняться в стрельбе.

Наконец он завалился на левое крыло, сделал еще один круг и пошел на посадку, опустив пропеллеры так низко, что казалось, они обязательно врежутся в лед и расколют его. Пилот успел выправить их, задрав нос вверх. Самолет полетел параллельно льду, разгоняя пропеллерами снег, точно чистил хоккейную коробку или беговую дорожку, а потом осел на полметра, будто провалился в яму, коснулся колесами льда, заскользил, как на коньках, потому что колеса прокручивались. Пилоту приходилось сейчас, вероятно, очень трудно, как водителю автомобиля, который влетел на обледеневшую дорогу на слишком большой скорости.

Пропеллеры крутились уже вяло, но самолет, словно не зная этого, скользил вперед, почти не снижая скорости. Если так будет продолжаться и дальше, то пилоту, чтобы не врезаться в холмы, придется заставлять пропеллеры крутиться в обратную сторону. Интересно, предусмотрели ли его конструкторы реверс, как на кораблях, подводных лодках или аудиомагнитофонах?

Закрылки стояли дыбом, совсем как шерсть на загривке рассерженной собаки, а хвост ходил из стороны в сторону, точно у лавировавшей на мелководье рыбы. Что же это за зверь такой получится, если скрестить рыбу с собакой? Да еще крылья к ней добавить. Ветер испугался ссориться с этим чудищем, стал давить на закрылки, силясь остановить самолет. Он покатился поспокойнее, уже не сломя голову, подрулил к боевикам, присыпав их снегом, точно сахарной пудрой, остановился метрах в десяти от них. Подбираться ближе пилот не стал, опасаясь наткнуться на камни, занесенные снегом. Ему не хотелось оставаться здесь навсегда из-за поломанного шасси. Одному ему поломку не исправить, сепаратисты вряд ли сумеют помочь, а через несколько дней лед станет таким тонким, что провалится под тяжестью самолета. Полузатопленный в озере самолет станет еще одной загадкой для федералов, когда те на него наткнутся. Но почему он здесь оказался, догадаться-то нетрудно.

Больше всего самолет напоминал сейчас корабль, бросивший якорь неподалеку от берега, чтобы не пропороть днище о рифы в незнакомой бухте. От него должна отчалить шлюпка. Местное население вышло его встречать.

Боевики отряхивались.

Бок самолета распахнулся. Из дыры выпала лестница, а следом за ней небольшого роста человечек, закутанный в синий пуховик с капюшоном, отороченным белым мехом, на голове вязаная шапочка, на ногах джинсы и меховые ботинки.

В одной руке у него был металлический чемоданчик с рифленой, как на военных ангарах, поверхностью, точно это кустарь какой-то сделал его, выпилив ночью кусок стены в ангаре. Его края были чуть сглажены, закруглены, вероятно из соображений безопасности, — ударься кто-нибудь об этот чемоданчик, ногу потирать от боли не придется и стонать тоже. Синяком отделаешься. Но на углы приделали толстые металлические насадки. Другой рукой человек уцепился за перила лестницы, осторожно, точно завис над бездной, медленно переставил ноги с одной ступеньки на другую. Их было всего шесть. Они не успели обледенеть. С последней человечек спрыгнул на лед. Ноги его заскользили в разные стороны, он чуть не сел на шпагат, но успел в полуобороте ухватиться за лесенку, как тонущий за спасательный круг, остановил сперва падение, а затем выпрямился, подтягиваясь рукой.

— Добро пожаловать, господин Кемаль, — сказал Алазаев, успевший подбежать к самолету. Он не знал, настоящее это имя или нет. — Разрешите вам помочь.

— Спасибо. Сам справлюсь, — сказал Кемаль, оборачиваясь и отклеиваясь от лестницы.

Он на голову был ниже Алазаева. Он был ниже многих и, разговаривая с кем-то, обречен был почти всегда смотреть снизу вверх, поэтому предпочитал вести беседу сидя, когда разница в росте становится незаметной.

По-русски он говорил с небольшим акцентом, но акцент этот был еще менее уловим, чем акцент Алазаева. Вероятно, Кемаль какое-то время прожил в России или, вернее сказать, в Советском Союзе, где и овладел так хорошо русским, а может, он обучался у хороших репетиторов. Наверняка он сотрудничал со своими спецслужбами. Алазаев чувствовал, что Кемаль при слове «сепаратист» должен хвататься за пистолет или завязывать петлю и искать фонарный столб, где можно повесить человека, которого назвали этим словом. Именно так он относился к курдам. Эта ненависть должна была перейти и на истабанцев, но Россия была врагом не явным, с которым ведется война, а стратегическим, и любого, каким бы мерзавцем он ни оказался, но кто ослаблял ее, приходилось поддерживать и относиться к нему терпимо.

Кемаль поставил на землю чемоданчик, взлетел в салон и тут же появился из него с еще одним чемоданчиком — более массивным, нежели тот, где хранились у него хирургические инструменты, но тоже сделанным из рифленого железа. Создавалось впечатление, что там хранятся пачки купюр, сокровища или пресловутая ядерная кнопка. Он подхватил и тот и другой.

— Скверно у вас здесь, — проворчал Кемаль. — Где товар?

Поспешность, с которой он намеревался покончить с делами, стала следствием того, что все последние дни он следил за сообщениями информационных агентств. Он хорошо понимал, что в Истабане стало опасно, и риск, которому он подвергал себя, прилетая сюда, уже не оправдывался. Отряды сепаратистов напоминали больного, подключенного к установкам искусственного дыхания, кровообращения и прочего. Болезнь была неизлечима. С помощью хороших лекарств и дорогой аппаратуры им еще можно сохранять жизнь, но как только их отключить от этих систем, они умрут. Все эти мысли читались в его глазах.

— В палатке, — сказал Алазаев.

Он размышлял, как и где ему лучше сказать, что он хочет покинуть Истабан. Лучше в палатке. Если Алазаев почувствует, что Кемаль не хочет его брать, изворачивается, то самолет тогда можно просто захватить, а пилот поведет его в любом случае, ведь главное для него деньги и своя жизнь. В этом случае он получит даже больше, чем обычно, хотя и обычные его услуги оплачивались не в сравнении более щедро, нежели платили его коллегам на регулярных авиалиниях. Впрочем, он летал лучше их.

Пилот был одет в черный, похожий на горнолыжный, комбинезон, точно он хотел отправиться покататься на лыжах, облачился в соответствующие случаю одежды, но тут подвернулась халтура, и он решил немного подзаработать, пожертвовав отдыхом. Гермошлем с темным опущенным стеклом, за которым не разглядеть лица, делал его еще более похожим на спортсмена.

Он явно не собирался покидать самолет. Алазаев помахал ему рукой, приглашая выйти, но пилот, наконец-то проявив признаки жизни, помотал головой из стороны в сторону.

— Чай, — крикнул ему Алазаев, но, вероятно, пилот это не услышал, и тогда Алазаев, сложив указательный и большой пальцы так, словно они держали кружку, поднес их к губам и якобы отпил из воображаемой кружки чай. Все это время он смотрел на пилота. Тот понял эти жесты, но опять ответил отказом.

— В самолете есть чай, — сказал Кемаль, — а пилот не выйдет. Не любит он уходить из самолета.

— Это что же, как крепость, что ли, для него?

— Да.

— Ну, его проблемы…

Надувная белая палатка, слегка присыпанная у основания снегом, вполне могла сойти за один из сугробов, окружавших ее со всех сторон. Отойдешь от нее метров на двадцать, обернешься — и не найдешь сразу, а дорогу обратно отыщешь только по своим же следам и обязательно заплутаешь, если разыграется буря и сотрет отпечатки ног на снегу.

Алазаев пригнулся, раздвинул молнию палатки, отвернул ее полог. Кемаль заметно нервничал, опасливо прислушивался и поглядывал в небеса. Он спешил и успевал сделать два шага, пока Алазаев, которого никак нельзя упрекнуть в медлительности, делал лишь один. По длине каждый из них превосходил взятые в отдельности шаги Кемаля, но Алазаев все никак не мог поспеть за гостем, постоянно отставал от него и смотрел ему в спину. Тот будто знал дорогу. Он шел по следам боевиков, полагая, что если его не останавливают, то он выбрал правильный путь.

— Так, так.

Кемаль столкнулся взглядом с Алазаевым, задержался, будто боялся входить в палатку, подозревая, что там его ждет ловушка. Но глаза боевика были чистыми, как ручей, в котором не спрячешь ни одной корыстной мысли, по крайней мере он так искусно сумел запрятать их в ил и камни, что Кемаль наконец-то решился сделать еще один шаг, но сразу же остановился, и, чтобы втиснуться в палатку следом, Алазаеву пришлось его подтолкнуть. Он сделал это легонько корпусом и животом, как пассажир, который хочет забраться в переполненный автобус, оттесняя от прохода других пассажиров, вошедших в автобус раньше. На него можно прикрикнуть, но обижаться не стоит. Кемаль пошатнулся, полуобернулся, хотел сказать что-то язвительное, похоже, он успел забыть, что такое переполненный автобус, но сдержался.

В палатке на корточках сидели четыре человека. Они жались друг к другу, как куры на насесте, которые хотят согреться морозной ночью. Если б не сковавшие их наручники, то они наверняка схватились бы за руки.

В палатке завис влажный воздух — пленники надышали. Ее следовало бы немного проветрить.

Когда в палатку вошли Кемаль с Алазаевым, пленники попятились, будто увидели страшилище, которое пришло их съесть, но, чтобы утолить голод, ему хватит и одного пленника. Те же, кто сумеют забиться в дальний угол палатки и не попадутся ему на глаза, имеют шанс немного продлить свою жизнь. Они сдвинулись все разом, одновременно уперлись спинами в стенку палатки, натянув до звона ее ткань. До борьбы, после которой слабейшего принесут в жертву, не дошло.

«У двух хорошие глаза», — отметил Кемаль. Он рассматривал их внимательно и придирчиво, как дотошный покупатель, который подошел к прилавку посмотреть на выставленные там товары. Возле него встал продавец. В любой момент, по одному жесту покупателя, он начнет консультировать и расхваливать товар. Но он уже хорошо изучил повадки этого покупателя и сейчас тихо стоял рядышком, не выдавая своего присутствия.

Боевики не стали входить вовнутрь. Во-первых, там мало места. Во-вторых, такие нежелательные свидетели только помешают переговорам.

В палатке даже Кемаль не мог выпрямиться в полный рост, что уж говорить об Алазаеве. Немного согнув спины, точно у них одновременно выросли горбы, они все равно упирались в верх палатки. Подними они теперь руки, стали бы похожи на атлантов, которые не дают небу упасть на землю, но такая задача им не по силам. Их мышцы стали затекать. Они присели, как пленники, те-то знали в какой позе лучше всего коротать время.

— Так, так, — повторил Кемаль, но уже протяжнее. — Меня зовут Кемаль, — это он сказал пленникам. Следующая реплика предназначалась Алазаеву. — Я думаю, что стоит начать вот с этого, — и он ткнул пальчиком в оператора, улыбнулся ему, как маленькому мальчику, который пришел на прием к врачу и боится, что тот сделает ему больно. «Не бойся. Доктор добрый. Ничего он тебе не сделает плохого», — пытались говорить глаза Кемаля.

Этот пленник сильно отличался от остальных. На нем была другая одежда: сейчас грязная и помятая, но джинсы были куплены явно не на дешевой барахолке и если уж не в бутике, так на приличном рынке, которых в Истабане просто не было.

Жаркое солнце Истабана быстро придает коже лица цвет пергамента. У оператора выцвели волосы, став рыжими, а у остальных они оставались черными, как крыло ворона.

Наверняка его легкие испорчены газами, растворенными в городском воздухе, и если вскрыть грудную клетку, то из нее посыплется труха и изъеденные коррозией внутренности.

— Хорошо, — тем временем сказал Алазаев. — А остальные?

— Надо посмотреть. Потом. Начнем с этого. Остальных потом посмотрю.

— Хорошо, хорошо.

Глаза. Какие глаза… Чистые, прозрачные, как вода в бассейне, в котором густо растворена для дезинфекции хлорка, так что нос воротишь от едкого запаха, но именно она придает воде прозрачно-голубой цвет, и если не дышать, не нюхать ее, а только смотреть, то она кажется очень красивой.

Кемаль открыл чемоданчик, повернув его крышкой к пленникам так, чтобы они не увидели его содержимое раньше времени, иначе начнут биться в истерике, пробиваясь наружу. Тогда придется просить боевиков успокоить их.

Кемаль достал одноразовые шприцы, улыбнувшись, взял один из них, приподнял к глазам, посмотрел на заполнявшую его жидкость, потом перевел взгляд на пленников.

— Питательный раствор, — сказал он оператору. — Вот ты, протягивай руку. Будет немного больно, зато затем — хорошо.

Оператор протянул обе руки, потому что они были скреплены друг с другом стальными браслетами, которые уже натерли на коже розоватые некрасивые полосы, развернул их запястьями вверх.

Увидев наручники, Кемаль демонстративно поцокал языком, покачал головой, показывая этим свое неодобрение того, как боевики обращались с пленниками, но ничего не сказал.

Оператор не спал почти всю ночь, а мысли в его голове точно застыли во льдах.

— Вот и славненько, — Кемаль протер кожу ваткой, смоченной в спирте, умело ввел раствор в вену, опять приложил к руке ватку. — Расслабься. Все будет хорошо.

Оператор стал погружаться в теплую темноту, точно вплывая в нее, подгоняемый мягким течением, сопротивляться которому у него даже не возникало мыслей — они выбрались изо льдов, но стали вялыми.

Он медленно опустил веки, теперь и тело его стало мягким, податливым, как желе или еще не застывшая глина. Его повело назад, спина ударилась о стену, и от этого удара тело слегка деформировалось, голова пошла в сторону, склонилась на плечо, через несколько секунд дыхание его сделалось размеренным, с одинаковыми циклами, по которым можно сверять часы.

— Не бойтесь, не бойтесь. Ничего плохого я вам не сделаю, — ободряюще сказал Кемаль остальным пленникам, когда убедился, что первый из них хорошо усвоил раствор. — Я для вас даже шприцы другие возьму.

— А что там? — наконец выговорил кто-то из пленников, но Кемаль, занятый в эту секунду приготовлениями ко второму уколу, смотрел на шприц и не видел, кто говорит.

— Я же сказал — питательный раствор.

Вопрос разозлил Кемаля. Он не смог скрыть своего раздражения и слова произнес с привкусом желчи и кислоты, о чем тут же пожалел, подумав, что пленники начнут волноваться, но они, напротив, замолчали, ничего больше не спрашивали, видимо посчитав, что врача злить не стоит, а то обидится, и тогда хлопот не оберешься.

Впрочем, трудно было представить положение хуже того, в котором они оказались. Может, только у приговоренного к смертной казни, который либо уже положил голову на плаху, либо просунул ее в петлю, слабо затянувшую шею, времени оставалось поменьше, чем у них. Но они об этом не знали.

Кемаль трижды повторил процедуру. На все про все он затратил считанные минуты.

Спина Кемаля заслоняла его руки, поэтому Алазаев, хоть и смотрел на него, часто не видел, что он делает, а только догадывался. Он мог покинуть палатку. Сидеть здесь ему никакого удовольствия не доставляло, более того, казалось, что с каждой секундой, проведенной здесь, тело его все больше и больше пропитывалось какой-то отравой, которую потом не выведешь никакими лекарствами. Он не знал, когда эта доза станет смертельной, ведь никаких измерительных приборов, наподобие счетчика Гейгера, у него не было. Но дозы эти для каждого были разными. Кого-то свалят и десять секунд, а другому и несколько часов окажутся нипочем, может, даже на пользу пойдут, и здоровье с расшатанной нервной системой укрепят.

Но останься Кемаль наедине с пленниками, те, чего доброго, бросятся на него, даже скованными руками скрутят, заткнут чем-нибудь рот, может, ладонью, чтобы он на помощь позвать не смог, и завладеют чемоданчиком. Вот только там, к страшному их разочарованию, самым опасным оружием окажется набор скальпелей. Вряд ли кто-то из пленников умел метать их так метко, чтобы превратить эти скальпели в смертельное оружие. Этому надо очень долго учиться. Но все же…

Когда пленники уснули, Кемаль, что-то напевая себе под нос, стал потирать руки, точно мыл их или, скорее, согревал, разгоняя кровь в начинающих капризничать и не слушаться пальцах.

Алазаев надеялся, что палатка не выпустит слова наружу и послужит хорошим звукоизолятором. Он думал, что на улице слова будут так разбегаться, что втайне их не удержишь, а ему не хотелось, чтобы кто-то, помимо Кемаля, их услышал.

— Я хочу улететь из Истабана, — тихо сказал Алазаев.

Кемаль перестал тереть руки, посмотрел на него.

— Сейчас?

— Да.

— Это будет дорого стоить.

— Ничего, как-нибудь перетерплю эти затраты. И разве этого, — он кивнул на спящих пленников, — не хватит?

— Не знаю. Я еще не осмотрел их. Думаю, мы договоримся. — Кемаль хотел отложить на время неприятный для него разговор.

— Я хочу взять с собой еще одного.

— Кого? — недоуменно спросил Кемаль. Брови его поползли вверх, но тут же он догадался, о ком идет речь. — А, мальчика.

— Мальчика? — теперь удивленное лицо сделал Алазаев. — Какого мальчика? Зачем нам мальчик? Нет, я хочу взять Рамазана.

— Рамазана? Кто это?

— Я тебе говорил о нем, но ты почти не помнишь имен.

Кемаль фыркнул. У него и без того предостаточно дел, которые он с трудом удерживал в памяти, чтобы еще загружать ее именами сепаратистов. Это — перебор. Достаточно, что он помнил, как зовут Алазаева.

— Это такое страшилище.

— А, знаю, знаю, — протянул Кемаль. — Ты что, решил сдать его в цирк? Люди любят смотреть на уродов, платят за это хорошие деньги. Пожалуй, с голоду ты не помрешь, но в западных странах власти не любят такие представления.

— Ты вывезешь нас? — прервал его Алазаев.

— Это дорого. Очень дорого.

Кемаль делал вид, что размышляет, раздумывает, тем самым набивая цену, будто, протяни он еще минутку, Алазаев не совладает со своими чувствами, бросится шептать ему на ухо, где зарыто награбленное золото, которым он обязательно поделится с Кемалем, если тот поможет ему выбраться из Истабана.

— Да перестань. — Алазаев был сделан из более твердых материалов, нежели думал Кемаль. — Самолет может поднять в воздух чуть ли не весь мой отряд. Зачем тебе лететь порожняком? Это не экономично.

— Ты преувеличиваешь. Его грузоподъемность не так велика, как ты думаешь. Но — к делу. Лететь с вами на борту — большой риск. Если меня засекут русские и заставят посадить самолет, чемоданчик я могу выкинуть, а сам уж придумаю, как запудрить им мозги, но с вами… С вами-то я что делать буду? Не выбрасывать же вас за борт, а даже если и выброшу, все равно русские это заметят и мне еще, помимо помощи сепаратистам, припишут убийство. Наказание за такие прегрешения, я думаю, будет суровым.

— Перестань. Даже если федералы засекут твой самолет и, как ты говоришь, заставят его сесть, то большее, что тебе грозит, это высылка за пределы России, передача твоим властям с наставлением следить получше за своими гражданами, но ты-то частное лицо. Твое государство за тебя не в ответе. Тебе даже самолет со временем вернут, а если уж ты так боишься федералов, хорошо, если ты не сможешь уйти от них, я выпрыгну из самолета и Рамазана вытолкну. Никто ничего не докажет. Можешь тогда говорить, что заблудился, залетел сюда случайно. — Алазаев говорил это так небрежно, точно заготовил какой-то план и в случае, если Кемаль станет отнекиваться и отказываться, это его не очень-то и расстроит.

— Сколько ты мне будешь должен, я скажу после операции, а пока помоги мне вытащить их на воздух.

— Буду должен? — переспросил Алазаев. — Мне все-таки казалось, что этих будет достаточно.

— Посмотрим. Посмотрим. Мы теряем время.

— Да, теряем, — согласился Алазаев.

Он развернулся на корточках, как избушка в сказке, встал к выходу из палатки передом, а к Кемалю — задом, чуть приподнялся и гусиным шагом двинулся вперед, а выйдя из палатки, хлопнул в ладоши, призывая к себе боевиков.

Они знали, что делать, и отдавать приказ словесно не понадобилось. В палатку заглянули два боевика, выжидательно уставились на Кемаля. Тот вздрогнул. Ему показалось, что это близнецы, потому что оба заросли по глаза щетиной и стали неотличимы друг от друга.

Кемаль посмотрел вначале на ту голову, что была слева от него, потом на ту, что всовывалась в палатку справа. Туловищ видно не было, поэтому казалось, что в палатку заглянул двуглавый монстр. Глупый двуглавый монстр, у которого хоть и две головы, но мозгов в них не более, чем у динозавра, а в его четырех глазах нет ничего, кроме пустоты. Зачем ему четыре глаза? Он вполне мог обойтись одним. Почему у них не вывалились наружу языки? Они должны вывалиться из зубастых пастей и влажно подрагивать, свисая ниже подбородков.

Кемаль рукой поманил монстра. Тот разделился на две одинаковые половинки, но только из-за того, что одновременно они не могли втиснуться в палатку, поэтому им пришлось входить по очереди, сначала правая, затем левая, иначе они либо застряли бы в проходе, либо порвали ткань палатки.

— Так, — сказал Кемаль, тыкнув пальцем в сторону оператора, — этого оставляете здесь. Остальных, — он обвел рукой троих спящих пленников, наружу. Снимите с них наручники. Они не проснутся. С этого, кстати, — палец его вновь вернулся к оператору, — тоже снимите наручники. Побыстрее, подогнал он монстра, когда увидел, что его половинки замешкались. На них посыпалось слишком много приказов сразу. Они не могли решить, что делать прежде: избавлять пленников от браслетов или избавляться от самих пленников.

У монстра были такие огромные лапищи, похожие на лопаты, что казалось — стальные наручники рассыплются, как только он до них дотронется и сожмет. Щелкнули замки, браслеты раскрылись, опали, перекочевали в карманы монстра и успокоились там до следующего раза, как змеи в мешке у змеелова.

Кемаль смазал руки какой-то жидкостью, плеснув немного на левую ладонь из небольшого черно-матового флакончика, в котором вполне могли оказаться духи, натянул тонкие прозрачные перчатки, будто не хотел, чтобы здесь остались его отпечатки. Без помощи ассистента надеть перчатки ему удалось не без труда, а потом он облил их все той же жидкостью. Она не пахла. Завернул флакончик, спрятал его в чемоданчике.

Немного света просачивалось сквозь ткань палатки, но его не хватало для нормального проведения операции, приходилось действовать почти на ощупь. Кемаль был вынужден попросить, чтобы ему принесли лампу.

Обстановка была далека от идеальной, но ему приходилось оперировать и в более сложных условиях, хотя тогда перед ним стояла диаметрально противоположная задача — он должен был спасти пациента и извлечь из области груди засевшую там пулю, сейчас же — лишь вырезать из тела некоторые органы, постаравшись их не испортить. Работа мясника, разделывающего тушу, только у человека наиболее ценными частями являлись вовсе не бедро или… что там могло пойти на вырезку?

Пол был ровным и вполне мог сойти за операционный стол, вот только стоять рядом придется на коленках, точно молишься возле усопшего. В таком положении так заляпаешься кровью, что и не отмоешься сразу. Он предусмотрительно облачился в белый халат, который потом намеревался выбросить.

Тело легко поддавалось, как кукла, набитая опилками или ватой. Кемаль разложил его на полу.

Боли этот человек все равно не почувствует. Если ввести ему отраву, то хоть она и не испортит органы, но тело начнет околевать. Операция могла занять не один час, и если с первым пациентом проблем не возникнет, то последний к тому времени, когда подойдет его очередь, может стать таким же твердым, как полено, и тогда придется его резать не скальпелем, а пилой. Прямо как лесоруб или папа Джипетто, он же папа Карло, не говоря о том, что умаешься до изнеможения.

Кемаль работал с воодушевлением, не спеша, пальцами приоткрыл веки, закрепил их в таком положении маленькими скобками, которыми обычно стягивают глубоко порвавшуюся кожу, когда нет времени зашивать рану. Он вдруг испугался, что на глазах пациента могут оказаться контактные линзы, которые и придали им этот удивительно прозрачный цвет. Тогда глаза его сделаются никому не нужными. Но, нет. Линз не оказалось. Зрение у пациента было близко к стопроцентному. Ну, может, немного подсело.

Аккуратно, чтобы не повредить глазное яблоко и кровеносные сосуды, он вытащил один глаз, перерезал тонкий жгутик глазного нерва, на котором тот держался, подержал добычу на ладони, будто взвешивая.

Глаз походил на какое-то фантастическое существо, подобных которому частенько показывают в фантастических фильмах. Оно должно летать как насекомое, лавируя перерезанным жгутиком, наподобие хвоста.

Кемаль погрузил его в колбочку с питательным раствором — настоящим, а не снотворным, которое он, выдавая за питательный раствор, ввел пациентам. Глаз пошел на дно и почти не просматривался через мутную желтоватую жидкость, только бордовый жгутик, как хвост головастика, ходил из стороны в сторону, иногда касаясь стенок колбочки. Кемаль отставил колбочку в сторону, чтобы она не мешала дальнейшему ходу операции.

Пустая глазница слабо кровоточила. У человека с обычной нервной системой ее вид вызвал бы спазмы желудка, после которых все, что еще находилось там и не успело перевариться, полезло бы обратно, но Кемаль оставался равнодушен к этому зрелищу, да и в желудке у него ничего не осталось.

Он разжал скобы. Они захлопнулись, но охранять им было уже нечего. Через щелочку между ними вытекали капельки крови, ползли по щеке, как слезы. Кемаль вдруг вспомнил о выражении: «Плакать кровавыми слезами». Ему показалось, что теперь он знает, что оно обозначает и как выглядит наяву.

То же самое он проделал и с другим глазом, но когда держал его на ладони, то посмотрел в него, проверяя, правду ли говорят, что в глазах жертвы остается изображение убийцы. Лицо его отражалось в глазном яблоке деформированным, вытянутым, так всегда бывает, когда смотришь во что-то округлое или снимаешь фотоаппаратом с очень близкого расстояния, но утверждение это было неправильным, потому что, как только он отвел от лица ладонь с глазом и бросил его в другую колбочку, его изображение сразу же исчезло. Его словно смыло. Никакое зеркало не в состоянии надолго удержать портрет того, кто в него смотрится.

Кровью заплакала вторая глазница. Под затылком пациента начала скапливаться лужица. Она быстро густела, становилась вязкой, и если все оставить как есть, то она, засохнув, склеит голову с полом палатки. Отдирать ее — не очень хлопотно, но кому нужна лишняя работа?

Дыхание пациента стало учащеннее, но раны эти были далеко не смертельными, однако если его разбудить, когда пройдет действие наркоза, ему будет так больно, что он начнет метаться по палатке с дикими воплями и даже несколько дюжих молодцов не смогут его утихомирить. Кемаль не желал доставлять ему этой боли. По крайней мере, он внушал себе, что все делает правильно, заботясь лишь о благе человечества. Спор, хорошо он поступает или плохо, мог продолжаться бесконечно, с использованием всевозможных, в том числе и религиозных, аргументов. Но совесть его пока не мучила.

Он разрезал одежду на пациенте, как опытный массажист прошелся пальцами по его телу. Слой резины на его кистях был таким тонким, что он ощущал тепло человеческого тела. Тепло испарялось. Кожа начинала охлаждаться.

Так и есть: печень, сердце, почки — все отравлено городом, не настолько сильно, чтобы сломаться окончательно и перестать функционировать, но пересаживать их в другие тела можно разве что от безысходности, когда под рукой не окажется никаких других органов, а счет времени идет на минуты.

У Кемаля оставались еще куда как более достойные объекты для исследований. Их точно выращивали в питомниках, где воздух чист и не загрязнен промышленными выбросами, а в еде нет ни грамма химических добавок. Алазаев поставлял всегда превосходный товар. Такое случается сейчас крайне редко. Щупальцы цивилизации проникли во все уголки планеты.

Кемаль сжал сонную артерию оператора. Тело немного прогнулось, живот и грудь приподнялись, опираясь на затылок, лопатки и таз. Оно не хотело расставаться с жизнью, цеплялось за нее, но это продолжалось несколько секунд; и когда тело опало, пальцы Кемаля еще не успели устать. Пленник затих, дыхание исчезло, а для того чтобы убедиться, мертв этот пациент или нет, не было нужды подносить к его губам зеркальце или пушинку.

Кемаль спрятал колбочки в чемоданчик, позвал монстра.

— Вынесите его, — сказал он, показывая на мертвое тело, — и несите следующего.

— Какого из них? — спросила правая голова. Похоже, она по интеллектуальному развитию превосходила левую и могла понимать человеческую речь.

— Все равно, — бросил Кемаль.

Ему требовалось сменить перчатки и продезинфицировать руки.

«Страх — очень заразная болезнь», — подумал Алазаев, когда в очередной раз поймал себя на том, что, уставившись в небеса, ждет, когда же там появится вертолет или самолет федералов, но вместо них через пологие склоны гор перекатывалась весна, накатываясь на озеро теплыми волнами, незаметно подтачивая лед. Он согрелся под снегом. Казалось, что лед тоже дышит теплом, которое пробивается через трещины.

Стоило немного ослабить контроль над телом, как его пальцы тянулись к нагрудному карману, вытаскивали из него пачку сигарет, зажигалку, механически подносили ее к губам, меж которыми откуда-то, точно по волшебству, уже появилась сигарета, поджигали ее, и Алазаев понимал, что курит, только наглотавшись дымом.

Он бродил неподалеку от палатки, посыпая снег пеплом и вдавливая в него окурки. Привкус в горле устоялся отвратительный. Пожалуй, никакая, даже самая морозная, жвачка или леденец не прогонят его. Пальцы пропахли сигаретным дымом, и теперь этот запах повсюду сопровождал его, как тень.

Он догадывался, что происходит внутри палатки. Все-таки случалось это не в первый раз, но даже тогда он не испытывал никакого желания посмотреть на то, что там творилось. Сейчас же у него появилось отвращение, и он отводил глаза, чтобы не видеть окровавленные трупы, в которых превращались пленники, побывав на приеме у врача.

Из распоротых животов вываливались кишки, похожие на клубки змей, и тянулись следом за мертвыми телами, которые вытаскивали из палатки боевики. Алазаев поручил им столь неприятное задание лишь потому, что они его таковым не считали — для них оно было обычным и ничем не выдающимся. Все равно что вагон с мешками цемента разгружать.

Из ран капали остатки еще не успевшей свернуться крови, оставляя на снегу алую дорожку. С каждым новым трупом она становилась все более отчетливой и глубокой, и если первые капли прожгли снег лишь на несколько сантиметров, то следующие зарывались в него все глубже и глубже и, в конце концов, должны были добраться до земли.

Тела коченели. Постепенно начинало казаться, что они никогда не были живыми людьми, а это — искусно сделанные манекены. Прежде они стояли в витрине магазина, демонстрируя модную одежду, потом магазин или закрыли, или стали ремонтировать, а манекены выбросили на помойку. Редкие снежинки уже не таяли, упав на их лица.

Даже спиной к ним Алазаев все равно видел их. Они стояли перед ним, будто у него в затылке открылся третий глаз или он был окружен зеркалами. Он боялся, что всегда будет помнить о них, и они каждую ночь станут приходить к нему в снах, но точно такие же мысли у него были и после первого раза, а оказалось, что обезображенные трупы он смог забыть довольно быстро и легко и они ни разу не беспокоили его сон.

Эти четыре трупа закапывать не будут. Земля еще не оттаяла, пока выкопаешь в ней яму, намучаешься так, что руки поднять не сможешь, если, конечно, не подорвать ее гранатами. Еще можно пробить во льду лунку, побросать в нее трупы, а рыба съест их до того, как лед растает. Но все это слишком хлопотно и долго.

Халат Кемаля не спас. Кровь вначале пропитала ткань халата, а потом замазала Кемаля с ног до головы, и теперь он походил на израненного человека. Из него вытекло много крови, удивительно, что он не только не умер, но может ходить. Халат он снял, запихнул в полиэтиленовый пакет и спрятал в чемоданчик с инструментами. В другой сложил добытые органы. Чемоданчик тот заметно потяжелел. Кемаль, как турист, накупивший слишком много сувениров, нес его с трудом, изогнувшись всем телом, точно с ним случился припадок, перекосивший его, и теперь ему трудно удерживать тело в строго вертикальном положении.

Днищем чемоданчик ехал по снегу, оставляя за собой извилистый след, как будто здесь проползла змея — не удав, который водится в амазонских джунглях и может проглотить небольшого бычка, но и не ужик, а так, что-то среднее между ними.

Кемаль дышал тяжело. Он пытался выпустить перегоревший в легких воздух вверх, обдувая вспотевший лоб, останавливая капельки пота на бровях. Невольно он делал то же самое, что и штангист на помосте, ухватившийся за штангу и готовящийся ее поднять. Выпуская очередную порцию воздуха, Кемаль делал несколько шагов, затем останавливался, накапливая силы для нового рывка. Судя по выражению его лица, он был недоволен тем, что никто не предложил ему помощи. Если б его взгляд мог испепелять, то вместо Алазаева и его людей уже остались бы кучки пепла на снегу. Жив остался бы только Малик, потому что пока он не попадался Кемалю на глаза. Мальчишка переживал оттого, что не снял с пленника куртку. Теперь ее так вымазали в крови, что не стоило и отмывать.

Алазаев решил испробовать на вкус хлеб носильщика, но не стал дожидаться, когда Кемаль доковыляет до него, а пошел к нему навстречу. Не очень быстро, чтобы Кемаль понял — это не услуга со стороны Алазаева, а одолжение. Он улыбался, размышляя, насколько взрывоопасной окажется смесь внутри самолета, когда они окажутся в его салоне рядышком — два человека, которые ненавидят друг друга и почти этого не скрывают.

— Позволь помочь тебе, — Алазаев улыбался.

— Не откажусь, — с отдышкой сказал Кемаль, поставив чемоданчик на снег и разгибаясь.

Его тело будто заржавело, поэтому прежнюю форму, несмотря на то, что все его суставы обильно смазывались потом, принимало с трудом. Руки дрожали, и в таком виде, случись ему оперировать, летальный исход для пациента был бы неизбежен, даже если у него всего лишь аппендицит.

Алазаев ухватился за ручку чемоданчика. Она оказалась длинной, так что на ней уместилась и рука Кемаля.

— Три, четыре, — посчитал Алазаев, после чего они одновременно рванули ручку вверх, приподнимая чемоданчик, но нести его все равно было трудно. Большая часть его веса приходилась на Алазаева, но Кемаль уже так запыхался, что шел медленно. Алазаеву постоянно приходилось приноравливаться к шагам Кемаля, и из-за этого движения его становились замедленными.

Боевики взирали на них с философской отрешенностью, но через минуту до них дошло, что командиру надо помочь. Самым расторопным оказался Малик. Он вынырнул перед Алазаевым, прямо как гном из-под земли, словно прятался в какой-то яме. Но этим место в самолете он себе не заработал.

Мгновением позже к нему присоединился еще один боевик, что позволило Кемалю и Алазаеву перепоручить чемоданчик этой парочке.

Алазаев шел следом за ними на приличном расстоянии, нисколько не беспокоясь о сохранности вещей, за которые полностью отвечали теперь «носильщики», но случись что-либо с чемоданчиком, к примеру, поцарапай они немного его поверхность, он сдерет с них три шкуры. Кемаль же, наоборот, семенил за боевиками, едва не наступая им на пятки, немного поддерживая чемоданчик, точно там хранился фарфор или хрусталь, который мог разбиться даже от легких сотрясений.

Алазаев посчитал, что пришло время вновь завести разговор о бронировании двух пассажирских мест в самолете. Он не хотел казаться навязчивым, но Кемаль, увлекшись операцией, мог и забыть об этой просьбе, так что пока время не ушло, надо ему обо всем напомнить.

— Ну и как? — спросил Алазаев.

— Ничего, сойдет, — сказал Кемаль.

Самолет походил на стрекозу-переростка. Его лобовое стекло, разделенное узкой металлической перегородкой на две равные части, напоминало выпученные глаза. Окажись на их месте какой-нибудь естествоиспытатель, он, пожалуй, лишился бы дара речи, приняв этот самолет за давным-давно вымершее насекомое, которое жило в те времена, когда планету населяли гораздо более массивные существа, нежели те, что бродили, летали и плавали по ней сейчас.

— Я про посадочные места.

— А, про это… я подумал поначалу, что про органы… Сколько вы весите?

— Вдвоем, думаю, килограммов под двести.

Кемаль скривился, как от зубной боли, рот его исказился в раздумье, левая сторона поползла вверх, а правая — книзу.

— Терпимо, — наконец изрек он, точно секундой ранее в голове его проходили сложные арифметические подсчеты, выполнить которые так же быстро мог только компьютер, — он должен выдержать, — расчеты, скорее всего, связаны были не с тем, сумеет ли самолет поднять дополнительный вес. — Но это будет очень много стоить.

— Ты хочешь препарировать еще кого-нибудь? Выбирай. — Алазаев ткнул пальцем в парочку, несущую чемоданчик. — Вот эти тебе подойдут?

Алазаев, конечно, шутил, но Кемаль этого не понял, посмотрел на него со странным выражением, в котором перемешались страх, даже ужас, презрение и нечто такое, что появляется во взгляде человека, когда он общается с сумасшедшим.

— Нет, нет. Мне больше не нужно органов. По крайней мере, сейчас.

— Прилетишь позже. Я скажу им, где тебя ждать, — Алазаев не упускал инициативы. — У Малика хорошее сердце. Я имею в виду, что оно — здоровое, а всякие гадости у него в голове, а не в сердце.

— У тебя на счету четыре миллиона. Ты отдашь мне один, — произнес Кемаль, чтобы побыстрее закончить этот разговор.

— Откуда ты так хорошо осведомлен о моем финансовом положении? — не дождавшись ответа, Алазаев продолжил: — За миллион я смогу арендовать несколько таких самолетов вместе с пилотами в придачу.

— Попробуй, — прошипел Кемаль сквозь зубы, как змея, точно он словами этими хотел ужалить Алазаева, впустить ему в вены яд, — можешь заказать их через интернет. Тебе их даже на озеро пригонят. Только лед на нем скоро растает. Не успеешь, боюсь.

— Тут ты прав. Ладно, за то, что ты набрал сегодня, тебе дадут не меньше миллиона. Будем считать, что мы в расчете.

— Ты ничего не понимаешь. Ты не знаешь, сколько стоят эти органы. Пока это хлам. Его надо пристроить, — Кемаль рассердился, глаза его засверкали от гнева, еще секунда — и из них посыплются испепеляющие молнии, но тут же он замолчал, успокаиваясь, и следующие слова произнес почти обычным голосом. — Миллион, кроме органов. Вас же двое, — он криво усмехнулся.

— Акула.

Алазаев начинал злиться. Ему не хотелось прибегать к последнему своему аргументу, но все же пришлось.

— Не забывай, что ты можешь и не улететь отсюда, — сказал он с улыбкой.

— Шантаж?

— Называй это как хочешь. Но вчера у меня появилась навязчивая идея покинуть Истабан. Мне стало здесь неуютно. Хочу отправиться в более теплые страны. Ты подвернулся как нельзя кстати. Заметь, я не собираюсь реквизировать твой самолет, как поступил бы на моем месте любой нормальный человек. Я хочу даже заплатить тебе за билеты, — он знал, что в дальнейшем ему услуги Кемаля вряд ли понадобятся. Он мог с ним сейчас ссориться, поставив все на эту последнюю сделку. Хотя, если Кемаль все-таки сотрудничал со своими спецслужбами, он еще найдет способ, как досадить Алазаеву, как испортить ему жизнь и напомнить о прошлом. Ну да ладно.

— За угон самолета… — начал Кемаль.

— Не смеши меня. Я знаю, что за угон самолета, пассажирского самолета, подчеркиваю, в твоей стране казнят угонщиков. Правильно. Но если бы я угнал российский штурмовик или истребитель, думаю, меня бы не то что не казнили, а расцеловали бы в обе щеки. Увы, я его не угоню, не умею я на них летать… А, если ты надумаешь выдать меня властям, прости, но что же ты им скажешь, когда станешь объяснять, как и откуда я угнал самолет? Ты будешь выглядеть очень глупо, когда тебя спросят, почему ты оказался в Истабне. Они не поверят, что ты прилетел сюда подышать свежим горным воздухом… Если ты не полетишь с нами, положение усложнится. Но поверь мне, я смогу договориться с твоим пилотом, и он посадит самолет в безопасном для меня месте. Это мне обойдется дешевле. А тебя я не буду даже убивать. Это лишнее. Я просто оставлю тебя здесь. Я не стану говорить своим людям, что поссорился с тобой и они могут с тобой делать все, что захотят. О, Малик в вопросе разговора с пленниками очень изобретателен, поверь мне на слово. Но это не страшно. Ты представь, что с тобой сделают федералы, когда узнают, чем ты здесь занимался. А ведь узнают. Боюсь, что до суда тебе тогда не дожить…

Алазаеву чудом удавалось сдерживать себя, не срываться на крик, но он видел, что каждая его фраза имела на Кемаля примерно такое же воздействие, что и попадавшие в цель удары на боксерском ринге. В челюсть, в лоб, в глаз, в грудь. Он остановился, когда увидел, что Кемаль пребывает в легком нокдауне. Нанеси он еще несколько ударов, тот впал бы в бессознательное состояние, и тогда его придется либо действительно оставлять здесь, либо силой впихивать в салон самолета. Новые удары уже не требовались. Кемаль сломался. Он еще мог устроить какую-нибудь гадость, когда они приземлятся за пределами Истабана. Вероятно, так оно и будет. Алазаеву заранее нужно к этому готовиться. Кемаль был мстителен, нанесенных ему оскорблений не забывал. Он вполне мог выдать Алазаева властям, но сейчас… он сломался.

— Соглашайся. Лети с нами. Я не возьму с тебя за это денег, примирительно сказал Алазаев.

Кемаль стоял чуть покачиваясь, точно флюгер на ветру. Казалось, что он прирос подошвами ко льду и не может сделать ни одного шага. Мысли его летали где-то очень далеко.

— Ладно, ладно. Не расстраивайся так, — сказал Алазаев, выводя Кемаля из транса. Он испугался, что с тем может приключиться сердечный приступ, и надо хоть что-то предпринять, чтобы этого не произошло. — Я пошутил.

Они заметно отстали от парочки, несшей чемоданчик, и, к счастью своему, Кемаль не увидел, как Малик с боевиком небрежно забросили чемоданчик в салон, отчего самолет содрогнулся и, кажется, даже осел немного, а вся хрустальная посуда, находись она в чемоданчике, непременно раскололась бы. Но самолет вздрогнул скорее из-за того, что боевики одновременно запрыгнули на лестницу трапа.

Пилот недовольно посмотрел на них, процедил что-то непонятное сквозь зубы. У него верхняя часть лица по-прежнему скрывалась за темными стеклами очков, зато теперь можно было различить губы и подбородок. Этот вид придавал ему схожесть с героями американских комиксов. Сохранность содержимого чемоданчика его не сильно интересовала, и его «поосторожнее», а вероятно он сказал именно это, относилось больше к обращению с самолетом.

Малик, пользуясь случаем, подбежал к низкоопущенному носу самолета, старался заглянуть в пилотскую кабину и посмотреть на панели с приборами. Чувствовалось, что у него прямо-таки чесались руки потрогать какой-нибудь из них, посмотреть, что произойдет, когда он надавит на один из рычажков или кнопку.

Он заглядывал в кабину через стекло, прилипал к нему глазами так, что нос и щека его расплющивались. Он думал, что пилот сжалится над ним и пригласит его в кабину. Но пилоту это совсем не нравилось. Он косился на Малика, звать его в кабину не собирался, пока терпел его выходки, не кричал и не гнал прочь.

Наконец, пилот не выдержал, щелкнул Малика по носу. Тот, не сообразив, что их разделяет стекло, отскочил в испуге, споткнулся, чуть не упал спиной на снег, но сумел-таки устоять на ногах, показал пилоту язык и кулак. Тот усмехнулся, помахал в ответ рукой, но жест этот нельзя было расценить как приглашение. У него немного ныл указательный палец, потому что он, не рассчитав щелчок, ударил по стеклу слишком сильно.

Тем временем Кемаль пошел к самолету с такой скоростью, точно хотел убежать от Алазаева, но тот следовал за ним, как огромная тень, повторяя точь в точь почти все его движения и даже больше того — позвал рукой Рамазана, показывая на самолет, и крикнул.

— Залезай на заднее сиденье.

Малик услышал приказ Алазаева, встрепенулся, отвлекся от созерцания лобового стекла самолета, но пока не понял, к кому обращал свои слова командир, и переспросил.

— А? Эй, куда это ты полез?

Рамазан оставил эти слова без внимания, хорошо еще не цыкнул на Малика, посоветовав не лезть не в свое дело. Малик опешил. Видимо, он думал, не забраться ли ему, по примеру Рамазана, в салон. К самолету подходили Кемаль и Алазаев. Он хотел спросить у командира разрешения.

Когда Рамазан стал неумело втискиваться в салон, пилот попробовал остановить его, но что он говорил, слышно, конечно, не было. Наверное, просил посадочный талон. Рамазан молчал, полагая, что это самая лучшая тактика поведения. Чтобы вытащить его из салона, пилоту придется слезть со своего места, а он на это вряд ли решится.

Рамазан так просто не уйдет, начнет лягаться и отбиваться, понаставит пилоту синяков или стекло гермошлема ему разобьет, но самое-то главное в том, что, когда пилот вернется на свое место, которое он так долго охранял от чужих посягательств, окажется, что оно уже кем-то занято. Наверняка в него усядется этот гнусный молокосос, еще действительно сломает что-то, а страшилище тем временем опять проскользнет в салон. Вихрь мыслей пронесся в голове пилота, пока он принимал решение, как ему поступить. Он остался в кабине, только лицо его помрачнело, и лишь в этом проявились мучившие его сомнения, но Алазаев поспешил их рассеять.

— Не беспокойся. Мы обо всем договорились.

Алазаев совсем забыл, что пилот мог и не понимать по-русски. Так оно и было, из всего произнесенного боевиком он не разобрал ни слова и пожал плечами, делая вид, что ему все равно.

Алазаев поманил пальцем Малика, с таким видом, будто хотел ему что-то подарить.

«Он возьмет меня с собой», — подумал Малик, чувствуя, что сердце начинает биться раза в два быстрее обычного, а лицо расплывается в глупой улыбке, как у ребенка, который ждет, что сейчас ему дадут коробку конфет или игрушку.

— Оставляю тебя за главного, — сказал Алазаев. — Мне надо кое-какие дела уладить. Но я вернусь.

Малик не знал, как реагировать на эти слова. Глупая улыбка осталась. Что-то вертелось на его языке, но он забыл все, о чем хотел спросить командира. Его поразила временная амнезия, точно он вообще разучился говорить, а из того, что сообщал ему Алазаев, тоже не все понимал.

— В пещере в тайнике остались деньги, — продолжал Алазаев, разделите их между собой. Поровну. Еще начнете спорить, кто из вас должен получить больше — перессоритесь. Поровну делите. Там приличная сумма. На каждого выйдет тысяч по пять долларов. — Большую же часть того, что хранилось в тайнике, Алазаев прихватил с собой — на карманные расходы. Всегда хорошо иметь немного наличных. — Репортера отпусти. Не смей ему делать ничего плохого. Просто отпусти. Он для тебя бесполезен. Выкуп за него не получишь. Даже не пытайся. Репортер будет для тебя обузой. Ты меня хорошо понял?

— Да, очень хорошо, — сказал Малик.

Это было неправдой. В этих коротких словах затаилась печаль. Алазаеву показалось, что Малик переживает разлуку, столь сентиментальный мотив едва не заставил его прижать на прощание мальчишку к груди, но он вовремя понял, что причина его грусти в другом. Вовсе не в предстоящем расставании. Нет. Он не хотел просто так отпускать репортера. Поэтому вместо объятий Алазаев еще раз напомнил:

— Ты отпустишь репортера. Запомни.

Он хотел, чтобы эти слова отпечатались в голове Малика и если б тот вздумал поступить как-то иначе, то голова его начала бы раскалываться от нестерпимой боли. Но сделать такое внушение под силу было только Рамазану.

— Да, да. Я запомнил, — затараторил Малик.

Возле самолета толпились боевики. Лица их не выражали никаких эмоций, словно их вырезали из дерева и они всегда оставались неизменными, лишь погода постепенно заставляла дерево трескаться, превращая его в рассыпающуюся труху.

Они окружили самолет, как злые духи, но никакой дани не требовали. Надо было побыстрее воспользоваться этой промашкой с их стороны и взлетать, пока они не одумались. Вряд ли они бросятся следом за взлетающим самолетом, причитая и прося Алазаева остаться. На такую реакцию он и не рассчитывал. Скорее с их стороны можно ожидать какую-то пакость, когда они поймут, что их бросили, как ненужный хлам, но Малик, который, как ни старался придать лицу серьезный вид, на его взгляд соответствующий торжественной обстановке, не мог стереть с него ехидную ухмылку и служил своеобразным стабилизатором. Боевики изредка поглядывали на его довольную физиономию, думая, что положение их вполне сносное, а грустить и тем более провожать Алазаева проклятьями не стоит. Они предвкушали дележ оставшихся в пещере денег, о которых им уже успел сообщить Малик, так что невольно подгоняли Алазаева.

Расставание с отрядом следовало ускорить. Не ровен час, Кемаль заставит пилота взлетать, не дождавшись Алазаева, посчитав, что Рамазан противник не сильный, его можно не опасаться и попозже, уже в воздухе, вытолкнуть из самолета. Кемаль и предположить не мог, что под халатом у Рамазана пистолет. Отдай Кемаль приказ взлетать раньше времени, подпишет он себе этим смертный приговор. Он стал всего лишь разменной фигурой, которых на шахматной доске несколько, и одной из них не жалко пожертвовать, чтобы добиться стратегического успеха. На самом деле ситуацией, как серый кардинал, управлял пилот. Хорошо, что он об этом не догадывался.

«Ну что мне сказать вам на прощание?» — пронеслось в голове у Алазаева. Это кусок из какой-то песни, но, насколько помнил Алазаев, все ее остальные строки сейчас были совсем неуместны. Что должны делать в таких случаях проповедники, решившие покинуть своих последователей? Ну не воздевать же руки к небесам. Он залез на ступеньки лестницы, оказавшись на некоем подобии трибуны.

— Я еще вернусь, и тогда мы продолжим борьбу за свободу Истабана.

Он не нашелся, что ему еще сказать, да и то, что он произнес, звучало фальшиво и неестественно. Алазаев чувствовал это. Лучше бы он заранее написал эту речь на листочке бумаги, заучил слова, прорепетировав перед зеркалом, в каком месте сделать паузу и где расставить акценты, может тогда слова не прозвучали бы так искусственно. Но, похоже, он сказал так мало, что боевики не успели почувствовать фальшь в его словах. Они пропустили их мимо ушей.

Большинство из этих людей он знал по нескольку лет и вместе с ними оставлял приличный кусок своей жизни. О нем можно и не забывать, но лучше никому не рассказывать. Так что ему было бы выгодно, чтобы на его людей напали федералы и перебили всех до единого, прежде чем кто-то из них захочет сдаться с повинной. Товарищами они стать не смогли. Наверное, они никогда этого и не хотели и лишь обстоятельства вынудили их сбиться вместе, как сбиваются в стаю выброшенные из дома собаки, чтобы выжить, иначе другие истребили бы их поодиночке.

Он понял, что написано на их лицах. Нечто схожее с «Когда же ты улетишь?». От этого ему стало легче. Теперь совесть вообще не должна его мучить.

Он дернул за ручку двери самолета, но она не поддалась, а может, действовала по совершенно другим принципам, чем двери в автомобилях, к которым Алазаев привык. «Что за шутки?» — забеспокоился Алазаев. Он дернул еще раз, гораздо сильнее, но не в полную силу, боясь, что дверь оторвется, а приделать ее на прежнее место у них уже не останется времени, так что лететь придется с дырой в корпусе. Мало того что от этого пострадают аэродинамические характеристики самолета, еще и простуду заработаешь или, что более опасно, можешь вывалиться из самолета при очередном вираже, если забудешь пристегнуться ремнями. Стюардесса об этом не напомнит.

Дверь отворилась. На пороге стоял Рамазан.

Алазаев ногой уперся в пол салона. Штаны на колене натянулись, затрещали по швам. Схватившись за дверной косяк одной рукой, а другой ухватившись за дверную ручку, он толкнул тело вверх. Нога чуть не соскользнула, и он едва не свалился. Случись такое, подумаешь, что боги не разрешают ему улетать, и если он все же решится на это, то из суеверия, чтобы нейтрализовать плохую примету, нужно трижды плюнуть через левое плечо. Но обошлось.

Алазаев влез в салон. Рамазан удобно развалился в кресле, поерзав по нему задом, как собака, которая устраивается на подстилке.

Прикинув, что ему может достаться место рядом с Рамазаном, Кемаль поспешил занять кресло рядом с пилотом. Тот опять поморщился. С ног до головы перепачканный свежей кровью, Кемаль мог прийтись по вкусу разве что оголодавшему, пролежавшему в гробу не одну сотню лет вампиру.

В маленькой кабине сделалось неуютно, кисло-сладкий запах крови щекотал ноздри, как ершик бутылку, которую решили очистить от засохших остатков молока или кефира. Он счищал слизистую оболочку и, наверное, со временем мог добраться и до кожи. Он пропитал и атмосферу салона. Этот запах не понравился даже Рамазану, и ему пришлось открывать дверь в корпусе, чтобы впустить в салон немного свежего воздуха.

«Кондиционер-то здесь, надеюсь, есть? — подумал заметно повеселевший Алазаев. — Не лететь же с открытыми дверями». Но улыбка сошла с его лица, когда он вспомнил, что обречен весь полет сидеть рядом с Рамазаном, и пожалел, что вчера вечером не приказал ему помыться. Пока Кемаль делал операцию, надо было вырубить во льду прорубь и искупать там Рамазана. Простуду он, может, и подхватил бы, но зато пахло бы от него более приятно. «Это большое упущение», — погрустил Алазаев.

— Можем лететь? — угрюмо спросил Кемаль.

— Да, — сказал Алазаев и махнул рукой, словно извозчику или рикше.

Рамазан затворил дверь, придвинулся к ней поближе, чтобы выделить для Алазаева побольше места, но лучше бы он этого не делал, потому что неприятный запах набросился на Алазаева с новой силой. Он не успел зажать нос, дыхание у него перехватило, а легкие на миг парализовало.

Алазаев отвернулся от окна, чтобы больше не видеть боевиков. Те уже стали отходить от самолета, а то замешкаешься, попадешь прямо под пропеллер, который быстро сделает из тебя бефстроганов. Алазаев уставился в спину пилота. Тот колдовал над приборами, что-то тихо приговаривая, точно читал заклинание, без которого эта шайтан-машина никогда не поднимется в воздух. Подслушать бы слова, тогда научишься управлять самолетом, но все звуки заглушали взбивавшие воздух в пену пропеллеры.

Чемоданчик со свежеизвлеченными органами лежал на полу в салоне, из-за этого ноги не удавалось не то что вытянуть, но их и вовсе девать было некуда. Хоть проси Кемаля ампутировать их на время полета, а потом вновь пришить. Коленки упирались в подбородок, небольшой толчок — и они обязательно врежутся в челюсть, а эффект от этого будет сравним с боксерским ударом, после которого перед глазами затанцуют звезды, а ты недосчитаешься еще парочки зубов и попробуешь на вкус собственную кровь.

Алазаев почувствовал, как напрягся самолет, отрывая примерзшие ко льду колеса. Наконец он вздрогнул, сдвинулся с места, мягко, без сотрясений покатился, точно под ним простиралась идеально гладкая дорога, на которой не было даже стыков между плитами, обычно застилавшими взлетно-посадочные полосы. Вероятно, он оказался на древнем космодроме, построенном для космических кораблей с таким искусством, что современным строителям оставалось только восхищаться этим мастерством, но повторить подобное они не могли.

Алазаев лишь один раз посмотрел вниз, когда самолет, набрав небольшую высоту, разворачивался, в последний раз пролетая над озером. Но боевиков он уже не увидел, то ли он не туда смотрел, то ли они ушли, не дождавшись взлета. Он различил только следы на снегу и человеческие тела, промелькнувшие так быстро, что он никогда бы не понял, что это, если б не знал заранее. Кондиционер почти разметал вонь. Потянулись однообразные горные вершины, между которыми, как слаломист, лавировал самолет. Алазаев смотрел на них с восторгом, прильнув к иллюминатору, но вскоре они его утомили. Он почувствовал тошноту и не заметил, как глаза его закрылись.

Глава 13

Палатка наблюдателей стояла чуть в отдалении от лагеря и в самой его высокой точке, как замок местного феодала, денег у которого хватило лишь на брезент, металлический каркас да несколько кусков гофрированной жести.

Наблюдатели терпеть не могли суеты, шум работающих двигателей их раздражал, так что порой командир полка требовал заглушить моторы бронемашин, и тогда водители, радуясь вынужденному безделью, вылезали на броню, сидели, свесив ноги, как на лавке или стоге сена, с интересом поглядывали по сторонам, курили и ждали, когда им, наконец, вновь позволят завести двигатели. Все это очень напоминало попавшую в штиль эскадру парусных кораблей, вот только ветер, приводящий их в движение, появлялся не спонтанно, а по приказу людей.

Поскольку никто лишними трудами утруждать себя не спешил, то от лагеря к палатке вела узкая, едва протоптанная дорожка, по бокам которой снег был и вовсе не примят. Идти по ней приходилось балансируя руками, будто оказался на не очень высоко подвешенной трапеции, если не удержишь равновесие и шагнешь в сторону, то ног себе не переломаешь, а лишь по колено провалишься в снег.

Вход, прикрытый брезентом, колыхался, как высунутый наружу язык, а из пасти, когда между дверью и стенами палатки образовывалась небольшая щель, вырывалось теплое, слегка кисловатое дыхание, от чего хотелось забросать палатку баллончиками с освежителем воздуха. Но у Кондратьева на поясе висели только пара гранат, несколько запасных обойм, кинжал, а вот освежитель воздуха, боялся он, не отыщешь, даже перерыв весь лагерь. И времени на это уйдет не один час. Быстрее и менее хлопотно отправиться на склад, упросить интенданта выдать баллончик, хотя и у него его тоже может не оказаться.

Пасть выплюнула человека, точно это угощение ей не понравилось.

На плечи наблюдатель накинул теплую меховую куртку, но не потрудился просунуть руки в рукава, и теперь они болтались по бокам, как перебитые крылья. Он присел на корточки. В зубах сигарета, в одной руке он держал белую керамическую кружку, из которой шел такой густой пар, что, казалось, сейчас он начнет материализовываться, превращаясь в джинна. Наблюдатель достал из нагрудного кармана зажигалку, закурил, с наслаждением затянувшись, а потом, подержав немного дым в легких, с сожалением выпустил его наружу, задрав при этом лицо к небесам, как собака, которая смотрит на луну, но не может отчего-то выть, а только пытается хрипеть.

Судя по валявшимся тут и там окуркам, выходил он из палатки часто.

Наблюдатель закашлялся. Плечи его затряслись, куртка соскользнула, упала в снег, а из чашки выплеснулось немного черной жидкости, которая быстро проела в снегу глубокие отвратительные язвы. Рука у него задрожала, и он, словно неизлечимый алкоголик, все никак не мог попасть фильтром сигареты в рот, постоянно промахиваясь. Глаза у него, и без того красные то ли от усталости и бессонницы, то ли от снежной болезни, еще больше покраснели, из них покатились еще и слезы. Промокнуть он их не мог руки-то заняты.

«Может, помощь нужна? — хотелось спросить Кондратьеву, — платок одолжить? Или слезы протереть?»

Наблюдатель, смотрел то на чашку, то на сигарету, наверное думая, чем можно пожертвовать, чтобы освободить руку и утереть слезы, но после короткого раздумья все-таки решил, что и напиток и сигареты слишком дороги ему, чтобы с ними расставаться даже на несколько секунд, а слезы и так высохнут.

Наблюдатель не брился пару дней, будто подражая Джорджу Майклу и отращивая небольшую щетину. Сейчас она покрылась инеем, и из-за этого казалось, что наблюдатель поседел и постарел на несколько лет, а уставшие глаза и дряблые мешки под ними, бледная кожа, которая давно не купалась вволю в солнечном свете, потому что наблюдатель большую часть своего времени проводил в этой палатке, старили его и того больше, и теперь он выглядел лет на пятнадцать старше, чем ему было на самом деле. Для этого возраста четыре маленькие звездочки на каждом из его погон слишком мало, и не зная, сколько ему в действительности лет, того и гляди, начнешь считать его неудачником.

— Здравствуй, Андрей, — сказал Кондратьев.

— Здравствуй, Коля, — ответил наблюдатель, откашлявшись, отхлебнул из кружки, запихнул в рот сигарету, протянул пачку Кондратьеву. — Закуришь?

— Нет, спасибо, — отказался Кондратьев, отметив, что в пачке осталось всего две сигареты, — я бросил.

— Счастливый, — Андрей снова затянулся, но на этот раз почти сразу же выпустил дым, чтобы тот не мешал ему разговаривать.

Бедный, очень бедный феодал, который пытается чуть-чуть задержать пришедшего к нему гостя, для того чтобы в это время слуги, услышав их беседу, успели немного прибрать в брезентово-жестяном замке и накрыть на стол. Он вспомнил, что из еды осталось лишь несколько банок говяжьей тушенки, галеты да початая плитка шоколада, которую он мусолил в руках во время предыдущего отдыха, отъев половину.

У него осталось примерно треть сигареты, когда он понял, что держать гостя на пороге и дальше не тактично, попытался приподняться, а следующим движением он, наверное, бросил бы недокуренную сигарету в сугроб. Этот последний окурок стал бы там самым большим, потому что остальные уничтожались почти до фильтра. Кондратьев остановил наблюдателя.

— Я не спешу, — он даже радовался тому, что они разговаривают на улице, потому что в палатке кто-то наверняка сейчас работал. Чтобы не мешать, ему пришлось бы общаться шепотом, который будет трудно услышать из-за гудящей аппаратуры. — Чем занимаетесь?

— Не спрашивай, — махнул наблюдатель, — рутина. Колонны сопровождаем. Сепаратисты на них теперь не нападают. Давно уже. Смекнули, что бестолку. Только мины на дорогах ставят — на большее они уже и не отваживаются. Так вот и живем. А на что-то творческое у нас, как обычно, людей не хватает.

— Людей нет, — протянул Кондратьев, — а «Стрекозы» свободные есть?

— Есть.

— Выделишь одну?

— Нет проблем.

— Я ненадолго. Думаю, часа за два-три управлюсь.

— Бери хоть на неделю. Горючего много. Задумал что-то?

— Да.

— Рад за тебя. Пойдем. Проходи, проходи, — шептал наблюдатель, пропуская егеря вперед.

На Кондратьева пахнуло тяжелым застоявшимся запахом. Он чуть не отшатнулся, именно так, инстинктивно, поступило бы его тело, но мозг успел его остановить. Держать вход открытым наблюдателю было очень неудобно. Медлить не стоило. Обидится еще. Согнувшись, но все же задев сгорбленной спиной верх проема, Кондратьев юркнул в узкий проход.

Легкие отказывались от спрессованного воздуха, будто на стены палатки давило несколько атмосфер, превращая воздух в ней почти в жидкость. Им не дышали, нет, его пили как газировку. Она ударила в нос и немного в голову.

В конце концов, легким пришлось смириться с этим угощением, потому что ничего другого им не предлагали. Но секунд двадцать, пока нос не успел еще потерять обоняние и не перестал различать примеси кисло-соленого человеческого пота в воздухе, Кондратьев цедил его сквозь узкую щель между зубами.

В палатке был нежный мягкий полумрак. Когда дверь за спиной Кондратьева опустилась и в палатке стало еще темнее, он остановился, подождал, пока глаза привыкнут к темноте после яркого искрящегося снега, и только потом, уже не опасаясь споткнуться о стул или коробку, двинулся дальше, впрочем коробок под ногами не оказалось.

Поверхность пола вымеряли при помощи теодолита и нивелира, чтобы не было никаких перекосов, вбили вначале сваи, на них уложили деревянный настил, на него — ковровое покрытие, а потом на этом фундаменте возвели палатку — сооружение не очень прочное, но сейсмическая активность в этом районе была не настолько велика, чтобы разрушить ее. От снега, ветра и солнца палатка укрывала. Здесь работали масляные подогреватели, сохраняя внутри постоянную температуру. Почти постоянную.

Вдоль одной из стен палатки друг на друге громоздились похожие на фрагменты причудливой крепостной стены, сложенной из попавших под руку материалов, штук тридцать мониторов — пока выключенных, но на них выводились картинки, которые снимали камеры, установленные на «Стрекозах».

Кондратьев ощутил легкую вибрацию под ногами, будто земля вдруг задрожала от страха. Его поразил приступ клаустрофобии, но даже если палатка обрушится, брезент, утеплитель и металлические конструкции не раздавят его. В худшем варианте отделаешься ушибами и синяками. Первому импульсу — бежать из палатки — он не поддался. Потом он догадался, что где-то поблизости начала движение бронетехника, уродуя землю гусеницами, вот она и содрогалась от болезненных конвульсий.

На трехъярусных нарах, собранных из тонких стальных труб и пружинных растяжек, занято было лишь верхнее место, о чем свидетельствовала прогнувшаяся под весом тела лежанка. Но кто там спит — снизу не разглядишь, а может, на верхний ярус навалили каких-то вещей, чтобы они не мешались внизу. Наверное, там очень жарко, даже внизу было так тепло, что наблюдатель, как только вошел в палатку, сразу же бросил на пол куртку.

Взгляд егеря наткнулся на еще одного обитателя палатки. Он сидел в вертящемся кресле, которое было гораздо удобнее тех, что продаются в любых мебельных салонах. Разрабатывали такое кресло те же конструкторы, что трудились над созданием пилотируемых космических кораблей многоразового использования.

Казалось, что он спит, руки лежали на подлокотниках и лишь пальцы иногда вздрагивали, будто были подключены к источнику тока, и время от времени по ним проходил легкий электрический разряд, заставлявший мышцы сокращаться, прямо как у препарированной школьниками лягушки на уроке биологии. Кожа на кистях бледная, как у начинающего коченеть трупа.

Голова его была такая огромная, что он походил на пришельца из другой более поздней эпохи, когда мозг раздует черепную коробку до уродливых размеров, но таким его делал шлем с темным, как у солнцезащитных очков, стеклом, закрывавшим почти все лицо. От этого он напоминал монстра, полученного при скрещивании человека с насекомым, а за спиной у него, наверное, спрятаны прозрачные, как слюда, и легкие, как паутина, крылья. Когда он встанет, крылья расправятся.

Аппаратура, судя по количеству индикаторов, представлявшая очень сложный организм, стеной поднималась почти до потолка. Даже смотреть на нее было боязно, не то что прикасаться. Вдруг освободишь какие-то неведомые силы, которые, обрушившись на этот мир, сотрут его в порошок.

Кондратьева привлекла лишь одна лампочка. Она светилась зеленым. Именно ее свет и делал кожу наблюдателя неестественно бледной. Егерь смотрел на нее несколько секунд. Лампочка не меняла цвет. Пока она оставалась такой — с наблюдателем было все в порядке.

Еще несколько лампочек были погашены.

Рядом с креслом прямо на полу лежала стопка книжек в потертых мягких обложках, а поверх них — распечатанная плитка шоколада.

Кондратьев, почувствовав, что на его спине начинает проступать пот, поспешил расстегнуть свою крутку и снять ее. Вот будет незадача слечь от насморка, его подхватишь после того, как, отогревшись в палатке, вновь окажешься на свежем воздухе. Опасная у наблюдателей работа. Они постоянно маялись от простуды. Не найдя вешалки, Кондратьев тоже бросил куртку на пол. Не затопчут.

Они перешли на язык жестов. Наблюдатель махнул рукой, указывая Кондратьеву на пустующее кресло.

Егерь кивнул в ответ, сел, просунул голову в огромный шлем, предварительно закрыв глаза, иначе переход был бы слишком резким, а потом…

Он сидел возле основания тонкой балки, длиной метров пять, которая устремилась в небеса под углом сорок пять градусов. Она походила на недостроенную монорельсовую дорогу, которую кто-то решил проложить от Земли до Луны, но, соорудив лишь первый ее сегмент, бросил эту затею, решив, вероятно, что взялся за решение заведомо невыполнимой задачи, и теперь если кто-нибудь попытается проехаться по ней, то почти сразу же упадет. Но к катастрофе это не приведет. Конец балки висел над землей всего-то в трех с небольшим метрах.

Капитана потянуло вперед. Кто-то подталкивал его сзади, хотел столкнуть, занять место у основания балки. Он стал упираться, но пользы от этого было мало, все равно что маленькой рыбке сопротивляться рыбаку, который, подцепив ее на крючок, выдергивает из воды.

Со все возрастающим ускорением он заскользил по балке. Когда она закончится, он окажется в совсем непривычной среде обитания, как рыба выброшенная на берег. Он успел испугаться от этой мысли и что есть силы попытался оттолкнуться от кончика балки, чтобы повыше взмыть в небеса и попробовать поймать воздушные потоки, которые удержат его хоть на какое-то время в воздухе, но вдруг с ужасом понял, что тело его не слушается, точно его и вовсе нет, точно его парализовало.

Он почти не просел, стал быстро набирать высоту, взмывая по очень крутой траектории, но ему казалось, что это мир под ним проваливается в бездну, будто все, кто населял его: экипажи бронемашин, выстроившиеся колонной, солдаты, ходившие возле палаток, — все они оказались грешниками, которым нет спасения, и теперь, когда пришло время Страшного суда, их проглотит расплавленная магма, а когда они утонут в ней, то… страшно было подумать, что тогда произойдет. С таким-то боекомплектом весь ад можно разнести в клочья… И лишь его грехи оказались не такими тяжелыми, чтобы и его потянуть вниз, но, похоже, и на небеса путь ему оказался закрыт. Полет выровнялся. Он летел над землей на высоте семисот метров. Так вот где пролегают границы Чистилища.

Кожа его сделалась безразличной к температуре, и он не ощущал окружавший его холод. Ему оставили лишь слух и зрение. Все остальные органы чувств пока отсутствовали. Уши закладывало от свиста ветра. Кроме этого звука, он ничего не разбирал. Он смотрел на этот мир через видеокамеру, установленную на «Стрекозе».

Дух захватывало гораздо сильнее, чем во время катаний на русских горках, и будь наблюдатели немного попрактичнее, смогли бы сколотить целое состояние, сдавая «Стрекоз» в аренду. Полет-то был не виртуальным, а настоящим.

Мир под ним проплывал так быстро, что Кондратьев почти ничего не успевал рассмотреть. Если бы он стал в это время просматривать сфотографированный материал, тогда все, что в это время он мог видеть в реальности, исчезло бы, осталось для него пустотой, точно он мгновенно переместился через приличный кусок пространства. Воспроизвести этот кусок он смог бы, лишь посмотрев видеокассеты, на которые записывалось в эти секунды все, что должны были видеть его глаза.

О, этот полет перестал доставлять ему удовольствие, стоило посмотреть вниз на остовы разрушенных домов, на покореженную обгоревшую бронемашину, которая стояла возле обочины дороги, немного завалившись передними колесами в кювет, уже с месяц, и никто почему-то так и не вытащил ее и не убрал. Смотреть хотелось в небеса, подняться еще выше, чтобы остались только облака, которые, как ластик, сотрут из тетради все неправильные решения, исправят все ошибки и можно будет приступить к задаче заново, уже зная, какими формулами лучше воспользоваться, чтобы получить побыстрее верный ответ, а не идти по пути, который либо приведет к решению очень не скоро, либо и вовсе заведет в тупик, после которого придется вновь все переделывать. Когда он минут через двадцать вновь опустится немного вниз, провалится через облачный покров, который не сможет его удержать, то там на земле все будет примерно так же, как десять лет назад, и тогда игру можно начинать сначала…

Он подумал, что руководству время от времени необходимо приходить в эту палатку, летать на «Стрекозах», выясняя обстановку, а не слушать только доклады подчиненных, которые часто оказывались не то что неправильными, а скорее не совсем точными, потому что любой взгляд на ситуацию субъективен.

Несколько «Стрекоз» сейчас так же, как и он, прочесывали пространство, паря в небесах, почти бесшумно, похожие на птиц, рассекающих воздух острыми кромками крыльев. Их размах был полтора метра, длина корпуса составляла чуть меньше метра. Кондратьев не встречал здесь никого, кто превосходил бы его размерами, за исключением самолетов федеральной авиации, поэтому он господствовал в небесах, не думая даже о том, что кто-то решится на него напасть. Опасность могла прийти только с земли. Как ему этого не хотелось, но он вынужден был постоянно смотреть вниз.

Однажды он пережил собственную смерть. Его сбили. Он упал. Причем все время он оставался в сознании и не чувствовал боли ни когда его крылья перебили пули, ни когда он врезался на огромной скорости в землю. Камера при этом не разбилась и продолжала работать. Он лежал беспомощный и неподвижный. Одна его щека упиралась в землю. Мир казался искаженным, смещенным на девяносто градусов. Горизонтальное стало вертикальным и наоборот. Перед его глазами колыхалось несколько травинок, по одной из них ползла божья коровка. Она добралась до вершины травинки, распустила крылья, похожие на лопасти грузного вертолета, которые изображались на страницах старых фантастических романов, прототипом таким рисункам служил автомобиль «Победа» с установленными на крыше лопастями, и унеслась прочь — в травяной лес, обступавший его со всех сторон нечеткими, размытыми, словно погруженными в мутную воду, стволами.

Он услышал шаги, увидел вспышку света, а грома выстрела — уже нет, потому что прежде перед глазами осталась только темнота, словно вспышка света сожгла сетчатку глаз и испортила все сенсоры. Он умер. Но после этой смерти не было никаких тоннелей, по которым он летел к волшебному свету, была лишь темнота.

В голове его мутилось, когда он снял шлем, черепная коробка трещала. Неприятное, очень неприятное это чувство — пережить собственную смерть. Ему не хотелось освежать эти чувства и вновь испытывать отвратительные ощущения, хотя иногда, к счастью, довольно редко, они возвращались к нему в ночных кошмарах под разным обличием. Проснувшись, он спасался от головной боли таблетками.

Краем глаза он увидел, что слева какая-то птица, немногим поменьше его, хотела потягаться с ним в скорости и несколько мгновений у нее получалось не отставать. На это у птицы ушли все силы. Вскоре она осталась далеко позади. Крылья ее обвисли, она стала падать вниз, пытаясь планировать, чтобы не разбиться. Ученые пришли бы в восторг, увидев эту птицу, а он…он покажет им эти записи, но попозже…

Он промчался над перевалом. Внизу струилась дорога, похожая на окаменевшую речку, и если в ней пороются археологи, то, вероятно, наткнутся на странных чудовищ, которые жили здесь много миллионов лет назад. Но дорогой интересовались лишь три солдата. Они шли по ней, выстроившись в ряд, размахивая миноискателями из стороны в сторону, напоминая косарей, срезающих невидимую траву, которая проступала на дороге. Ее им хватит на неделю, а потом, наверное, придется начинать все сначала, будто на них лежало проклятие, будто их приковали к дороге кандалами, как того лодочника, который должен из года в год возить через речку путников, пока кто-то не будет столь неосторожен, что не возьмется за весла сам и тогда лодочник окажется освобожден. Но дорога пуста — некому предложить миноискатели.

Он летел вдоль каменного русла километра три, а потом ушел в сторону, промчался над перевалом, увяз в горах. Отклоняясь то вправо, то влево, он проносился мимо них, как слаломист, который уворачивается от встающих перед ним ворот.

Облака висели так низко, что иногда не могли перебраться через горную вершину, тогда они натыкались на нее, как на риф, выступающий из воды, разваливались, а их обломки стекали вниз по склонам снежными потоками.

В небольших прорехах, которые проел в облаках ветер, проглядывалось постепенно начинающее сереть небо. Мгла просачивалась сквозь дырки, становившиеся все больше и больше. Облака залатать их не успели, а теперь стало слишком поздно. Мгла разливалась по снегу, казалось, что он испачкан, как в городе.

Видимость ухудшалась. Вскоре он ничего не сумеет разглядеть, даже если спустится вниз и начнет взбивать пропеллером снежную пудру, но она еще больше помешает ему, он не увидит горного склона, врежется в него, а холод вморозит его в снег и в лед.

Узнав о нападении на «уазик» с репортерами, Кондратьев приехал на место происшествия раньше следователей местной прокуратуры, но любезно дождался их, почти ничего не делая, чтобы его не обвинили потом в том, что он затер все следы и по неопытности уничтожил улики. Он минут на пятнадцать опередил периодически покашливающий, точно не излечившийся от простуды «уазик», выкрашенный в серо-голубой цвет, прямо как форма французской армии времен Первой мировой войны. Вероятно, и машину эту выпустили примерно в те же годы, а до нынешних дней она сохранилась лишь только потому, что все время простояла в музее, но поскольку транспортные средства стали дефицитом, чего нельзя сказать о горючем, пришлось автомобиль из музея позаимствовать. Пороги у нее сгнили, корпус прохудился, его заварили, но так грубо, что эти швы напоминали страшные шрамы. Из «уазика» вывалились два тучных следователя, одетых в черные драповые пальто, на головах бобровые шапки-ушанки, завязанные на макушках. Сонные и угрюмые, а если к этому набору еще добавить и раздражение, причиной которому стал егерь… Он хоть и стоял в сторонке и на глаза старался не лезть, но видом своим показывал, что тоже не прочь приступить к поиску улик и изучению места преступления. Следователи поначалу подумали, что это именно он нашел машину, бросились его расспрашивать, но надежды их тут же угасли, а интерес к егерю ослабел настолько, что с языка у них наверняка рвались слова: «Что ты над душой стоишь?» Им удавалось сдерживать их. Но ведь действительно нельзя лезть в чужие дела. Некрасиво, нетактично это. Прописные истины, которые изучают еще в школе, и если егерь им не последовал бы, то у следователей могло сложиться впечатление, что он ограничил свое образование только пребыванием в детском саду. Кондратьева, вероятно, до сих пор поносили недобрыми словами, в подтверждение чего он то и дело испытывал желание икнуть.

Следователи составляли протокол осмотра места преступления, скрупулезно занося в него: в каком положении находится труп водителя, куда повернута его голова, чем он предположительно был убит. Они ползали по земле, подметая снег полами пальто, так что те вскоре испачкались, что-то замеряли, раскатав метры, наподобие тех, какими пользуются плотники. «Как они еще не достали лупы?» — удивлялся Кондратьев.

Весь вид следователей был иллюстрацией недовольства тем, что им пришлось тащиться Бог знает куда, совершенно неизвестно зачем, потому что все подробности происшествия они вполне могли узнать из вечернего выпуска новостей. Благо вскоре после них подъехала съемочная группа, отчего-то возомнившая, что скромно стоящий в стороне и переминавшийся с ноги на ногу Кондратьев обладает наиболее полной информацией о случившемся.

Он постарался побыстрее отделаться от навязчивых репортеров, невнятно промычав, что абсолютно ничего не знает и появился здесь случайно, после чего у представителей прессы должно было сложиться превратное впечатление об его умственных способностях. Кондратьев указал на следователей, давая понять репортерам, что это как раз те люди, которых они ищут. Следователи оказались разговорчивыми, накопившееся раздражение они вылили прямо на головы съемочной группы, часть попала и на микрофон, вот только сведений о самом преступлении там вовсе не было, потом они успокоились, одумались и, чтобы загладить свою вину, рассказали все, что знали, предварительно попросив репортеров стереть все, что они наговорили минутой ранее.

Кондратьев стоял невдалеке от камеры и с интересом слушал занятное повествование следователей, которые, встав возле своего «уазика», по очереди реконструировали случившееся, а если кто-то из них запинался, то рассказ подхватывал другой. Заняло у них это всего минуты три. Репортеры были довольны, следователи тоже, и когда интервью закончилось, они стали радостно пожимать друг другу руки, первые — предвкушая хороший репортаж, а вторые — оттого, что все сказанное они столь удачно выдумали.

Уже вечером Кондратьев узнал о существовании кассеты со съемками похитителей, добился разрешения отсмотреть ее и выяснил, кого он должен искать…

Люди почти по колено проваливались в глубокий снег, оставляя после себя круглые, осыпавшиеся по краям лунки, точно здесь прошло стадо слонов или, скорее, мамонтов, которых забросила сюда какая-то темпоральная катастрофа.

Они сильно устали. По крайней мере, в их движениях не осталось никакой целеустремленности, а только та безысходность, которой отличаются, к примеру, прикованные к веслам галеры рабы. Внешне они не отличались от человека, но людьми быть уже перестали. С той поры наука ушла далеко вперед, хоть и не добралась до тех вершин, которые предсказывали ей некоторые ученые. Тем не менее у этих людей вполне могли оказаться искусственные слуховые сенсоры, которые, несмотря на сильный ветер, способны разобрать в его вое примесь работающих двигателей.

Кондратьев крался за ними по пятам, но они двигались слишком медленно, и он никак не мог держаться позади них постоянно. Он чуть забегал вперед, как собака, которая отправилась со своим хозяином в лес собирать грибы, но хозяин мешкает, наклоняется над кустами, раздвигает травинки, а за это время собака успевает разведать дорогу впереди — вдруг там прячется медведь, кабан или волк. Лаем она предупредит об опасности.

Семь человек. Не много. Главное, чтобы их не стало больше. За плечами автоматы, на спинах мешки, одеты в белый камуфляж. Семь снеговиков, которые отправились искать более холодные земли, когда приближающаяся весна стала щекотать им щеки. Они испугались, что тепло растопит их, если они подождут еще немного.

Но эти горы безлюдны и необитаемы, а люди здесь — миражи. Когда Кондратьев в очередной раз вернулся к найденной им группе, он в этом убедился, обнаружив, что люди исчезли, будто под ними разверзлась бездна и сомкнулась над их головами, а он не заметил, как они провалились туда.

Ямки, оставленные в снегу их ногами, стали менее глубокими, словно люди переходили вброд речку, с застывшей, превратившейся в желе, водой, и только она еще хранила их отпечатки, но когда они добрались до берега, следы обрывались. Чтобы узнать, куда они пошли дальше, пришлось бы возвращаться сюда вместе с поисковой собакой.

Он включил инфракрасные сенсоры, тут же различил пятно тепла, похожее на нарыв, в котором скопился гной. Нарыв вздулся, натянул кожу, набух. Чтобы его порвать, надо либо надавить на кожу по бокам, либо сделать на ней небольшой и неглубокий надрез, либо подождать, пока он сам не вскроется. Под кожей кто-то ползал, точно это были личинки в грязной ране.

Он зафиксировал это место в памяти, стал подниматься все выше, лишь когда инфракрасные сенсоры перестали улавливать пятно света, включил реактивные двигатели. Мир размазался под ним, словно его нарисовали совсем недавно на холсте, краски еще не успели высохнуть, и вот теперь кто-то небрежно провел по картине рукой и все испортил.

Переход к реальности прошел нелегко.

Голова кружилась. Его мутило. Когда он снял шлем, волосы были мокрыми от пота. Если их не высушить феном и отправиться так на улицу, то обязательно заболеешь. Реальный мир казался размазанным. Кондратьев не сразу сумел разглядеть, какое положение занимают фосфоресцирующие стрелки часов. Он несколько раз ошибся. Когда же стрелки наконец-то приняли четкие очертания, он стал высчитывать, сколько времени летал. Выходило, что часа три, но расчеты были приблизительными, потому что он не запомнил, когда точно надел шлем.

Пальцы вспотели. Кондратьев отложил шлем, огляделся.

Лишь из-за того, что верхняя лежанка пустовала, а занятой оказалась средняя, Кондратьев понял, что наблюдатель сменился. В больших черных шлемах они были похожи друг на друга, как близнецы, а может, они действительно ими были, но егерь не стал снимать шлем с головы того наблюдателя, который бодрствовал, и сравнивать его внешность с внешностью того, кто спал.

Плитку шоколада кто-то доел, а книжки не тронул.

Кондратьев встал, оттолкнувшись руками от подлокотников, но чуть не упал, когда попробовал сделать первый шаг — ноги затекли и болели, он поискал руками опору, все еще боясь дотрагиваться до аппаратуры, наткнулся на спинку кресла, перенес на руки большую часть веса своего тела. Передохнув немного, сгреб куртку, прокрался наружу и только там стал одеваться, быстро, пока не замерз, просовывая руки в рукава.

— Удачно?

Наблюдатель по-прежнему сидел на корточках, и если бы он не проводил Кондратьева в палатку, то могло показаться, что он провел здесь все три часа. Темнело. Маленький огонек на кончике сигареты едва освещал лицо, окрашивая все — и кожу и часть одежды — в красное, но, вероятно, на самом деле красными были только белки глаз.

— Да, — сказал Кондратьев, — спасибо.

— Не за что. Поздравляю.

Лагерь уже впал в спячку. Лишь часовые бродили по периметру.

— Закуришь?

— Бросил я.

— Извини. Забыл.

В руке у него опять была кружка. Из нее тянулся сладкий приторный аромат, от которого у Кондратьева забеспокоился желудок, заурчал, обиженный тем, что его разбудили, а раз уж это произошло, то для того, чтобы он успокоился, ему надо что-нибудь дать. Но с собой у Кондратьева ничего не было, а просить что-то у наблюдателя он постеснялся. Наблюдатель закашлялся. Хриплый кашель вырывался из его горла толчками, точно горло его сводили спазмы, проход становился слишком узким и весь воздух из него вырваться не мог. Дыхание у него было обжигающим, как у дракона, но без огня. Это он компенсировал зажженной сигаретой.

— У меня есть бисептол, — сказал Кондратьев.

Наблюдатель откашлялся, непонимающе посмотрел на егеря, потом заглянул в чашку, его передернуло, он спросил:

— А сахара случайно нет?

— В палатке.

— Тогда не надо. Спасибо.

— Я пойду, — сказал Кондратьев, — завтра рано вставать. Пока.

— Счастливо тебе. Мне вот что-то не спится. Посижу еще минут десять, а там опять колонну надо будет сопровождать.

Глава 14

На равнине снег уже начинал потихоньку сходить, просачиваться в землю, как в канализационные люки, кое-где собираясь в неглубокие лужицы, вероятно, из-за того, что природные трубопроводы засорились. Дабы избежать появления болота, их надо побыстрее почистить, но у людей и без того забот хватало.

Из-под снега стали проявляться замороженные позабытые тела, которые спали в сугробах всю зиму, никем не потревоженные и не найденные, но теперь похоронным командам, состоявшим в основном из местных жителей, приходилось все чаще иметь с ними дело. Разных людей они находили: сепаратистов, мирных жителей, иногда солдат. Тела сохранились превосходно, как в вечной мерзлоте, а если бы начался новый ледниковый период, то они в таком же виде долежали бы до следующих эпох, став бесценным кладом для археологов будущего. Но солнце с каждым днем пригревало все больше и больше, а его лучи вгрызались в снежный покров совсем как зубы хищника, рвущего лакомые куски мяса. Что же они будут делать, когда снег кончится? Примутся за людей?

Немного ждать осталось. Тогда, стянув одежду, можно попробовать заполучить прославленный местный загар. Кожа всего за пару дней приобретет кофейно-молочный цвет, а вот трупы, с незапамятных времен именовавшиеся «подснежниками», начнут гнить и разлагаться.

В горах с приближением весны снег стал еще больше искриться, переливаться, раздражая этим глаза, и лишь очень хорошие фирменные очки, а не дешевая подделка с яркой наклейкой, спасали от него. Но таять он, похоже, не собирался. На горных вершинах, хоть они и были поближе к солнцу, нежели равнинные области, снег спокойно переждет и весну, и лето, а осенью скатится по склонам и опять затопит все окрестности. Вот только не стоять бы у него на пути в то время.

Они искали противника наугад, как слепые, натыкаясь на голые склоны, скатываясь по обледеневшим поверхностям, за которые не могли уцепиться пальцы, а стальные когти на ботинках лишь царапали на льду глубокие борозды. Они будто оказались в темной комнате, куда не проникает ни один луч света и найти что-то можно только на ощупь, но комната слишком большая и, прежде чем обследуешь ее, пройдет не одна неделя, а может, и не один месяц. Им просто необходимо было знать место встречи со своими соперниками. Это сильно сократило бы время бестолковых поисков, а силы, которые они при этом сэкономят, можно потратить и более разумно.

Солнце уже сползало с небес, натыкаясь на горные вершины, скатывалось по их склонам. Снег словно впитал в себя за день солнечную энергию и теперь, даже когда светило ослабело, продолжал излучать яркий искрящийся свет.

Ноги начинали заплетаться, загребать снег носками ботинок, как экскаваторными ковшами.

Кондратьев приладил бинокль к глазам, внимательно изучая каждый метр пространства, до которого мог дотянуться взглядом, останавливался, если ему казалось, что он заметил какое-то движение, ждал, когда оно повторится снова, но почти все здесь онемело, застыло и готовилось ко сну. Лишь изредка с камней срывался комок снега, который сзади подтолкнул ветер, но вызвать лавину он не мог.

Темнело. Разглядеть что-то, кроме теней и бесформенных силуэтов, в которые превращалось буквально все, становилось все труднее. Чтобы раздвинуть эти сумерки, одного бинокля стало уже мало. Но право, не тащить же с собой телескоп. С ним-то будет еще хлопотнее, чем с пушками, которые чудо-богатыри Суворова переносили через Альпы, потому что пушки — чугунные, стукнешь по ним — не развалятся, а вот задень неосторожно телескоп — и он станет бесполезной стекляшкой.

Когда они нацепили на головы приборы инфракрасного видения, то стали похожи на отряд киборгов из дешевого фантастического боевика. Каучук плотно прилегал к левой глазнице, казалось, что небольшой окуляр просто вживлен в нее. Резиновая маска закрывала часть лица.

Снег стал бледнеть. Луна и звезды не скоро появятся в пока еще тусклых небесах. Рассмотреть отряд егерей мог лишь тот, у кого были похожие инфракрасные приборы.

К боевикам в самом начале этой кампании попало пять таких приборов. Чуть позже еще семь, после того, как два егерских отряда попали в засаду и были полностью истреблены. Но не сразу, потому что чуть позже были найдены искалеченные тела этих егерей со следами пыток, с отрубленными фалангами пальцев, с ожогами, выколотыми глазами, пробитыми головами и разрезанными горлами. Не составляло труда выяснить, кто именно сделал это, узнать их имена и клички, а после среди всех подразделений федеральных войск распостранился негласный указ: сепаратистов, причастных к казни егерей, в плен не брать ни при каких обстоятельствах, даже если они будут сами приходить сдаваться, бросать оружие и протягивать руки, чтобы их скрепили кандалами. Впоследствии они все гибли: кто от несчастных случаев, один, к примеру, попал под гусеницу танка. В других отчетах сообщалось, что они пробовали совершить побег, нападали на охранников, пытались завладеть их оружием. В целях самообороны боевиков этих приходилось успокаивать кого пулей, а кого ножом. Одно время все егерские соединения рыскали по территории Истабана в поисках только этих отрядов сепаратистов, добивая их в течение трех недель, а после осталось лишь несколько одичавших боевиков, которые ушли в горы и там потерялись. Вероятно, они станут клиентами похоронных команд, когда снег совсем растает.

Десять инфракрасных приборов нашли в исправности, еще один был сломан, последний двенадцатый исчез, но вряд ли он мог оказаться у Алазаева, если только тот не выменял его на что-то.

Накануне, уже после полета на «Стрекозе», Кондратьев изучал самые подробные из тех, что сумел раздобыть, карты района. Они датировались еще двадцатилетней давностью, но горы в отличие от всего, что создал человек, изменялись за более продолжительный период. Он не знал, относить их к молодым или старым, растут они или, напротив, опускаются и с какой скоростью это происходит, но вряд ли больше одного сантиметра в год, так что еще один Эверест вырастет здесь только через много веков. И должны миновать тысячелетия, прежде чем эти карты сделаются абсолютно бесполезными, но они гораздо быстрее рассыплются в прах.

Карту на ночь и вечер дал полковник, позаимствовав сей реликт из штабного архива, где хранилось множество всевозможных раритетов. Если внимательно порыться в них, глядишь — наткнешься на планы кампаний, которые вел в Истабане еще генерал Ермолов. Архив разросся. Для его перевозки легковой машины стало мало, а грузовик все никак не удавалось раздобыть, поэтому, чтобы решить проблему транспортировки архива, полковник раздал его по частям подчиненным, но вот как он решит проблему, если ему вдруг понадобится какой-то из документов. Не возить же с собой «ноутбук», где будет храниться информация о том, кому и что он выдал.

Карта сохранилась превосходно. На бумагу была наклеена прозрачная пленка, никто не ставил на ней пометки, а если и ставил, то ничего от них не осталось. Когда Кондратьев развернул карту, то она накрыла весь стол, ее края не уместились и свисали, как у клеенки, которую расстелили на столе, чтобы во время трапезы не попортить его полировку. Крошки пирожных, капли варенья или джема, пролитый чай, соусы — с нее стереть не сложно. Увидев, чем занимается Кондратьев, Голубев полез за чашками, загремел ими, а потом, когда капитан недоуменно посмотрел на него, сказал:

— Чаек пить будем?

— Будем. Только попозже.

Небо оставалось мутно-серым. Снег под ногами тоже был серым и таким он и останется, пока в небесах не появится луна, которая заставит его вновь сиять, будто под ногами рассыпаны драгоценные камни.

Когда появится луна, все их хитроумные приборы станут почти не нужны, потому что тогда и невооруженным взглядом будет все видно почти так же, как и днем. Почти — означает только то, что все будет выглядеть несколько иначе, чем при дневном свете, а горы вполне могут послужить декорациями к фильму, действия которого происходят на планете с более суровым климатом, нежели на Земле. Свет серебристый, ртутный, напоминающий светящиеся в темноте глаза, отблеск на белоснежных зубах. Он давит на плечи, точно воздух сгустился и стал тяжелее…

Но синоптики обещали, что ночь будет облачной. Это могло означать, что Луна заблудится в серой мгле, дороги в ней не найдет и этой ночью в небесах не появится.

Глаза искали в сгущающейся темноте хоть какой-нибудь ориентир. Одинокое, крючковатое, пораженное старостью дерево, которое длинными корнями, прорезало невидимую теперь землю и только благодаря этому все еще оставалось здесь. Маленькое и уродливое, оно прижалось к снегу, кланялось ветру, чтобы он не вырвал его. Выступавший из-под земли, вытертый ветром валун, сверкавший, точно побелевший череп великана, когда-то охранявшего эти горы. Он был таким большим, что, окажись он полым, в нем смогли бы спрятаться два или три человека. Кондратьев цеплялся за такие ориентиры взглядом, подтягивал к ним тело, при этом ноги передвигались сами, затем он искал что-то другое. Так они и шли.

Вдруг Кондратьев увидел красное расплывчатое пятно, текучее, нестойкое, как амеба или большой, очень большой сгусток слизи. Он не двигался, только краски, в которые было выкрашено это пятно, пульсировали, медленно изменяясь, становились по краям бледно-розовыми, а потом из центра вновь набегало густо-красное, почти бордовое и слизь опять становилась одноцветной.

Кондратьев взмахнул правой рукой с растопыренной пятерней, будто дирижер, который умеет общаться с оркестром, не прибегая к помощи смычка. Но музыканты не заиграли, а замерли в позах, в каких застал их этот взмах. Взгляд капитана по-прежнему ощупывал красный сгусток, точно боялся, что если он моргнет, то сгусток растает, исчезнет. До него оставалось около километра. Даже если ветер дул в его сторону, то ни звука шагов, ни запаха людей этот сгусток не уловил бы, если только его нюх и слух несравнимы со звериными, а по дороге ветер растерял бы и шепот, сорвавшийся с губ Кондратьева: «Человек».

Если закрыть один глаз и оставить открытым только тот, что снабжен инфракрасным прибором, то егеря покажутся такими же сгустками протоплазмы красными, мерцающими, страшными, точно с них содрали одежду вместе с кожей, но кровь при этом осталась в венах и ни капли ее не вылилось наружу.

Загребая воздух, Кондратьев широко взмахнул руками. Окажись он в воде, этот стиль плавания назывался бы баттерфляй, но на земле — он бесполезен. Егеря стали обтекать его с двух сторон, раздвигая темноту стволами автоматов и приближаясь к сгустку протоплазмы.

Воздух здесь был разряжен. Чтобы наполнять легкие кислородом, приходилось идти с открытым ртом, ловя каждую каплю воздуха, прямо как кит, который процеживает через сетку зубов тонны воды, чтобы выловить немного планктона.

Они забрались довольно высоко, не совсем до небес, так что боги, обитающие там, не должны еще сердиться за то, что люди тревожат их, но небеса уже давили на плечи и невольно приходилось чуть сгибаться под их весом.

Мир разительно изменялся, если смотреть на его поочередно то одним, то другим глазом, но инфракрасный прибор уже немного мешал.

Сгусток плазмы был точно на привязи. С места он не сдвинулся ни на сантиметр. Егеря медленно подбирались к нему. Спешить не стоило. Пока впереди у них был весь остаток жизни, но поторопишься, спугнешь удачу — и тогда времени на то, чтобы выполнить все задуманное, может и не хватить.

Человек, одетый в белый камуфляжный комбинезон, сидел на подстилке, вытянув вперед ноги, прислонившись спиной к каменной шершавой стене. Он положил на ноги автомат, а поверх него — руки. Голова, наполовину прикрытая вязанной черной шапочкой, склонилась на грудь. Его не стоило будить, чтобы спрашивать: «Кто ты?», а имя его никого не интересовало.

Спрятавшись за каменным выступом, Кондратьев наблюдал за спящим. Тот неизбежно должен был почувствовать чужой взгляд и проснуться. Часть скалы возле боевика колыхалась и пламенела в инфракрасном свете. Кондратьев давно обратил на это внимание. Очевидно, там находился вход в пещеру, а спящий был часовым. Заснувшим часовым.

Капитан бесшумно возник из темноты, как привидение или, скорее, посланник Смерти, облаченный во все белое. Открой сейчас спящий глаза, он принял бы егеря за видение, подумал, что сон его еще не закончился. Усы и борода боевика укололи Кондратьеву кожу, когда он ладонью закрыл ему рот, одновременно всаживая в сердце длинный кинжал, который мог проткнуть человека насквозь. Кончик лезвия выбрался из спины, добрался до каменной стены, глухо стукнулся в нее. Человек вздрогнул, по телу его прошла судорога, а Кондратьеву пришлось на него навалиться, чтобы удержать на месте. Но это продолжалось не более секунды, а потом тело ослабло, размякло, точно растаяло, глаза он так и не открыл, рот тоже.

Кондратьев убрал ладонь, чтобы не задерживать напрасно душу в этом мертвом теле. Ему показалось, что на пальцах он ощутил легкий ветерок, когда она выходила, но может, это легкие, в последний раз сократившись, выбросили остатки воздуха.

Он резким движением выдернул из груди боевика нож, отскакивая в сторону, чтобы не запачкаться кровью, которая хлынула из раны. Кровь, как хвост кометы, следовала точно за кончиком лезвия, словно прилипла к нему. Эта нить оборвалась. Кровь окатила боевику грудь, ноги и почти не попала на снег. В темноте ее, если не приглядываться, и не заметишь, так что со стороны — все осталось по-прежнему.

Кондратьев ухватил краешек занавески, потянул на себя. На него пахнуло приторным теплом, смешавшим запахи пищи и человеческого пота. Вместе с ними наружу вырвался маленький сноп света, упал на снег и затаился возле человеческих ног, как собака, испугавшись окружавшей его темноты. Вместо него в пещеру залетела горсть холодного ветра. Тепло остановило его почти на пороге, погнав обратно.

Людей он не разглядел в полумгле, но услышал в глубине пещеры недовольное ворчание, какой-то гортанный звук, который Кондратьев сперва не воспринял. Лишь через пару секунд он понял, что означала эта фраза: «Закрой, напустишь холод», а далее следовало местное и поэтому непереводимое дословно на русский язык ругательство. После этого егерь одернул занавеску, вернув ее на прежнее место.

Никто не появлялся. Он услышал бы звук шагов и тогда, дождавшись, когда человек выберется из пещеры, вновь пустил в ход кинжал. Кровь на нем уже запеклась. Несколько раз ткнув лезвие в снег, капитан стер ее остатки, так что кинжал вновь стал светиться лунным блеском, словно был сделан из небесного металла. Кинжал был старым, но не настолько древним, чтобы считаться ровесником эпохи, когда люди добывали металл исключительно из метеоритов.

Он аккуратно достал из сумки бомбу с усыпляющим газом, нежно взвесил ее в руке, а потом дернул чеку, отогнул занавеску, швырнул бомбу, ориентируясь на новый окрик, и отбежал в сторону.

Занавеска плохо пропускала звуки. В пещере кто-то закричал, вероятно граната попала ему прямо по голове, он остался очень этим недоволен и теперь выяснял, кто так подшутил над ним, искал обидчика, чтобы намылить ему шею. Крики эти стали слышны получше, когда автоматная очередь, полоснув изнутри по занавеске, пробила в ней несколько дырочек.

О том, что происходило внутри, приходилось только гадать. Там кто-то натыкался на металлическую утварь, будто нарочно сбрасывая ее со своих мест, чтобы создать побольше шума. То ли искали выход, то ли, разобравшись во всем, ловили бомбу, хотели выбросить ее из пещеры, но она отчего-то не давалась в руки. Бомба выпустила газ бесшумно, почти мгновенно стала пустой, не имеющей никакой ценности оболочкой. Веса в ней немного. Приемщик металлолома даст за нее копейки, а если ее все же выбросят как ненужный хлам, что ж… поздно уже, она выпустила свой яд.

Занавеска заколыхалась, натянулась. По вздутиям, появившимся на ней, можно было понять, где за нее уцепился человек. Он кричал, что-то неразборчивое — спятил или увидел что-то очень страшное. Егеря всадили в него несколько пуль, чтобы не мучился так. Человек жалобно всхлипнул, еще секунду держался за занавеску, но уже не пробовал отодвинуть ее, а просто висел на ней. Ноги его ослабели, и он глухо упал.

Пещера погрузилась в сон. Егеря не знали, насколько она вместительна, в ней мог оказаться еще один обитатель, или два, или она протянулась на многие километры, уходя в глубь горы, и тогда, чтобы усыпить всех боевиков, придется скормить ненасытной утробе не один десяток бомб, поснимать с себя все, что принесли, словно это приношения богам, но и их могло не хватить.

Егеря выжидали. Из пещеры никто не появлялся. Никто не встречал их.

Наконец Кондратьев опять подкрался к занавеске и потянул ее за собой всем телом. Она легко поддалась, сползла с прохода. Ноги егеря начали проскальзывать, но он продолжал тянуть занавеску, совсем как рыбак, который запустил невод в воду и тащит его на берег или в лодку, обливаясь потом и радуясь одновременно, что улов большой.

Занавеска затрещала, натягиваясь, оторвалась, а Кондратьев чуть не пропустил это и лишь в самый последний момент, когда понял, что она поддается, стал тянуть послабее. Промедли он чуть, и упал бы на землю, совсем как спортсмены, перетягивающие канат, когда тот неожиданно рвется, а так устоял на ногах, немного качнувшись вперед.

Усыпляющий газ рассеялся.

В пещеру, пригибаясь, проскользнули два егеря — Евсеев и Луцкий прикрывали друг друга. Их силуэты, нарисованные на фоне черного неба, были хорошими мишенями, когда они пересекали порог пещеры.

Через труп человека, валявшегося сразу за входом, они переступили, но вокруг него натекло очень много крови. Невольно приходилось сожалеть, какого прекрасного донора потеряла медицина. Евсеев, вляпавшись в лужу пяткой, оставлял за собой кровавый след, Луцкий этого не заметил, и в кровь не попал по случайности.

Тускло, с перебоями, то замирая, то вновь воскресая, как борющаяся со смертью пульсация крови в венах, светила лампа в центре пещеры, едва дотягиваясь до стен уже ослабевшими отблесками, поэтому стены казались нереальными, как тени, как занавес, который набросила на себя темнота, и стоит его порвать или отбросить, как за ним окажется бездна. Звук шагов, вырываясь из-под подошв, прыгал как мячик, добирался до потолка и стен, отскакивал от них и возвращался, но уже деформированный и искаженный.

В пещере застоялась духота. Воздух, ворвавшийся в проход, прогонял ее, оттесняя к стенам. Но дышать все равно было трудно, а чтобы глотнуть свежего воздуха, приходилось нагибаться, но при этом лучше закрыть глаза, потому что на полу лежал еще один труп — глаза его оставались открытыми, только они стали водянистыми, мутными, зубы оскалились то ли в гримасе, то ли в улыбке, потому что на его устах застыло проклятье. Он умер так быстро, что не успел сказать его, но это не означало, что оно не подействует.

Лампа стояла на столе, но свет ее привлек вовсе не насекомых, ее окружало пять консервных банок, со вспоротыми крышками, которые топорщились отвратительными зазубринами, точно это было какое-то очень страшное оружие. Наполовину растеряв внутренности, они подбирались к лампе, но застыли, когда в пещеру ворвались непрошеные гости, а рядом валялись грязные ложки и вилки, куски хлеба и хлебные крошки. Все это походило на поле битвы между какими-то фантастическими существами.

Егеря пробрались к столу.

Они попали в сонное царство, зашли в него так далеко, что теперь со всех сторон их окружали враги, которые, к счастью, спали сейчас — и только это спасло егерей. Боевики раскинулись в самых разнообразных позах: кто-то лежал на полу мешком, кто-то откинулся на спинку стула, стоявшего возле стола, руки опущены вниз и что в них — не разглядеть, но вряд ли более серьезное оружие, чем вилка или нож, да и те должны уже валяться на полу, выскользнув из пальцев.

Свет лампы густо освещал их лица, окрашивая кожу в красное. Бородатых индейцев не бывает, и у них более благородные лица, тонкие носы с горбинкой, полные губы, а у этих…сухая кожа шелушится, отслаиваясь, как засохшая грязь.

— Здесь все спят. Все нормально, — сказал негромко Евсеев в микрофон, а ветер вынес его слова наружу. Им опять повезло, но это не могло продолжаться вечно.

Лампа была слишком сильным источником инфракрасного света, который выжигал сетчатку, не хуже, чем свет звезды, когда на телескоп позабыли надеть тонирующее стекло. Кондратьев сдвинул инфракрасный прибор, чтобы он больше не закрывал глаз, — невооруженный, он быстро приспосабливался к этому свету, с каждой секундой доступное ему пространство все расширялось.

Несколько лучей фонариков упали на пол, зашарили по нему и по стенам.

Когда они натыкались на тела людей, то останавливались, опутывали их светом, как пауки, которые оплетают коконом свою жертву, чтобы она уже никуда не улетела. В полумгле все боевики казались на одно лицо. Когда луч фонарика падал на лица, они начинали съеживаться, как загоревшаяся бумага, покрывались сетками морщин. Глаза под закрытыми веками раздраженно вздрагивали.

Алазаева здесь нет. Даже с фотографией сверять не нужно. И так видно. Только балласт, который раньше назывался пушечным мясом.

В дальнем углу пещеры располагалось некое подобие опустевшего зверинца, точно боевики от скуки устроили здесь зоопарк. Но кого они держали здесь? Вот в чем вопрос. Возле решетки приткнулся человек. От него не исходил кисловато-сладкий запах. Он был одет в джинсы и дутую куртку, которая в нескольких местах порвалась, а из дыр вылезла белая подкладка. Он лежал на спине, а когда Кондратьев перевернул его, то увидел, что руки у него связаны веревкой. Она впилась в кожу так, что кисти побелели. Лицо человека изменилось не настолько сильно, чтобы не узнать его. Кондратьев видел его, когда репортер триумфально въезжал на бронемашине в центр села, а следом спешили федеральные войска. Капитан улыбнулся. Этот мир слишком тесен, в нем постоянно наталкиваешься на своих знакомых, точно в постановке участвует не более нескольких десятков человек, которые так быстро перемещаются, что успевают поспеть почти в одно и то же время в несколько мест, а из-за этого создается обманчивое впечатление, что на сцене многотысячная массовка.

Первое впечатление оказалось обманчиво. Пещера уже представлялась уютной. Здесь хранились мешки с крупой, консервы. Точно боевики решили сделаться отшельниками и вдали от мирской суеты замаливать грехи, дожидаться пришествия или вызова на Страшный суд. Они дождались.

После предыдущей операции у егерей осталось несколько наручников, которые они по-хозяйски прикарманили. Отчетности от них никто не требовал и не сверял, сколько наручников выдали на каждый отряд и сколько получили взамен плененных боевиков.

Комично было наблюдать за тем, как Голубев, пристроившись на корточках возле сидящего на стуле за столом боевика, отгибает ему пальцы, освобождая вилку, словно боится, что тот может неосторожным движением пораниться, кладет вилку на стол, а потом защелкивает на запястьях боевика наручники. Он обшаривает его карманы, совсем как грабитель, подсевший в метро к уснувшему пассажиру, извлекает откуда-то склеенные скотчем две ручки от «калашникова», набитые патронами, переправляет находку в свой рюкзак. Голубев приподнял боевика, стул при этом потерял равновесие, опрокинулся назад, но никто не проснулся от этого грохота, и только егеря, занятые примерно тем же делом, что и Голубев, раздраженно зашипели на него.

Кондратьев выбрался наружу. Там было зябко, хотелось вновь вернуться в пещеру и не выходить из нее, пока не сойдет снег, пока все не высохнет, пока не зазеленеет трава. Не так много ждать осталось. Неделя-другая.

Егеря, покуривая, сидели на корточках в одинаковых позах, не очень удобных для броска или удара, но боевики были уже не опасны.

— Не очень удачно все вышло, — сказал Голубев, увидев Кондратьева.

— Как сказать. Один заложник — тоже что-то.

Кондратьев ударил наотмашь ближайшего боевика ладонью по щеке. Звук получился резким, как электрический разряд в сухом воздухе. Капитан не удовлетворился этим и продолжал хлестать по щекам боевика, голова которого моталась из стороны в сторону. Казалось, что после каждого удара шейные позвонки все больше и больше расшатываются и вскоре должны треснуть и сломаться.

Боевик открыл туманные глаза, будто он пребывал в сильном опьянении и не понимал ни того, что происходит, ни где он.

— Где Алазаев? — тихо спросил Кондратьев.

— Улетел, — сказал боевик.

«Как Карлсон, который живет на крыше, — усмехнулся про себя капитан, — но обещал ли он вернуться?»

— Когда улетел?

— Днем.

— Где второй репортер.

— Его убил Кемаль.

— Кемаль? Кто это? Один из ваших?

— Нет. Он прилетал за органами. Он тоже улетел. Это с ним улетел Алазаев.

— У вас были пленники, кроме репортеров?

— Да.

— Сколько?

— Трое.

— Где они?

— Их тоже убил Кемаль. Я же говорю, он за органами прилетал.

— Часто?

— Несколько раз. Не помню.

— Понятно, — сказал Кондратьев.

Капитан мог задать еще очень много вопросов, и ситуация была ему совсем не понятна, но он видел, что боевик все больше возвращается из мира сновидений в реальность, еще несколько вопросов, и он окончательно проснется и либо замолчит, либо сам начнет задавать вопросы.

— Спи.

Боевик послушно закрыл глаза.

Часть 3