Романов с огромным трудом улыбнулся. Ржавый сердечный вентиль крутили в груди как будто несколько рук сразу. Внутри горел огонь.
Ему был нужен воздух.
И твёрдая, пусть даже чужая, земля под ногами.
– Сашенька, Коля! Мне пройтись нужно. Кружок по району сделаю – и вернусь.
– Но папа, мы только сели, – попыталась возразить Александра.
– Ничего страшного! Поешьте там это самое… Помолитесь, или как оно у вас называется?
– Медитация, – сказала дочь. – Только ты недолго, ладно? Ты же совсем не знаешь город.
– Конечно, недолго. Я сотовый взял, так что не волнуйся. Как это у вас говорят, это самое, на связи?
Не глядя на гостей и улыбаясь всем сразу неестественно широкой улыбкой, Романов вышел из комнаты и забрал из холодильника бутылку.
Директор действительно собирался сделать небольшой круг, точнее – квадрат, обойдя ближайшие улицы и выпив на какой-нибудь скамейке. Но как только он свернул за угол, рядом с булочной, где были выставлены длиннющие батоны, похожие на мечи, остановилось такси.
Первое за всё это время такси в дочкином районе. Водитель приветливо выглянул из окна и что-то спросил.
Романов пожал плечами – не понял ни слова.
Тогда водитель стал делать приглашающие жесты, открывая перед Романовым дверцу.
Директор решил, что водитель его с кем-то путает, и стал мотать головой.
Таксист не унимался и хлопал рукой по сиденью пассажира, как делают маленькие дети, требуя, чтобы мама села рядом.
А что если правда поехать?
Он этого Парижа, вообще, не видел, хоть Эйфелеву башню посмотрит.
Вот и сердце в груди улеглось, как будто перестали крутить вентиль.
– Вези это самое, к башне! – велел директор, садясь и пристёгиваясь.
Водитель рванул с места. Рот у него не закрывался – слова вылетали как орехи из рваного пакета. И все до единого – непонятные. Проще орех зубами раздавить, чем разобраться, о чём он толкует.
– К башне! – пояснял Павел Петрович. – К воде!
Он помнил, что башня стоит на берегу реки. А река всегда – главный ориентир.
– Вода! Буль-буль! – повторял директор, опасаясь, что водитель его не понимает, но он услужливо кивал, ехал и довольно быстро остановился у речки. Речка была узенькой, и никакой башни видно не было. Наверное, ближе не подъедешь – как-никак достопримечательность.
Романов расплатился с водителем и спустился к деревьям, обступившим реку, как любопытные старухи. У изножья каждого дерева – металлический круг, напомнивший директору газовую конфорку, какие были ещё на старой квартире. На одной из «конфорок» лежали свежие собачьи какашки, похожие на сигары.
Башню не видать ни спереди, ни сзади.
Над рекой висел пешеходный мост.
Павел Петрович почувствовал себя изношенным и старым, как холодильный агрегат, которым пользовались несколько поколений семьи, и теперь к нему же предъявляют претензии – с чего это он вдруг сломался, под праздник?
Как будто агрегату есть дело до ваших праздников.
Когда дочки были школьницами, в девчачью моду вошли заколки-автоматы – мать где-то купила такие и Анне, и Александре. Младшая взяла в привычку вхолостую щёлкать замочком своей заколки, и Павел Петрович терпеливо разъяснял ей, что каждое техническое устройство рассчитано на определённое количество использований – рано или поздно оно выйдет из строя.
Вот и человек устроен так же, размышлял директор, глядя на воду – светло-зелёную, как бутылка для кефира.
Под мостом шёл кораблик с туристами – какой-то ребёнок на борту помахал директору, и он вяло ответил.
Карман плаща оттягивала бутылка, похожая на гранату, которой можно взорвать себя и часть мира вокруг, если будет совсем невтерпёж.
Но только часть.
– Отец, закурить не будет? – сиплый голос прозвучал так неожиданно, что директор чуть не выхватил бутылку из кармана – а мысленно уже вырвал чеку.
Бомж. Морда – красная, глаза – стеклянно-синие, и на одном – бельмо. Слегка доработанный флаг Франции – или России. Пахнет от него, не хуже чем от стоячей воды – но ведь по-русски говорит!
И это слово – «отец», такое нужное и своевременное…
– Не курю, – почти с сожалением сказал Романов. – Бросил.
Бомж достал из кармана (если это был карман) коробку спичек и тряпку с завёрнутыми в неё окурками. Прикурив, задул огонь и бережно сложил обгоревшую спичку обратно в коробок.
Романов никогда не думал о том, что у него может быть нечто общее с бомжами – он считал их наростами на теле общества. Всего один раз, когда они с Люсей отдыхали в Италии, он испытал интерес к бездомной женщине, жившей прямо на пляже, где купались отдыхающие. Днём её никогда не было, на лежаке под выцветшим зонтом оставались какие-то пакеты и коробки. Появлялась бездомная к вечеру, когда отдыхающие спорили, в какой ресторан пойти ужинать. Она приносила с собой канистру пресной воды, мешок с яблоками, сорванными, по всей видимости, где-то поблизости, и устраивалась на своём лежаке, глядя, как темнеет море, сливаясь с песком и небом. Бездомная была красива, хотя и очень немолода – и в ней жила особенная, изощрённая тайна. Тогда Романов впервые в жизни пожалел, что не знает по-иностранному, и не может поговорить с ней. Предлагать ей деньги было страшно – люди с такими лицами не принимают подаяний.
Ночами на её лежаке горел фонарик, и Романов вглядывался туда с балкона гостиницы, но различал только этот слабый свет – и слышал, как бьётся о берег невидимое в темноте море.
Бомж стоял рядом с директором – заросший до самых глаз мужик, на каких пахать можно, но никто не пашет, потому что «не запрягли».
– Выпить хочешь? – спросил директор, и синие губы бомжа растянулись в страшную улыбку.
Его звали Саней, и он считал себя парижанином. Объяснил, что башню отец здесь ищет напрасно – это не Сена, а канал Сен-Мартен. До башни отсюда пилить и пилить.
– И на кой она тебе сдалась? – смеялся Саня, ловко вливая в себя водку.
Директор рассказывал Сане о том, что он всю жизнь возглавлял завод по производству медных труб.
– Огонь, вода и медные трубы, – понимающе сказал Саня.
Отсюда, из Парижа, директор видел свой завод царством, которое у него отвоевал более удачливый властитель.
Со слезами на глазах вспоминал снабженца Кудрявцева, жаловался на Люсю, тосковал по жене.
Саня предложил директору окурок, и тот добил его с удовольствием, как в детстве.
Допили водку быстро, а темнело – медленно. Но вот зажглись фонари, и в небе взошёл ясный месяц, похожий на спелый банан.
Романов рассказывал Сане про своих дочек, Анну и Александру, про зятьёв Валерку и Колю, про то, что мух давить нельзя, а вот людей – можно.
– Но ведь у них всё было, пусть мы и держали их строго, но всё было, всё! – Романов обхватил Саню за плечи, бомж не возражал. – Когда в новый дом переехали, балкон был такой, это самое, что мать заливала его как каток! Дочки на коньках катались по балкону, где ты ещё такое видел?
Саня божился, что нигде.
Директор плакал, глядя на воду канала Сен-Мартен. Сегодня было много воды – процеженной, стоячей, солёной.
Проклятые руки снова начали крутить в груди железный вентиль.
– Отец, у тебя зво́нит, – сказал Саня, жадно вглядываясь в пульсирующий карман.
Александра.
– Папа, где ты? Я чуть с ума не сошла! Николя весь квартал на три раза обошёл – мы уже хотели полицию звать. Ты почему на звонки не отвечал? Зачем ты так со мной поступаешь?
– Прости меня, доченька, – сказал Романов. – Сейчас приеду, я всё запомнил – станция «Крым», потом налево и ещё раз налево. Деньги есть.
– Ты что, пьяный? – испугалась Александра. – Вот лучше бы, правда, дома сидел!
Павел Петрович нажал отбой – и протянул телефон Сане. Тот бережно спрятал подарок в карман – если это, опять же, был карман, а не дыра в лохмотьях. Они обнялись и простились, и в тот же миг пошёл дождь из тех, что обрушиваются без предупреждений. Как будто над головой опрокидываются бочки с водой – одна за другой.
Лужи вздулись пузырями.
Директор бежал к метро, но прежде чем спуститься вниз, успел заметить еще одного бомжа – этот человек лежал под дождём на вентиляционной решётке метро. Бомж закрыл лицо одеялом и грелся теплом, которое вместе с шумом дарили ему проходящие поезда.
Казалось, он крепко спит.
Рыба в водеПовесть
Я жизнь свою в булавку не ценю.
В общем-то я никогда не сомневалась в том, что счастлива – даже когда всё вокруг убеждало в обратном: да не тихо, вкрадчивым шёпотом, а воплем во весь голос. Какое там счастье, если жизнь разваливается, и ты сама тоже, вполне возможно, вскоре развалишься на куски, но при этом внутри тебя – звенящий ангельский хор… Сумасшедшие счастливы просто от того, что живы. А всем остальным нужны ещё какие-то причины для радости – чтобы повысили зарплату, чтобы перестала мучить совесть и установилась приятная тёплая погода без осадков, но при этом не погиб урожай, и пусть не будет войны, а сына удастся отмазать от армии… Человеческие просьбы засоряют самое вещество жизни, и вот мы уже не понимаем, чему радоваться, а чего – бояться. Мы словно уклоняемся от пуль – но ведь среди них есть и те, что с лекарством.
…Лекарства мне почти не помогали, но стоили при этом таких денег, что муж каждый раз платил за них, зажмуриваясь. Нет ничего хуже разговоров о болезнях – я избегала их, сколько могла, а потом ушла в свою хворь целиком, как под воду с головой. Тогда уже и говорить было не о чем: да и как поговоришь, если кругом вода. Такое странное состояние, – чувствуешь себя чугунной болванкой, не имеющей никакого отношения к живой женщине по имени Таня, и ждёшь момента, когда можно будет оставить неподъёмное тело в квартире, надоевшей до смерти – и взлететь к потолку семиграммовым воздушным шариком, а потом взять курс на восток, выпорхнуть в окно и промчаться над всем Челябинском, глядя сверху на пыльные крыши…