— В следующий сезон вы можете получить место снова, — пообещали ему. — Оставьте нам адрес.
Он оставил. Но через год им заинтересовались другие господа. Те, что одевали людей в зеленое сукно.
Его мобилизовали.
Дольный Кубин. Батальон 4-го горного пехотного полка.
Не прошло и года, как часть прикомандировали к двум восточнословацким дивизиям. А десять солдат со слабым здоровьем послали в военную школу в Мартине. В их числе и его. Впрочем, он как исключение: он не был слабаком, он был здоров как дуб. Но тут требовался официант в офицерскую столовую, а он был официантом.
Долго он не прослужил, как раз началась эта заваруха, а сердце у него было там, где надо, да и голова была на плечах, вот он и отправился в Склабиню. На краю деревни повстречал каких-то штатских. Не сельчан и не городских. Они разговаривали громче, чем принято, и подтрунивали друг над другом. Он спросил у них, где ему найти партизанский штаб.
Штатские засмеялись:
— Знаешь что, дурачина, у нас свои заботы, — отрезали они.
— Хороши типы! Нет чтобы посоветовать человеку, а вы еще и обзываетесь. — И он тоже пошел своей дорогой.
Но едва сделав несколько шагов, и он, и штатские остановились: их словно громом поразило. Они остановились как вкопанные: ведь этими любезностями они обменялись не по-словацки, а по-французски.
— Черт побери, что тут делают французы в штатском? — воскликнул он.
— А чего это тут болтается француз в словацкой форме? — воскликнули они.
Так они и познакомились.
Еще в тот же день его привели в штаб. В тот же день его допросили советские и французы. А поскольку он был не пустышка, а молодец, много повидавший на своем веку и немало испытавший, им заинтересовались и те и другие. Потому что таких, как он, было мало. Были словаки, которые говорили по-французски, но только так, как научились в словацких школах. Были словаки, которые научились по-французски на работах уже будучи взрослыми, и язык у них был корявый, нескладный. Были словаки, которые болтали по-французски как французы из Лилля, с Луары или из Реймса, но все это были безусые мальчишки. И так из дюжины французских словаков или словацких французов, что пришли в Кантор, владел языком и к тому же еще был солдатом, лишь один он. Поэтому де Ланнурьен хотел иметь его при себе как личного связного с советскими. Такого связного, что доставит и верно передаст приказ, сообщение да и просто слово, а то и незаконченную мысль, жест рукой, выражение лица, ибо и они полны своего смысла. Разве в истории мало трагедий, причиной которых были именно курьеры?.. В конце концов командиры все же договорились: солдата Чеха они сделали связным между собой. Была, правда, тут одна закавыка.
— Чех! Чех! — кричали ему, а отзывались Пешке, Вьержмиржовский, остравские жандармы и остальные чехи, так что де Ланнурьен однажды разозлился:
— Ну так будем его звать Богем, как страну Чехию!
— Но слово Богем, Bohême, напоминает bohémien, что означает «цыган», — воспротивился новый связной. — А я-то словак!
Капитан был обескуражен, но быстро нашел выход из положения:
— Послушайте, то, что bohémien означает «цыган», знаем только мы. Остальным это не говорит ничего. Принимаем мой вариант: Богем.
Словацкий француз Чех-Богем стал связным советского командования. Ему дали мотоцикл. Такой, как когда-то отчим привез из Франции и научил его на нем ездить. По-мужски уверенный в себе, словно вросший в седло трофейного zündapp’а, он каждым мускулом ощущал его силу и свое превосходство. Машина слушалась с одного прикосновения. Стартовала мгновенно. Стоило включить газ, упереться в педаль, нажать передачу, легко повернуть рукоятку газа, как она начинала дрожать словно жеребец перед прыжком, набирала скорость, и он точно и уверенно вел ее, не разбирая дороги. Всегда впереди. Перед подразделением. В первой линии. Нередко там, где товарищей не было. Когда за ним гнались истребители, пули свистели над головой, он сворачивал и бросался в кювет. Черный от пыли, белые круги на очках, разбитые сапоги, рваная форма — он знай себе накручивал километры.
— Настоящий «Не бойся»! — похвально отзывался о нем после Стречно и Дубной Скалы Величко. И повысил его, произвел в старшины.
— Говорят, отец твой был шахтер?
Штефан рассказал, что и как.
— И я шахтер, — ударил его по плечу комиссар. — Из Донбасса. Мы почти родственники.
Его звали Лях Андрей Кириллович.
— Послушай, Штефан, — остановил он его через день, — расскажи-ка мне что-нибудь о твоих французах. Ты знаешь их язык, жил у них, знаешь больше, чем мы. Я о них судить не могу, пока не увижу, как они воюют. Люди они компанейские, веселые, вежливые, аккуратные, дисциплинированные, с оружием обходиться умеют, но какие они будут здесь, когда начнется стрельба? Как будут вести себя в бою? Людей проверяют под пулями, не по словам. В бою каждый как на ладони. Видеть человека, как он держится в момент, когда рядом смерть, значит, видеть все. Годы знаешь человека, думаешь, что знаешь его как свои пять пальцев, а потом окажешься с ним, как говорится, в крайней ситуации, и видишь перед собой вспотевшего труса. И для этого нет формул. Это не вычислишь, как в математике.
— Как они будут воевать, не знаю, — задумался Чех, — но что они пришли воевать, это я знаю.
— Ясно! В этом нет сомнений. Кстати, это я в них уважаю больше всего.
Чех вспомнил этот разговор после Стречно.
Когда он видел, как Жюрман стрелял из пэтээрки, разделался с немецким «тигром», а отряд Ляха, вооруженный автоматами, рассчитался с немцами, выскочившими из танка. Оба они тогда смеялись от радости, обнялись, да еще успели и осмотреть «тигра».
— Первый раз вижу такую громадину, — радостно произнес Жюрман.
— Увидишь еще, и не раз, — пообещал Лях.
— Ну что, комиссар, видели вы, как французы воюют? — спросил его Штефан в тот вечер.
— Видел. Что надо!
Штефану часто доводилось встречаться и с начальником штаба. Капитан Юрий Евгеньевич Черногоров — таково было его звание, фамилия, имя и отчество. Деликатный человек. Любитель поэзии. Он застенчиво признался, что намеревался посвятить себя литературному труду. Возможно, отсюда проистекали его симпатии к Томази, журналисту из Парижа, который не раз помогал им как переводчик.
После гибели Томази Черногоров часто возвращался к тому дню. Он видел его в то утро во Врутках — француз играл на улице с маленькой девочкой.
— Что вы тут делаете? — остановился около него Черногоров.
— Играю и дожидаюсь молока, — ответил Томази.
Он подбрасывал девочку над головой, смешно надувал щеки, поводил глазами. Девочка смеялась и ни за что не хотела его отпускать. Даже тогда, когда ее мать, принеся кринку молока, угостила Томази и двух его солдат. Налила и Черногорову. Они поблагодарили и пошли дальше. Но не дошли и до окраины города, как вдруг — гул, грохот, бомбы. Налет! Самолеты исчезли столь же внезапно, как и появились. Над городом поднимался дым. Они взглянули друг на друга и молча повернули назад. Дом, где их угощали минуту назад, лежал в развалинах, посредине улицы дымился кратер, кругом балки, битый кирпич, осколки, а под ними — женщина и девочка. Какой-то старик заламывал руки:
— Господи боже, у вас есть врач?
Матери врач уже не был нужен. Девочку Томази взял на руки. Широко раскрытые глаза, на волосиках засыхала кровь. Конец. Томази был бледен, губы крепко сжаты. Кто знает, может, женщина и девочка стояли у него перед глазами, когда он сразу после этого пошел в бой, где погиб.
Так словак Чех-Богем служил. И не раз видел то, что другие не видели. Слышал то, что другие не слышали. И пережил то, чего другие не пережили. Поэтому лишь он не раз бывал свидетелем самых тяжелых минут.
Он знал, что произошло в Склабине в тот дождливый вечер и в еще более тяжелую ночь после первого боя.
И что разыгралось в Долном Калнике, когда казалось, что уже всему конец.
Но он всегда был нем как рыба.
Так было и сейчас, когда после Прекопы и Мартина подразделение направили в Сляч. Собственно, не направляли. Приглашали. Для отдыха, чтобы прийти в себя, набраться сил.
— Где это — Сляч? — разбирало их любопытство.
— Там, где я родился, — отвечал он им.
Это было не совсем так, но Сляч — это его край, долина Грона. Лутила рядом.
Его заставили рассказать все, что он знал и не знал.
О курорте, минеральных источниках, горячих источниках и лечебницах, о парках. Лишь о своей мечте, как он станет официантом в одном из этих белых ресторанов, он не упомянул.
Их поместили в отеле, а над входом повесили трехцветный флажок. И окружили вниманием, заботой; были любезны, без конца приглашения, обеды и ужины; делегации из Быстрицы, Зволена, Брезна и Кремницы, их посетила даже делегация женского кружка. Французы и Сляч — это ведь было нечто вроде как Рокфеллер в Малацках.
Все это надо было кончать поскорей. И ввести режим: подъем, завтрак, построение, учение. Особенно для тех новеньких, из Дубницы, которые не только не умели стрелять из винтовки, но и не знали толком, как держать ее в руках.
Так городу был обеспечен ежедневный спектакль.
В парке перед отелями, переполненными ранеными, выстраивались французы. En rang par trois! Бронцини, бравый вояка, командовал как в Сенегале. Щелкнув каблуками, вытянувшись в струнку, выпрямив правую руку для приветствия, он рапортовал. Новоиспеченный командир с достоинством поднимал руку к фуражке, слегка кивал выстроившимся шеренгам, словно говоря: «Мои солдаты! Ах, мои солдаты!»
Чудная картина на фоне берез и елей курортного парка.
Лазурное небо, сверкающее солнце, безветрие. Где фронт? Где война? Где Стречно? Где восстание? Ах!
Здесь было все. Потому что здесь были мертвые.
Здесь была Зволенская больница, муки и стоны, в ней умер Ярмушевский. Они шли в траурном шествии, и над его могилой советские солдаты дали последний залп. Потом умер Сольер.
А в довершение всего разбился сам капитан. Ночью в тумане его машина налетела на вагон, и его вытащили из-под сиденья без сознания, лицо и руки в крови, изрезанные осколками стекла. Врач предписал ему отдых. Посещения запретил. Но Богема с устным поручением от Величко пустили. В окно было видно, как солдаты-фронтовики прогуливаются.