Прежде он переселился с родителями из Мартина в Братиславу. Окончил университет и снова вернулся в Мартин. Его просто трясло от злости: «Не оставили меня на кафедре. Наукой заниматься не буду. «Тенденции к чехословакизму» — так объяснили эти мерзавцы».
Во время учебы в университете, вспоминает брат, мы жили вместе. Наша комната была завалена его словарями и иностранной литературой. Но он сетовал, что в то время как университет обогащает наш духовный мир, расширяя его границы, война безжалостно сужает, ограничивает культурные горизонты Европы. Но он не терял надежды. И когда ему не дали возможности остаться в университете из-за его «прочешской» ориентации, он, разочарованный, сломленный духовно, в конце концов махнул рукой и процитировал из «Кандида» Вольтера: «Оптимизм — это мания отстаивать взгляд, что все идет хорошо, даже когда дела идут скверно». Но отказываться от борьбы не было в его привычке. Ни в детстве, когда играл в жандармов и разбойников. Ни тогда, когда он стал работать в коммерческой академии. Ни тогда, когда долго бился над переводом Шекспира, а клерикально-фашистская цензура строила ему препоны из-за «Короля Лира».
А однажды он удивил своего друга Милана вопросом:
— Можно такими штучками уничтожить танк?
Тот, пораженный, смотрел на две гранаты-«лимонки», которые Лацо вынул из кармана. И с сомнением возразил:
— Этим, пожалуй, танку не повредишь.
Они стояли тогда в маленькой мансарде над мастерской родителей Милана.
— Пойдем к партизанам, Милан! — сказал он.
— А кто останется с родителями? Ты тут один, Лацко, тебе легче. А я? Я-то как?
На следующий день Лацо пришел опять.
— Тогда давай будем им помогать!
— Кому? — спросил Милан.
— Как это кому? Ведь мы же говорили вчера о партизанах, разве нет?
У одного их коллеги-преподавателя была машина. Они накупили продуктов и поехали в Склабиню. Впереди на приличном расстоянии ехал на велосипеде Милан, он якобы должен был кому-то в Дражковцах или Склабине передать что-то от родителей. Он был как бы разведчиком — смотрел, нет ли опасности. За ним шла машина. А за машиной — Лацо, тоже на велосипеде, чтобы подстраховать, если что случится.
Так они ездили до лета. И тут Лацо решил:
— Милан, я отправляюсь в Кантор. Если хочешь, поедем вместе. Не хочешь — оставайся. А я уже знаю, что делать.
Через несколько дней он вернулся. В огромном волнении.
— Там есть и французы. Меня приняли. Я буду у них переводчиком.
Он загорел, оброс, был небрит. Спортивные брюки и куртка помялись, ботинки в пыли. А сам словно в лихорадке.
Привел друга к себе на квартиру. Глаза горели.
— Милан, ты мой лучший друг. Ты знаешь обо мне почти все. Я хочу, чтобы сейчас, когда я ухожу, ты знал обо мне абсолютно все.
Он принялся открывать ящики стола, доставать из них письма, документы, бумаги и заметки, отложенные газеты, вырезки, выписки, фотографии; стал показывать книги на полках, одежду в шкафах, семейные реликвии в старой шкатулке. Потом открыл чемоданчик, положил в него кое-что из вещей.
Окончив, посмотрел Милану в глаза:
— Может, когда-нибудь и пригодится, что ты знаешь, где тут что. Если мне что понадобится, я тебе сообщу. Пошли мне тогда, пожалуйста.
Они вышли, был солнечный день. Потом они с Миланом еще зашли в магазин, купили кое-какие мелочи. Там и простились.
— Он пошел на вокзал, — вспоминал его друг. — И я не предполагал, что мы расстаемся навсегда. Все время, что мы дружили, я подсознательно боялся этого момента. Но я всегда думал, что он уедет во Францию.
Во Францию?
Да, Франция была его мечтой. Как ни странно это может показаться, именно Франция, а не Англия. Очевидно, поэтому и большая часть его выписок, заметок и вырезок имела отношение именно к этой стране.
Через три дня Лацо Дзурань прислал другу записку:
«Миланко! Cher ami![16] Приезжай в Склабиню и иди к партизанам. Скажи, что ты мой друг!»
Но «Cher ami» не приехал в Склабиню и не пришел к партизанам, потому что его уже мобилизовали.
А сразу после этого, через день или два, Лацо послал ключи. Солдат, отдавший их родителям Милана, сказал, что он едет из Стречно. Ключи посылает учитель Дзурань! Он говорил, что вы-де знаете, что с ними делать. Он там у французов. Переводчиком.
Это были ключи от его квартиры.
В те самые минуты склабинские автомашины отправлялись в путь на Мартин. В той, на бортах которой была фирменная надпись пивоваренного завода «Мартинский здрой», ехали ликующие французы, а с ними Дзурань. Его видели тогда знакомые и ученики.
«С сияющим лицом, счастливый, он с воодушевлением показывал город своим спутникам. На машине развевался французский флаг, они пели «Марсельезу». Со всех сторон сбегались люди, приветственно махали руками, аплодировали, выкрикивали здравицы. Это был настоящий праздник», — вспоминали очевидцы.
«Французский отряд, — написано в городской хронике, — занял почту, железнодорожный вокзал и расставил патрули на площади. Люди очень удивлялись, когда узнали, что это французы, и не могли взять в толк, как они здесь оказались. А французы тем временем произвели проверку поездов, интернировали немцев (штатских), заняли железнодорожное депо, захватили в плен немецкую охрану».
Захватили в плен немецкую охрану!
Четыре слова. Но как много они означали!
Те, что уже четвертый год жили как униженные, затравленные изгнанники, вдруг взяли в плен бошей. Своих мучителей. Не зря говорится: зло на хромой кляче далеко не уедет. Эти немцы были уже не те самоуверенные белокурые, коротко остриженные тевтоны с задорно засученными рукавами, которые в первые годы войны в упоении махали рукой фронтовым кинооператорам военного выпуска кинохроники, улыбаясь в объектив и нагло попирая коваными сапогами порабощенные страны. Нет, это были старые клячи, резервисты, обессиленные и изнуренные, молча ожидавшие решения своей участи…
Французам приказали отправиться на Жилину. Они снова сели на автомашины и двинулись вдоль Вага. Они впервые увидели стречнянскую долину, это чарующее чудо природы, где река за тысячелетия выгрызла щель в горах, предоставив ее в распоряжение шоссе и железной дороги.
Теперь здесь мчались их машины, поднимая пыль, а над ними вздымались ввысь отвесные каменные стены.
Дзурань наверняка рассказывал своим французам старые легенды и наверняка показал им отвесную скалу и на ней — град Стречно, построенный еще Матушом Чаком там, где с незапамятных времен взималось «мыто», дань за проезд, а напротив — Старый град, построенный еще как часть системы королевских пограничных крепостей, охраняющих от татарских набегов. Два града, две крепости, которые стерегли Турец, Врутки, Мартин, Склабиню, их Кантор.
Он наверняка показывал им эти старые развалины, потому что тогда тут царил покой почти как в тылу, солнце заливало долину, над головой — голубое небо, а о немцах — ни слуху ни духу. Настоящий мир; вот если б еще не было этого приказа: на Жилину!
Когда они к ней подъехали, было поздно. Уже издали они увидели дым, вздымавшийся над улицами, самолеты, сеявшие смерть и разрушения, отблески взрывов.
Бесполезно было даже пытаться пробиться к городу. Защитники Жилины отступали, они — с ними. Так звучал новый приказ. К стенам града Стречно. Где французы окопались, зарылись в землю между мостом и поворотом дороги. Старый град взирал на них, много он повидал на своем веку.
Они бодрствовали всю ночь.
Близился час испытания.
«В этот день, — написано в хронике села Стречно, — село почти опустело. Все, кто мог, ушли в горы. Немцы приехали на машинах, бронетранспортерах и танках. Загремели взрывы. Это повстанцы взрывали мосты, туннели, но не довели дело до конца. Принялись обстреливать град и дорогу. Из пулеметов и автоматов стреляли в немцев. Те открыли ответный огонь. Стрельба словно гром, все грохотало, рвались скалы. В узкой теснине все дрожало. Прилетели немецкие самолеты, они стреляли из пулеметов и сбрасывали бомбы. Пожар охватил фольварк. Горели дома. Начался неописуемый хаос. И те немногие жители, которые еще оставались, тогда бежали из села. На окраине немцы застрелили одного. Казалось, близится конец света».
Конец света не близился.
Это приближался час испытания.
Как отвратительно свистели немецкие снаряды и пули! Как противно шипели осколки!
Противно до дрожи, пронизывающе до мозга костей.
Это был настоящий бой.
Тут действовал один закон: если атакуешь, почти наверняка умрешь. Выйдешь из окопа, наверно, умрешь.
Словацкие части из обоих батальонов, защищавшие подходы к Жилине и засеки под Стречно, выдержали. Французы удержали позиции. Еще и танк уничтожили. Этой тонкой, совсем тонкой пэтээркой. Но произошло то, что случается на войне. Те части, что должны были прибыть, не прибыли. Не пришли партизаны на правый берег Вага. Под Старый град. Берег был пуст. Просто место для прогулок. Нигде ни души. Немцы переправились через Ваг ниже града на понтонах и лодках, зашли словакам и французам в тыл и открыли огонь.
Хаос — пули свистели с той и с другой стороны, а над долиной гремел гром и сверкали молнии: и тех, кто должен был быть там, на месте не оказывалось, а те, кто должен был быть здесь, оказывались совсем в другом месте, а некоторых вообще нигде не было. И в этом хаосе на них двинулся второй немецкий танк.
— Где артиллеристы?
Где расчет?
И опять артиллеристов не оказалось там, где им надлежало быть.
Но к пушке спешили французский командир и его адъютант.
— Переводчик! — торопил капитан, показывая на расчет, оказавшийся в другом месте. — Ну, переведите же им! Продолжать огонь. Сейчас же! Переведите им. Быстро!
Дзурань перевел. Артиллеристы подбежали. Зарядили. Навели на цель. Выстрелили.
— Продолжать! Не прекращать огня! Переведите!