Мне кажется, она считала, что он сказочно богат — ведь он держался, как аристократ, а люди определенного класса считают всех без исключения американских аристократов богачами. Во всяком случае, она, наверное, решила, что для нее представился редкий случай заключить законный союз с молодым человеком из по-настоящему хорошей семьи. К тому времени, как я решился открыто написать ему о своих опасениях, было уже слишком поздно. Мальчик успел сочетаться законным браком и написал, что бросает учебу и выезжает с этой женщиной домой, в Риверсайд. Он был абсолютно уверен, что она принесла великую жертву, согласившись оставить место главы культа, и стать обыкновенным частным лицом — хозяйкой Риверсайда и матерью будущих де Русси.
Что ж, мне оставалось только покориться судьбе. Я знал, что у извращенных жителей континента правила отличаются от наших, американских, да к тому же мне и впрямь ничего не было известно об этой женщине. Возможно, она обманщица, но зачем же непременно подозревать ее в чем-то еще более худшем? Ради моего мальчика я пытался относиться к этим вещам как можно спокойнее. Да и что же оставалось делать здравомыслящему человеку, как не оставить Дэниса в покое до тех пор, пока его жена будет вести себя, как это принято у де Русси. Пусть у нее будет шанс показать себя, — возможно, честь семьи от этого и не пострадает. А потому я не возражал и не требовал от Дэниса раскаяния. Дело было сделано, и я готов был принять моего мальчика, кого бы он с собой ни привез.
Они приехали через три недели после получения мною телеграммы, извещающей о свадьбе. Нечего отрицать, Марселина была самой настоящей красавицей, и я вполне понимал, почему мой сын увлекся ею. В ней за версту чувствовалась порода, и я до сих пор склонен полагать, что в ее жилах текла изрядная доля благородной крови. Судя по всему, ей было ненамного больше двадцати лет. Она была среднего роста, очень стройная и грациозная, как тигрица. Оливковый цвет ее лица напоминал старую слоновую кость, а глаза были большими и темными как ночь. Ее отличали классически правильные, хотя, на мой вкус, и не слишком четко прорисованные черты лица и блестящие черные волосы — самые необычные из тех, что я видел в жизни.
Неудивительно, что волосы являлись немаловажной составляющей ее магического культа — с таким обилием волос эта мысль естественно должна была прийти ей в голову. Завивавшиеся тяжелыми кольцами, они придавали ей вил какой-то восточной принцессы с рисунков Обри Бердслея. Когда она откидывала их за спину, они спускались ниже колен и сияли отраженным светом, как будто жили своей, отдельной от остального тела жизнью. Стоило мне подольше задержать на них взгляд, как я и сам, без постороннего напоминания, начинал думать о Медузе Горгоне и Беренике.
Иногда мне казалось, что они слегка движутся сами по себе, пытаясь свернуться в пряди или жгуты, но это могло быть одно лишь мое воображение. Она постоянно расчесывала и, похоже, умащивала их каким-то особым составом. Однажды мне пришло в голову абсолютно фантастическое предположение о том, что они были живым существом, постоянно требовавшим ухода и пищи. Конечно, это была полнейшая чепуха, но все же с каждым днем я чувствовал себя все более и более скованным в общении с этой женщиной.
Ибо не могу отрицать, что как я ни старался, мне не удалось полюбить ее. Я сам не мог объяснить себе, в чем тут было дело. Нечто в ее облике вызывало у меня смутное отвращение, и всякий раз при взгляде на нее я не мог избавиться от неприятных и жутких ассоциаций. Цвет ее лица наводил на мысли о Вавилоне, Атлантиде, Лемурии и прочих забытых царствах древнего мира, а ее глаза иногда казались мне глазами какого-то злобного лесного существа или звероподобной богини, пришедшей из непомерно древних времен, когда человека — в том виде, в каком мы его знаем — еще не существовало. А ее волосы — эта плотная, чрезмерно напомаженная, маслянисто-черная масса — заставляли меня вздрагивать, как если бы я вдруг оказался лицом к лицу с огромным черным питоном. Она, несомненно, замечала мое невольное отвращение, хотя я и пытался всячески скрывать его, но не подавала виду.
А помрачение Дэниса продолжалось. Он просто ластился к ней, до нелепости перебарщивая со своими маленькими нежностями, которые он расточал ей каждый день. Она, казалось, отвечала взаимностью, но я-то видел, что ей стоило заметных усилий вторить его восторгам и причудам. Я думаю, она была изрядно уязвлена, обнаружив, что мы далеко не так богаты, как она предполагала.
Дело было плохо. Я понимал, что все это приведет к печальным последствиям. Дэнис был заворожен своей мальчишеской любовью и, почувствовав, что я избегаю его жену, стал понемногу отдаляться от меня. Так продолжалось на протяжении нескольких месяцев, и я все отчетливее понимал, что теряю единственного сына, средоточие всех моих забот и упований за последние четверть века. Признаюсь, что мне было горько — да и какой отец не испытывал бы то же самое? Но я ничего не мог поделать…
В первые месяцы пребывания в Риверсайде Марселина вела себя как образцовая жена, и наши друзья принимали ее без всяких вопросов и отговорок. Однако я не переставал беспокоиться из-за того, что парижские знакомые Дэниса, узнав об этом браке, могут написать домой своим родственникам. Несмотря на всю присущую этой женщине скрытность, рано или поздно это перестало бы быть тайной. Кроме того, как только они поселились в Риверсайде, Дэнис известил об этом своих самых близких друзей.
Я стал все больше времени проводить в своей комнате под предлогом ухудшающегося здоровья. У меня как раз начал прогрессировать радикулит, так что предлог был вполне основательным. Дэнис как будто не замечал этого и, казалось, вообще перестал интересоваться мною. Мне было больно видеть, как мой сын у меня на глазах становился бесчувственным чурбаном. У меня появилась бессонница, и теперь я целыми ночами ломал себе голову над тем, почему моя новая сноха вызывает у меня отвращение и некий суеверный страх. Окружавшая ее в Париже мистическая дребедень, конечно же, была ни при чем — она покончила со всем этим и больше ни разу не вспоминала. Она даже не пыталась рисовать, хотя, как я понял из рассказов Дэниса, когда-то баловалась этим.
Странно, что мое беспокойство по поводу невестки всецело разделяли слуги. Темнокожие относились к ней очень настороженно, и через несколько недель все как один уволились. Остались только те, кто был к нам сильно привязан. Эти немногие — старый Сципион, его жена Сара, их дочь Мэри и кухарка Делала — были вежливы, насколько возможно, но при этом всячески давали понять, что лишь повинуются своей новой хозяйке, но не любят ее. Все свободное время они проводили в своей части дома, которая располагалась в дальнем крыле. Маккейб, наш белый шофер, выказывал Марселине скорее дерзкое восхищение, чем неприязнь. Другим исключением была очень древняя зулуска, которая, по слухам, приехала из Африки более ста лет тому назад, и которая жила в старой хижине на задах нашего дома на правах пенсионера. Всякий раз, когда Марселина приближалась к ней, старая Софонизба выражала почтение, а однажды я видел, как она целовала землю, по которой ступала ее госпожа. Как известно, чернокожие суеверны, и я решил, что Марселина, чтобы преодолеть явную неприязнь слуг, забила им головы своим мистическим вздором.
Так мы прожили почти полгода. Летом 1916 начали развиваться события, приведшие к столь ужасному финалу. В середине июня Дэнис получил письмо от своего старого друга Фрэнка Марша, в котором сообщалось, что тот испытал нечто вроде нервного срыва, заставившего его искать отдыха в деревне. Письмо было отправлено из Нью-Орлеана, куда Марш вернулся, едва почувствовав приближение кризиса, и содержало открытую, хотя и безукоризненно вежливую, просьбу пригласить его к нам. Марш, разумеется, знал, что Марселина здесь, и очень учтиво осведомлялся о ее здоровье. Узнав о его беде, Дэнис немало расстроился и ответил, что он может приезжать когда угодно и на какой угодно срок.
Марш тотчас же приехал, и я был поражен тем, насколько он переменился с тех пор, как я видел его в последний раз. В ту пору, когда мы дружили с его отцом, он был низкорослым бледным пареньком с голубыми глазами и безвольным подбородком, а теперь опухшие веки, увеличенные поры на носу и тяжелые складки вокруг рта явственно выдавали его приверженность пьянству, а то и другим, более серьезным порокам. Я думаю, в Париже он играл свою роль декадента совершенно всерьез и собирался, если посчастливится, стать Рембо, Бодлером или Лотреамоном[5]. Тем не менее с ним было приятно поговорить — как и всех декадентов, его отличало необыкновенное чувство цвета, атмосферы и звукописи, а также замечательно живой ум и сознательно накопленный опыт в темных, загадочных областях жизни и чувственных переживаний, мимо которых большинство из нас проходит, даже и не подозревая об их существовании. Бедный юноша, если бы только его отец прожил подольше и сумел поумерить его прыть! У парня были большие способности.
Я был рад его приезду, ибо мне казалось, что это поможет восстановить нормальные отношения в семье. На первый взгляд, так оно и получилось — я уже упоминал, что с Маршем было приятно общаться. Он был самым серьезным и глубоким художником, какого я встречал на протяжении жизни, и я уверен, что ничто на свете не имело для него значения, кроме понимания и выражения красоты. Когда ему доводилось видеть совершенную вещь или же создавать ее, глаза его расширялись так, что радужная оболочка становилась почти невидимой, и они превращались в два таинственных черных провала на белом, как мел, лице с тонкими, безвольными чертами — провала, уводящих в неведомые миры, о существовании которых никто из нас и не догадывается.
Однако, в первые дни своего пребывания в Риверсайде он даже и не помышлял о живописи, ибо, как нам уже было известно из письма, он пребывал в состоянии крайнего переутомления. Должно быть, некоторое время ему сопутствовала удача, и он был чрезвычайно модным художником того странного типа, что воплотился в Фюсли