Ломая печати — страница 33 из 62

Когда де Ланнурьен вышел из госпиталя с обвязанной головой и забинтованными руками, доложили о прибытии советского штаба. Французы построились. Шеренги как каменная стена. Величко, как и в Канторе, без фуражки, но уже в словацкой форме и сапогах, произнес речь.

Обед был только для избранных. В «Паласе», в этом роскошном ресторане с зеркалами, мягкими дорожками, хрустальными люстрами, отбрасывавшими длинные ясные лучи. За столами, на которых благоухали цветы, заняли места командиры, офицеры, штабники. Французы, советские, словаки, санитарка Альбина.

Богема не пригласили. Он был лишь старшина. Да еще связной. Он должен быть под рукой. Штефан видел свою мечту и закрывал глаза. Ведь это же был он, этот элегантный метрдотель.

— Богем! — заревели ему прямо в ухо. — Сколько раз тебя звать? Или ты спишь средь бела дня? Ночью ты мышей ловил или бегал за юбками?

Он вздрогнул. Пера! Паршивец! Стоит и ухмыляется. За стеклянными дверями из-за стола поднимались первые гости. Сон растаял безвозвратно.

Не сплю, друг, а только мечтаю, хотелось сказать Штефану, но он лишь махнул рукой. Что знает Пера о его мечтах? Ведь он был сапожник, обычный сапожник, прежде чем пошел на военную службу…

— Вот приказ. Немедленно в Гайдель и Гадвигу, — состроил кислую гримасу Пера, частый спутник, его «близнец» на мотоцикле.

Война продолжалась.

Когда это кончится?

Они мчались сломя голову в Гайдель и Гадвигу, а оттуда их послали снова в Святой Криж.

В епископском дворце разместился штаб. И его новый начальник. Он только что прилетел из Киева. Горлич, Петр Моисеевич. Ему было, может, двадцать шесть — двадцать семь лет, а уже капитан.

Богема он запряг с первой минуты. То нужно срочно отвезти приказ, то поручение, то вызывал, чтобы что-то проверить. Богем хотя и недолго жил в этом краю, все же что-то о нем знал и мог посоветовать. Таким образом, ему с утра до вечера приходилось быть на колесах, то тут, то там вмешаться, помочь, перевести, разъяснить, выяснить. На рассвете он искал французов уже на переднем крае. Они разворачивали свои силы. Леманн на левом фланге, Гессель на правом, Форестье в лесочке повыше деревни, чтобы поддержать их. Со следующими приказами он примчался лишь после артиллерийской подготовки. Бой в полном разгаре. Французы в Яновой Леготе, а к немцам, уничтожавшим их минометным огнем, подходило подкрепление, минимум два батальона.

— Богем! Быстро! Тебя зовет Горлич! — крикнули ему.

Капитана он нашел в самом центре боя, в километре от деревни. Кругом рвались мины, свистели пули.

— Богем! Передайте французам: прекратить атаку!

Значит, отступление!

Там впереди оставались мертвые. Семь мертвых. Биру, Лоран, а кто еще? На машинах стонали раненые. Маленький Дандрю с простреленной шеей. Шофертатра толкал разбитую снарядами «аэровку» Тачича. Немцам с гор было видно далеко — на открытом пространстве все было как на ладони, и они видели все, что двигалось. И били точно.

К вечеру, однако, французы заняли оборонительную линию около Крижа. Организованно, с минимальными потерями.

Богем вез им приказ. Занять участок на пересечении дорог у Ловчи и Трубина.

И не нужно было быть Богемом, родившимся в Лутиле, здесь, неподалеку, чтобы понять: это самое тяжелое, сложное место обороны.

Да! Лутила! Ведь бой начинался и за нее! За родную деревню! Он все время об этом думал…

Сперва дали о себе знать птицы. Потом стал сереть восток. Утренний туман рассеялся в солнечных лучах. Но, на удивление, все было спокойно.

Лишь перед обедом, когда на левом фланге словацкий дозор отправился через луга к лесу, немцы скосили его бешеным огнем.

А в обед пригремели немецкие танки с пехотой; роты залегли и не сдвинулись ни на шаг.

Неспешно проходил полдень, а немецкие части не давали о себе знать.

Лишь артиллерия нарушала покой сонного дня. Снаряд за снарядом шипели над головами солдат. Немцы отвечали. К счастью, неточно.

Солнце уже клонилось к западу. Неужто сегодня уже ничего не будет? У немцев недостаточно сил? Ждут подкреплений? Или подготовили нам западню?

Пала тьма.

И тут — грохот. Как если бы загремел гром. И молния. И гром. Огонь. Грохот. Вскрик. Стон. Всблеск. Пожар. Огонь. Свист. Словно кто щелкнул кнутом. Треск. Так заявляет о себе смерть.

Атака началась.

За спиной вспыхнула Ловча. Из амбаров, полных зерна, взлетали снопы искр. Вспыхнули факелы соломенных крыш. Замычал скот, страшно и отчаянно. Где-то бежали люди.

Где были немцы, мерзавцы? Где наши пушки? И где мы? Богем! Где наши орудия? Где наши? Проклятая ночь! Проклятые танки! Они били из темноты, и французы, как призраки, выскакивали и бегали под огнем, а немцы по ним — как по мишеням на стрельбище.

Отступление!

Мотоцикл, накручивая на колеса пыль и тьму, летел через горящую Ловчу, прыгал через ухабы к часовне.

— Альбина?

— Богем?

— Где капитан?

— Был тут еще минуту назад.

— А что тут делаете вы?

— Были ведь раненые, их только что увезли!

— Давайте скорее отсюда! Здесь вот-вот будут немцы. Они убьют вас! А где ваш мотоцикл? И солдат, который вас охранял?

— Уехал. Говорит, не даст убить себя из-за ненормальной бабы.

— А, вот и капитан. Альбина, садитесь! Капитан, вам приказ: отступить в Криж.

Отступление?

Да, это так. Отступление.

Немцы, продвинувшись вперед, затихли. Подтянули танки к Ловче и ожидали рассвета.

Языки пламени освещали ужасное зрелище. Раскаленные плитки черепицы выстреливали в дыму. Крыши проваливались. Скот, задохнувшись, не издавал никаких звуков. Войска отходили к Крижу. К новой полосе окопов.

— Вот здесь. Вы налево, я направо. — Богем торопился в Криж. Проверить, не забыли ли кого. Но помещичий дом был пуст. Рамы раскрытых окон хлопали на сквозняке. Пол в казарме покрывали бумаги.

Потому что подразделение снимали с линии фронта. А навстречу шли в ночи войска, гремели машины, стонали орудия, раздавались крики. Далеко на севере в небо взметнулись отблески пламени. Горели деревни, из которых они отступили. Может, и Лутила? Родная деревня? Которую они защищали и не защитили?

— Богем!

На перекрестке, широко расставив ноги, стоял Величко. Волосы упали на лоб. Регулировщик!

— Богем! Стой тут со мной! И помоги!

Масса войска валила из тьмы. Против немцев. В новой форме. Шли маршем. В новом снаряжении. Свежие, полные сил, сытые, солдаты-свободовцы! Вторая парашютно-десантная. Они прилетели из Красно и Львова.

ПОЧЕТНОЕ МЕСТО

С самого рождения его звали Ян Брезик.

А после того как их край забрал Хорти — Брезик Янош.

В сороковом его призвали в армию. Служил в Секешфехерваре. В третьем пехотном.

Но тогда ему повезло. «Уже через полгода я от службы отделался», — говорит он. Брезик был словак, а тогда регенту словаки еще были не нужны. Брезик даже на губе ни разу не был. Только раз какой-то старший ротмистр приказал ему двадцать пять раз броситься на землю прямо с бритвой в руке: дело в том, что тогда он брил в комнате товарища и плохо представился офицеру.

В марте сорок второго его снова призвали. Он было подумал, что только для того, чтобы он повторил венгерские команды, которые вызубрил два года назад.

И еще для того, чтобы он научился отдавать рапорт. Ведь из-за этого тогда его наказал старший ротмистр. Ибо этот рапорт должен был звучать энергично и кратко: «Честь имею доложить, господин старший ротмистр, гонвед Брезик Янош».

Но его надежды не оправдались. От него вовсе не хотели, чтобы он что-то освежил в памяти и повторил, а приказали уже через месяц, в середине апреля 1942 года, отправиться в составе третьего венгерского пехотного Секешфехерварского полка десятой легкой Надьканижской дивизии третьего Сомбатхейского армейского корпуса второй венгерской армии под командованием «героического» генерал-полковника Яни Густава на восток. Воевать против большевизма.

Прежде чем их погрузили в вагоны, они выслушали «пламенную» речь. Они поняли: родина ждет от них храбрости и героизма при уничтожении красной опасности. И еще они запомнили такие поучительные, ежедневно повторяемые слова, как Миклош Хорти… Духовой оркестр сыграл «Бог, спаси мадьяра», и полк выступил из казарм. Воевать против Сталина. На Дон они прибыли в середине лета в составе немецкой группы войск «Б» и заняли позиции на крутом склоне.

Через две недели они выскочили из окопов, но их атака захлебнулась в огне защитников урывского плацдарма.

Через месяц они повторили эту кровавую баню. А спустя еще месяц — снова, но количество убитых и раненых удвоилось.

В середине сентября они принялись окапываться. В октябре — готовиться к длительной обороне. В ноябре их засыпало снегом, земля замерзла. Одетые и обутые по-летнему, они мерзли и голодали. В землянках, полных мышей, переселившихся сюда с заснеженных полей, гонведы к смерти привыкали скорее, чем к пустому желудку. Выйти в легком мундире и короткой шинели на жуткий мороз и ветер — это тоже почти верная смерть. Идти в атаку — погибнуть от огня. Бежать с фронта — попасть на мушку немецкой полевой жандармерии, пулеметчиков и артиллерии, стороживших венгров с тыла. Из западни не было выхода.

В конце года Красная Армия свернула шею Паулюсу под Сталинградом. На Дону между тем сдались армии сателлитов: в начале декабря 8-я итальянская, а за ней — две румынские дивизии.

Немцы сняли с позиций венгров артиллерию, перевели в тыл полевую жандармерию: опасались их мести. Советское командование обратилось к венграм с призывом сдаться. Ответом была новая попытка атаки урывского плацдарма и Тачиги. Эта бойня стоила жизни тысячам гонведов.

Второго января было шестнадцать градусов мороза. Пятого — девятнадцать. Венгерские генералы один за другим сказывались больными и отбывали домой. А за ними — полковники и майоры. Да и многие из младших офицеров. А гонведы мерзли в землянках, в рваных шинелях, в холодных ботинках — без еды, припасов, лекарств, брошенные на произвол судьбы. От хлеба, который им иногда доставляли из тыла — а он был как камень, обледенелый, одна плесень, — пучило, болели животы. Солдаты обмораживались, лица и руки покрывались язвами. Их терзала лихорадка, косил сыпной тиф, мучила дизентерия, выворачивая наизнанку внутренности. Того, кто не выдержал в этой битве и умер, заеденный вшами, в этой грязи и вони, среди стонов, сетований, брани, того выносили из землянки и просто клали на снег. Твердый, как камень, — его можно было взорвать только динамитом. И наверху, перед землянками, в смертоносной излучине Дона, продолжали вмерзать в лед тысячи мертвых с раскрытыми глазами. На этом морозе, сокрушавшем волю и разум, в этом отвратительном смраде и непрекращавшемся, пронизывающем насквозь ветру инстинкт самосохранения слился с атавистической мечтой о тепле и еде, о крове без вшей, без мышей, вони и лихорадки, с представлением о какой угодно еде, способной заглушить голод, и глотке́, который согреет. Это было видение жизни. Дома. Жены. Детей. Мира.