Ломая печати — страница 17 из 62

— Конечно, жили, — подтвердил другой.

— Ну, так заткните старухе глотку, нечего тут разоряться. А сопляка сюда!

Маму отшвырнули, а отца ударили в спину прикладом.

— Топай! Революционер!

Их погнали по деревне. Владо держался за руку отца, напуганный виденным, страшась будущего. Перед глазами у него стояла избитая мать. И сестренка, которая, плача, путалась у людей под ногами. И он еще крепче хватался за руку отца. Это была единственная опора и спасение. Так дети ищут защиты у отца и матери всегда, когда им страшно.

Они шли большой толпой. В том, в чем были, когда их схватили. В Дьяковой их затолкали в костел и составили список. Ровно четвертая часть из всех шестисот жителей села. Здесь они узнали, что Склабинский Подзамок немцы сровняли с землей, сохранившуюся до того времени часть замка уничтожили, цыганский поселок на Преслопе сожгли. Из Дьяковой склабинчан погнали в Мартин. Прямо в тюрьму.

Сперва они стояли во дворе. Долго. Потом их снова пересчитывали. И наконец заставили бежать по лестницам, пройти по длинным коридорам, причем на них все время кричали.

— Держись за руку, нам нельзя терять друг друга, — приказывал ему отец.

Так они оказались в одной камере. Их затолкали туда столько, что нельзя было ни лежать, ни сидеть, только стоять. Они не сомкнули глаз всю ночь. А едва забрезжило утро, раздались крики, шум.

По коридорам затопали кованые сапоги. Слышно было, как выкрикивают фамилии, открывают камеры, гремят замки. Дошли и до их камеры.

— Кучма, 1902 год рождения. Выходи!

Владо все еще держался за руку отца. И почувствовал, как отец сжал его руку и на миг прижал его к себе: «Владко!» Больше он не произнес ни слова. Владо весь дрожал, охваченный дурным предчувствием — что-то будет с отцом. Кто-то из соседей погладил его по голове и сказал: «Не бойся, Владо, все снова будет хорошо!»

Но утром отец не вернулся. Не вернулся и перед обедом, когда двоих из камеры вызвали, чтобы они вышли в коридор за супом. Вернувшись, они как-то странно посмотрели на него, потом тихо говорили о чем-то остальным, будто советуясь. И наконец один из них, подойдя к нему, прижал его к себе.

— Будь мужественным, мальчик! — голос его дрогнул. — Ты должен знать правду. Твоего отца расстреляли!

У Владо перехватило дух, и свет померк в глазах. Все потеснились, освободили на полу место, чтобы он смог лечь. Он душераздирающе плакал, долго-долго, пока не явился надзиратель и не закричал на них что, мол, там за шум.

— Будь мужественным, мальчик! — повторял тот сосед, словно не найдя других слов утешения.

Потом кто-то сказал:

— Теперь тебя пустят домой. Это точно!

Он был как в тумане, ничего не соображал. И ему было безразлично, останется ли он тут или его отпустят домой.

Но сосед ошибся. Его не отпустили. Отпустили только пожилых и старых.

Когда им приказали выйти из камер, выйти во двор, идти на станцию и грузиться в вагоны, Владо двигался как автомат.

Их возили в вагонах для скота куда-то вверх-вниз, паровозы свистели, буфера звякали. И наконец выгрузили в Малацках. В охраняемой зоне. Но тогда они были еще дома, в Словакии. Не в Германии.

Спустя две недели им разрешили написать домой. «Мамочка, как вы живете? Как сестренка? Мне тут очень холодно. Скоро пойдет снег и начнутся морозы, а у меня ни обуви, ни одежды, я в том, в чем был тогда. Мамочка, приезжайте за мной», — писал он.

Мама хотела приехать. Как и все, у кого в лагере в Малацках были мужья, сыновья и братья. Но начальник гардистов, который давал разрешения на поездку, швырял их прошения в корзину, да еще грозился:

— Перестрелять бы вас всех, склабинчан, как бешеных собак! И то мало!

Отчаявшись, кто-то надумал обратиться за помощью к Тисо. Может, хоть у него душа проснется.

— Коли пойдете к пану президенту, проку никакого не будет, он вам не поможет, потому что это его воля — уничтожить весь партизанский сброд! — велел им передать тот же самый начальник гардистов, председатель районного суда и доктор права в одном лице.

Вместо разрешения на поездку он послал в Склабиню плакаты, приказав их развесить. Люди с замиранием сердца читали кровавые списки. Глаз от них не могли оторвать — красные буквы словно приковали их к себе. Кучмовой пришли сказать об этом соседи — она была одна, с девочкой, на улицу не выходила, но тут тотчас же побежала с дочкой туда, где вывесили страшную бумагу. Там жирными буквами было написано:

«Сегодня согласно закону о военном положении были расстреляны следующие лица…», а затем в двух длинных столбцах список жертв. Сорок восемь жителей Турца, Бака, Беличка, Бозин, Браста, Брана, Фацуна.

Герц Ото, боже мой, это тот мальчик-еврей, пятнадцати лет! Номер 32. А вот уже и наши, склабинчане. Иисусе Христе, Кучма Йозеф, нет, это неправда, господи, этого не может быть.

У нее закружилась голова, подломились колени, глаза застилала тьма.

— Соседка, пускай земля ему будет пухом, да упокоит господь его душу, — успокаивали ее стоявшие рядом, видя, что она едва держится на ногах и седеет на глазах, в лице ни кровинки.

Она не плакала. После того как забрали сына и мужа, она выплакала все слезы.

— Уж лучше бы я легла в эту могилу.

— Не тревожь мертвых в могиле! У тебя ведь еще есть сын и вон дочка! Тебе надо жить да жить!

— А где мой сын? Мой мальчик! И где могила моего мужа? Никто ничего не знал.

Склабиня теперь стала чем-то вроде казармы. Сразу, как увезли мужчин, в селе разместили гарнизон. В доме, где был партизанский штаб, теперь устроились немцы и гардисты. Высоко над селом соорудили сторожевую вышку. Мышь не пробежит незамеченной. Никто не смел выйти из села без пропуска. Никто не смел войти в него без разрешения.

— Где могила твоего мужа? Лучше и не спрашивай. Они злы как бешеные собаки, — увещевали ее соседи.

Немцы искали трупы членов миссии полковника Отто. Но могил было много. «На пажитях». «В Долинке». Первая эксгумация. Вторая. Потом третья. И лишь потом похороны. Со всеми надлежащими почестями, как положено офицерам СС. В Мартине. На словацком национальном кладбище. Рядом с могилами выдающихся деятелей словацкой культуры Янко Краля и Кукучина, Ваянского и Калинчака, Кметя и Францисци, Вильяма Паулини-Тота и Штефана Марка Дакснера. Рядом с могилами старых мартинских семей, которые «жертвовали средства, чтобы, когда их не станет, исполнились их горячие мечты и жил народ словацкий, образованный, счастливый и свободный».

Склабинчан меж тем увезли из Малацок. И никого к ним так и не пустили.

Снова свистели паровозы, звенели и гремели буфера, выли сирены, кругом взрывались бомбы, а они, изгнанники, тряслись в вагонах для скота. Выгрузили их в каком-то лагере. Там текла большая река Эльба. И называлось место Мюльберг. Мюльберг на Эльбе.

Снова стояли они в шеренгах на плацу. В толпах — за супом. И он, Кучма Владимир, всегда был последним. Такой маленький, невероятно маленький. Мальчик. Еще ребенок. Все, даже и надсмотрщики, удивлялись, как это он здесь, в этом страшном лагере. Не раз то один, то другой останавливал его: «Сколько же тебе лет?» Владо всегда показывал на пальцах: четырнадцать. И засучивал рукав — на предплечье был номер. Gefangenennummer[13] 306084. Для него не нашлось подходящей тюремной одежды, поэтому он так и ходил в драных штанах, державшихся на одной лямке, в которых его забрали, в пальто с дырками на локтях, в дырявых ботинках.

В той же одежде ходил и тогда, когда началась зима, и их, склабинчан, стали рассылать в разные лагеря: одних — в Торгау, других — в Мейсен, третьих — в Дрезден и в Рохсбург. № 306084 отправили в Плавно. Тут было хуже всего. Голод, холод, налеты. Владо заболел, на ногах появились кровавые раны, они не заживали, не затягивались и так болели, что он начал хромать. А потом уже совсем не мог ходить. И однажды, когда он не смог выйти из барака, чтоб встать в ряд на плацу, а, может, потому, что он был такой маленький, его отправили в медпункт.

Вернее, не отправили, а отнесли.

Там были врач и санитар. Мальчика положили перед ними на пол. Они не верили собственным глазам. А когда он показал им свои раны, переглянулись, и врач погладил его по волосам так же, как тогда, в мартинской тюрьме, сосед, сказавший, что расстреляли отца.

Врач велел тому, другому, раздеть мальчика. Долго смотрел на жалкое тельце, качая головой, и снова сказал что-то санитару.

Мальчик подумал, что это ему померещилось: ведь это были те же слова, которые говорили французские солдаты у них на гумне, посылая его за водой. Ведь и этот сказал тому, второму:

— Va chercher de l’eau.

И сказал на том же языке, на котором говорил Рене, его друг, угощавший его конфетами; Рене, который позволял Владо смотреть на игру в домино и так любил мамины пышки с повидлом. А может, все это ему только снится? Но нет, это те же слова, как тогда. «Va chercher l’eau», — сказал один другому. «Принеси воды!»

Владо напряг внимание и ждал, что будет дальше.

Тот, второй, в самом деле подошел к двери, взял кувшин с водой и подал его врачу. Значит, это правда! Он понимал их! Это французы! Его друзья! Если те были хорошие, то и эти наверняка хорошие. Просвет в мрачном мире чудовищ.

— Русский? — вдруг спросил один из них.

Владо покачал головой. Нет.

— Серб?

— Поляк?

— Чех?

И тогда он решился. Собрал все силы — вся кровь бросилась ему в лицо, и он произнес, пожалуй, лучше, чем тогда, дома, на гумне для французского командира, который так долго смеялся и похлопал его по плечу:

— Eh bien, mon garçon, va chercher de l’eau et magne-toi! Garde à vous! Alignement! À droite, droite! À gauche, gauche! Demi-tour, à droite! Portez arme! Reposez arme! Repos! Mon garçon, viens un peu casser la croûte avec nous[14].

В комнате словно бомба разорвалась. Врач от изумления широко раскрыл глаза. А санитар, держи он в руках кувшин, наверняка выронил бы его. Оба что-то говорили — и мальчику, и между собой, но Владо уже не понимал ни слова. Наконец они открыли дверь и позвали заключенного, носившего дрова для печки. Что-то объяснили ему.