Лолотта и другие парижские истории — страница 39 из 62

Елена Васильевна купила абонемент в Филармонию, записалась в библиотеку Белинского и научилась вести приятные и совершенно пустые беседы с незнакомыми людьми, ожидающими автобус (тоже почти пустой, пусть и не слишком приятный – не то что душегубка конца восьмидесятых). Её ученики выигрывали школьные олимпиады, и в этом тоже были сверкающие крупицы удовольствия – мерцающий отблеск давно похеренной диссертации, несбывшегося Парижа и потускневших от времени слов научного руководителя: у вас, Леночка, большое будущее.

На пенсию Елену Васильевну выпроводили в сытые годы начала века. Школу переделали в гимназию с экономическим уклоном, и новый директор – полноватый мужчина с жаркими восточными глазами – полностью обновил «парк» учителей. Французский был признан неактуальным, его заменил японский.

Из старой гвардии к тому времени уцелели только химичка и Лена-Вася: остальные кто умер, кто копался в садах и огородах, а Веру Николаевну, представляете, прикончил любовник, находясь в состоянии эффекта. Об этом рассказывала химичка, внутренне страдая от того, что даже в смерти проклятущая англичанка умудрилась обставить нормальных учителей… Они-то, понятное дело, как умрут – от рака или инсульта, лишь в том вопрос. А тут – убийство на почве страсти, любовник в таком возрасте, вы подумайте, Елена Васильевна! С годами химичка почему-то решила, что француженка – её лучшая подруга, и когда их отправили на пенсию, долгое время изводила Елену Васильевну телефонными звонками, пока та не догадалась отключать аппарат вечерами. Больше-то ей никто не звонил. И не писал. И теперь уж точно не напишет – жди, не жди…

5

Шубка за долгие годы изрядно состарилась – пусть её ни разу и не выгуливали, всё равно успела поблекнуть и скукожиться. Когда-то блестящая и кокетливая, она превратилась теперь словно бы в собственную мумию. Елена Васильевна натыкалась на шубку, как на гвоздь в паркете, который забываешь выдернуть, потому что он торчит не в самом видном месте, но руки так и не дошли (какое всё-таки нелепое выражение) навести порядок, и шубка в очередной раз с облегчением сворачивалась клубком на задворках платяного шкафа – когда-то чужого, но ставшего теперь роднее брата. Неодушевленное, но при этом живое существо, хранившее в себе счастье, обиду и горе (каждый раз вспоминалось разное) могла пролежать ещё полвека без движения, а вот у Елены Васильевны с домоседством отныне не ладилось. Пенсионные радости её не прельщали, а энергию она умела расходовать только на учеников. Увы, желающих брать частные уроки не было, хотя объявления она развесила у всех подъездов окрестных домов. Один раз позвонили – но так и не пришли, а включенный телефон реанимировал мнимую дружбу с химичкой, и поэтому Елена Васильевна отменила идею репетиторства решительно, как в своё время – Москву.

Радостей было не так уж много – сигареты, концерты в филармонии, библиотечные книги – старые, в холстинковых переплетах, как будто в изношенных платьях: разумеется, классика. Сериалы Елена Васильевна не любила – потому что чересчур крепко привязывалась к персонажам, а один из сезонов неизбежно оказывался последним. Зато случайные разговоры с незнакомыми людьми – на остановках, или в очереди к кассе – оказались в итоге не такими уж и пустыми: выяснилось, что далеко не все её ровесницы тратят остатки энергии на взращивание внуков и борьбу с происками взбалмошной дуры-погоды в коллективных садах. Некоторые вышивают иконы (Елена Васильевна вздрогнула, вспомнив маминого Сталина), другие – путешествуют по миру, третьи становятся свечницами при храмах: вытаскивают из подсвечников не прогоревшие до конца чужие просьбы… Широта возможностей, открывшихся перед француженкой, была непостижимой, как вселенная: она впустую тратила время, пока старые женщины рисовали маслом, осваивали йогу, состояли в поэтических клубах… Бо́льшая часть пенсионерок находила себе новую работу – не по специальности, им же не восемнадцать, а такую, чтоб немного капало, и быть среди людей.

Вот и Елена Васильевна, плоть от плоти своего трудолюбивого поколения, не пробыв и двух месяцев на пенсии, трудоустроилась. Новое начальство – решительная женщина, у которой практически не было шеи, и голова лежала прямо на плечах – потребовало выйти первого сентября. Было странно впервые за столько лет пропустить праздничную «линейку», не получить букет из ледяных лапок пятиклассницы, а вместо школьного звонка услышать сдержанное «здравствуйте» от новых коллег – повара, официанток, уборщица и охранника, носившего уголовное, по мнению Елены Васильевны, имя «Семён». Новый мир старой француженки – затрапезное в прямом и переносном смысле слова кафе всё в том же Юго-Западном районе, к которому она считала себя приваренной намертво. Всех продавщиц из киосков она здесь знала по имени, и вместе с коренными жителями Белореченской, Ясной и Шаумяна осуждала вероломный ремонт дороги, из-за которого сорок первый ходил теперь по другому маршруту, и оплакивала скоропостижный снос кинотеатра «Буревестник», на месте которого построили очередной торговый центр, бессмысленный и беспощадный. И пусть даже ей, пенсионерке, нечего было здесь теперь делать, она каждый день упрямо садилась в маршрутку и высаживалась на углу знакомых улиц – потому что вновь, как в тот далёкий год, чувствовала близкие перемены, и знала, что нужно пойти им навстречу.

В конце августа на дверях бывшей пельменной, где француженка бывала несколько раз (всегда почему-то зимой) появилось объявление: «Требуется гардеробщица». Сама пельменная называлась отныне кафе «Париж». Елена Васильевна склонила голову, мысленно поздравляя шутника, что заведовал обстоятельствами её жизни – это было и в самом деле смешно. Прямо с порога пахнуло горелыми сковородками и овощами-долгожителями, а интерьер оказался «богатый», пластмассово-золочёный, с букетами павлиньих перьев и атласными скатертями в сигаретных шрамах. Гардероб располагался по правую руку от входа – там никого не было, хотя на плечиках топорщились пальто и шубы всех пород.

Добротно накрашенная официантка выскочила из зала с подносом, и, увидев Елену Васильевну, испугалась:

– Ой, мамочки! А где Семён?

Входная дверь бахнула – вернулся Семён с перекура. Ему в последние дни приходилось работать и охранником, и гардеробщиком – за те же деньги, поэтому он нервничал и ходил курить чаще обычного.

– Я по объявлению, – сказала Елена Васильевна. – Хочу быть гардеробщицей.

Это прозвучало у неё как-то робко, по-детски. Маленькая девочка впервые доверила свою мечту взрослым людям.

– Хотите – значит, будете! – философски заметил Семён. – Анна Петровна! – воззвал он как будто бы к небесам, и вскоре со второго этажа спустилось строгое начальство без шеи. Вот так Елена Васильевна и обрела, в конце концов, свой Париж – тот, что был ей по размеру и заслугам. Работал гардероб круглый год – спасибо дуре-погоде, а кафе, как выяснилось в первый же день, было самым популярным в районе местом поминок («у нас своя ниша», гордилось начальство). Автобусы, полные скорбящих пассажиров, прибывали в «Париж» прямиком с кладбища – родные и близкие меняли верхнюю одежду на черные «номерки» в виде Эйфелевой башни, и уходили в зал, к прожженным скатертям, блинам и кутье. Не чокаясь пили, вспоминали усопших, плакали – Елена Васильевна оставалась среди шуб и курток, пальто и накидок, в тени чужого горя, в запахе кожи, духов, табака и пота. Из рукавов вытекали платки, с крючков падали шапки, – в отсутствие хозяев одежда жила своей жизнью, далеко не всегда тихой. Подвыпив, гости навещали гардероб всё чаще – кто-то забыл сигареты в кармане куртки, кто-то замерз и требовал шаль, а один молодой человек оставил в гардеробе телефон, и тот едва с ума не свел Елену Васильевну, исполняя «Полет шмеля» без перерывов и остановок в течение десяти минут: в конце концов она попросила Семёна сходить к гостям и аккуратно спросить, у кого из них номер четырнадцать?

В компании Семёна француженка проводила теперь основную часть своей жизни, что, в общем, было неудивительное – охранник и гардеробщица исполняют классическое па-де-де в любом учреждении. Они быстро нашли общий язык – и заключался он в том, что как раз-таки язык использовался ими крайне редко: Семён и Елена Васильевна предпочитали взаимное уважительное молчание. Оба помногу курили, но делали это по очереди, оставляя гардероб и безопасность на попечении друг друга. В часы затишья Елена Васильевна читала книги в холстинковых платьях, Семён – сидел в телефоне, как это теперь называлось (русский язык дурнел на глазах, теряя красоту и благозвучие).

Охранник был молод – лет тридцать, не больше, и относился к своей жизни с искренним изумлением: то немногое, что он о себе рассказывал, удивляло его, судя по всему, намного сильнее, чем слушателей. Слушатели ждали неожиданного поворота, шокирующего признания, но это была самая обычная судьба – школа-училище-армия-дембель-женитьба-развод, ничего выдающегося, ни одного гвоздя, на который можно повесить чужое восхищение. Манера держаться, – многообещающая, с интригой и грандиозным замахом, но на деле всё оборачивалось пустяком: возможно, потому, что говорил он редко, и все, кто удостаивался внимания, невольно ждали откровений. Но дожидались разве что шуток с каламбурами – Семён балагурил редко, но метко: важной даме, поинтересовавшейся, «Какой у вас режим?» ответил в рифму: «Наелись – и лежим!». Елену Васильевну покоробило – всё-таки обслуживали в «Париже» память тех, кто лежал: в их честь и наедались гости блинами и кутьей… Но делать Семёну замечаний она не стала – слишком уж дорожила их взаимным равнодушием.

Зеркало, висевшее на стене у гардероба, каждый раз показывало француженке то мать, то Зизю – они словно бы навещали её по очереди. Мать раздражённо слизывала с нижней губы фантомную соринку, Зизя мягко улыбалась, пытаясь вернуть правую бровь на один уровень с левой, но та как дотянулась однажды до линии лба, так и не сдавала позиций. Это сходство, которого тщетно искали при жизни и та, и другая старуха, проявилось в Елене Васильевне только теперь, и она долго не могла к нему приспособиться, пугаясь от неожиданной встречи с давно умершими родственницами.