— Вы еще должны мне рассказать, — обратилась она ко мне, — мне все же интересно, как вы меня нашли. Как вы обо мне узнали?
Я улыбнулся про себя.
— Есть такой документ, собственно, лишь несколько страниц, подписанных капитаном Ланнурьеном. И там он упоминает женщину, связную, которая перевозила французов в горы. В Середи мне сказали:
— А, это наверняка Белая пани.
— Какая Белая пани? — удивился я.
— Как какая? Такая! Белая!
— А где мне ее найти?
— Где найти? В самом деле, где? Она была, но ее уже нет. Ее поглотила война…
— Вот я и отправился вас искать. По горам и долам. И нашел вас. Как я и сказал, мне это стоило труда, но главное — то, что я у вас.
— Я так рада, вы даже не можете представить, — говорит эта женщина, словно выступая из полутени, и медленно повторяет за мной имена, которые я ей напоминаю: де Ланнурьен, Томази, Пикар, Пети.
— Это были прекрасные времена, — говорит она вдруг, устремив взгляд куда-то за меня, вдаль, на много лет назад, в годы, которые уже не вернутся.
В те годы, о которых в этой скромной комнате напоминает лишь диплом в золотой рамке:
КАНТОР
В конце словацкой шеренги стоял юноша. Он едва держался на ногах, в лице ни кровинки, сам не свой.
Он еще ни разу не встречался со смертью, не видел, как умирает человек. И уж совсем не знал то страшное уравнение преступления и наказания, в которое сейчас должны были подставить неизвестное.
Его звали Мило Гамза, он пришел сюда из Белой. И он, и его отец, и дед, и прадеды — все зарабатывали на хлеб топором, были лесорубами и плотниками. Лес был их колыбелью и кладбищем: тут они рождались и умирали, лес кормил их. Он был для них и книгой жизни, они читали ее всю жизнь. Знали, как трещат деревья; как шагать по тропкам, которые почти не видны; где проходит крупная дичь, а где кабаны; кто стянул у Олдгофера из леса сушняк; знали даже, кто из девушек и когда ходит по малину, а когда — по чернику. Мудрено ли, что от них не укрылось, что происходит в Турце? В горах, в лесах, в долинах. Когда Мило в первый раз услышал о партизанах, он сразу примчался домой:
— Я тоже пойду!
— Ишь ты! У щенка прорезаются зубы! — укорила его мать.
— В лесу та же война! Тебе мало? — резко оборвал отец.
Но живой прилив не спадал.
Турец, словно тайник, окруженный горами, в стороне от главных дорог, служил хорошим укрытием для тех, кто бежал из Германии. Здесь их не подстерегали опасности, как в рейхе, здесь не надо было бояться, что каждый шаг может стать последним; не надо было бояться слова. Взгляда. Встречи. В деревнях можно было постучать в окно, попросить поесть; здесь можно было переночевать, избавиться от лагерной одежды с позорной меткой. Принимали их сердечно, кормили, оставляли ночевать, давали одежду, да и денег давали. Многие с беглецами могли и объясниться, поговорить: ведь не зря же при царе многие жители Турца исходили всю Россию, как и надлежало лекарям и травникам, которые пользовались там заслуженным признанием.
Сперва ходили слухи, что пришельцы появились в Валче, а потом стали поговаривать, что и в других селах тоже. В Гадере, в Нолчове. Рассказывали о Жингоре из Быстрички, который отказался ехать на фронт и дезертировал. Зима была суровая, а беглецов становилось все больше. Их надо было надежно спрятать в разных тайниках в лесах, да и в деревнях — на чердаках, в кладовках, на сеновалах, в сараях, где придется.
Мило снова принялся канючить:
— Пустите меня к партизанам!
— Вырасти сначала! Ты еще сосунок, — одернул его отец.
Но тут случилась эта история с гардистами. Уже давно прошел слух, что Жингор собрал группу пятнадцать человек — русские и словаки. Двоих он послал на какое-то задание. А их схватили, и на допросе они выдали даже то, чего не знали. Жандармский начальник прямо иезуит какой-то, поднял на ноги всех, кого мог: и гардистов и жандармов. Но тут надо же, как нарочно, они опять натолкнулись на партизан. Партизан было двое. Пошла стрельба, начальника — поделом ему — сразу отправили к праотцам, а одного партизана ранили в живот. Второй сумел скрыться и поднял тревогу в лагере. Уже настала ночь, погода была прямо шабаш ведьм: метель такая, что не видно ни зги, ветер обжигал и валил с ног, но партизаны брели по глубокому снегу, проваливаясь выше колен. Лишь к утру, вымокшие, на исходе сил, добрались они до Валчи, свалились на солому. А вечером пошли дальше. И снова ураганный ветер, пурга, трескучий мороз. Но партизаны, промерзшие до костей, прошли через несколько долин — и гардисты остались в дураках. Но, как говорят, у ночи своя власть — растеряли партизаны друг друга. Жингор и то заблудился, бродил, пока его не приютил лесник из Кантора.
Жители Турца потеряли сон — у них на глазах, как на сцене, где кулисами служили заснеженные долины, горы, леса, поля, развивались волнующие события: горстка словаков и русских, гонимых, преследуемых, вступила в первый поединок с властью за правое дело.
И города и деревни следили за каждой сценой, затаив дыхание. Но они не были праздными зрителями, а горячо болели за тех, кто поднялся против фашистских заправил. И это было как бы эхом Мартинского меморандума, «Декларации словацкого народа», «Сонетов» Коллара… Симпатии Турца переросли в открытую поддержку, когда Бугадзе, тот самый советский партизан, который был ранен в схватке с гардистами, на восьмой день после операции обвел всех вокруг пальца и в одежде, которую ему раздобыли врачи, в пальто, подаренном уборщицей, выбрался из больницы через черный ход и скрылся. А ему еще даже не сняли швы…
Беглецам давали кусок хлеба, протягивали миску супа, прятали на ночь в амбаре, пускали в дом обогреться и высушить у печки ботинки, указывали надежный путь, сообщали нужные сведения, просто улыбались — и эта улыбка придавала гонимому силы, согревая человеческим теплом. И из всего этого, всех действий и поступков, из внутренних побуждений, чувств и намерений рождалось сопротивление власти, и оно было всюду и нигде, нигде и всюду — неуловимое, невидимое, ибо коренилось в подсознании всех жителей Турца. И они, эти простые люди, в долинах и горах, в деревнях и хуторах кормили пришельцев; лесники помогали им в лесах; врачи лечили их; уборщицы отдавали, может, последнее пальто; жандармы «не видели» их и ничего о них «не слышали». А как много людей о них знали, но не предали. Не предали! Ни один не предал!
Без них, без этих простых людей, не возникли бы эти лесные оплоты Сопротивления, ненависти, вооруженной борьбы — лесные лагеря.
Лагеря с тайниками, укрытиями, убежищами, палатками, охраной, связью, снабжением.
Лагеря в Валче, Нецпалах, под Врутками, Требистовом, Быстричкой, в Канторе.
В Георгиев день тронулся лед, вскрылись речки; в день Иозефа совсем потеплело, а в день Дюро в избе уже не усидеть. Наступала весна, которая лучше ста зим; капало с крыш.
Ряды партизан пополняли новые добровольцы: советские пленные, бежавшие из лагерей, чехи из протектората, поляки из-за Оравы. Приходили и словаки — из Турца, да и из других мест. Добровольцев было столько, что принимали уже только тех, кто оказался вне закона, особенно дезертиров — их в первую очередь, да и то лишь тех, кто приходил с оружием.
Хлопот-то сколько, забот!
Легко сказать: не печалься летом о корчме, она под каждым кустом. Но где приютить столько людей?
Легко сказать: ешь хлеб, пей воду — это полезно для здоровья. Да сколько можно протянуть на хлебе и воде?
Надо было рубить лес, тесать, копать, добывать камень, мастерить; находить новых и новых людей, которые давали бы муку, сало, фасоль, табак; приходилось создавать сеть надежных, своих людей, которые, когда надо, дадут повозки, лошадей.
Это было уже не под силу тем, кто скрывался в лесах, этого не могли сделать одиночки, помогавшие прежде.
Это могла обеспечить только сила — организованная, продуманная, скрытая. И она появилась — революционные национальные комитеты. В Валче, Дражковцах, Дольном Кальнике, Требостове. Они росли, как грибы после дождя, и к лету были уже в половине сел. Двенадцать советских пленных, бежавших из концлагерей, вместе со словаками построили землянки и срубы в Канторе, в этой тихой отдаленной долине над деревней Склабиня. Отсюда легко было быстро уйти и скрыться, а тамошний лесник Бодя был свой человек. Вместе с женой он заботился о том, чтобы партизаны были сыты, дважды в день пек хлеб, помогал, как мог.
— Отец, я пойду к партизанам! — прибежал домой молодой Гамза.
— Ступай! — ответил отец.
— Муж мой! У тебя ум за разум зашел? Пятеро детей на шее! Мило ведь уже может зарабатывать, какая-никакая, а помощь. А ты говоришь «ступай»? Просто так? Бить баклуши в лесу? Дурака валять?
— Лучше уж пусть перебродит молодое вино, — пробурчал отец. — Кто пощиплет немцев как следует, если не такие удальцы? Мы, что ли, седые развалины, смертью забытые? Мило хоть и зелен еще, да любого заткнет за пояс. Вишь, как вымахал — прямо молодой дубок. Мужик будет что надо. Смелым надо расти смолоду.
— Господи! — запричитала мать. — Совсем ты, видать, спятил на старости лет?
«Нет, стену головой не прошибешь, — подумал Мило. — И просьбы никакие не помогут. Лучше уж ничего не говорить. Никому. А так только ссоры получаются».
Ему помогла записка. Но писала ее не королева, как поется в песне. А братиславские паны. Ему надлежало явиться на принудительные работы. Тут уж отец сам сказал: