Восьмой. Жан Перри. Огнестрельное ранение левой ноги.
— Перри, Перри, что-то вроде мерещится, хотя нет, не припоминаю.
Девятый. Поль Эме. Перелом ребер правой половины.
Десятый. Марсель Рейнар. Ранение правой руки.
— Марсель, Марсель. Если это именно он, такой юноша, совсем еще мальчик, так он был любимцем всей больницы. Точно, ранение руки. Правой. Это определенно он. Привезли его с винтовкой, до того не хотел отдавать ее, насилу отобрали. Ходячий был. Мы и из больницы его выпускали. Поэтому его знал весь город. Можете себе представить, Зволен и раненый французик, у которого еще и усы-то не растут. Кто знает, какими ветрами его к нам занесло еще до ранения. Помню, как он вечно сверлил меня своими большими детскими глазами, и мне от этого становилось не по себе. Как ты вообще попал сюда, мальчонка, задавался я вопросом, ведь тебе бы еще ходить в школу, учиться на механика или токаря, что тебе тут у нас понадобилось в такой дали от дома? Эта пуля, что задела тебя, угоди она на пять пальцев ниже и три левее, так ты бы не бегал тут, ей-ей, думал я всегда, наблюдая, как все его балуют, суют ему конфеты, пирожные.
Но не думайте, что с остальными дело обстояло иначе. Только доставили первых раненых, слух об этом распространился со скоростью эпидемии, и произошло то, что обычно происходит в таких случаях. За одну ночь в женщинах проснулось свойственное им сострадание. Группами и поодиночке, молодые и постарше, блондинки и брюнетки, с цветами, конфетами, печеньем, сигаретами, бутылками, одеждой, бельем, лучезарно улыбаясь, они распространяли вокруг себя ароматы острые и сладкие. Они наводнили комнаты, коридоры и залы. И среди них всегда находилась такая, что лопотала немного по-русски, а то и по-французски. Пациенты, надо сказать, не возражали против подобных проявлений милосердия. Да и с какой стати? Многие годы — голод, страх, грязь — и вдруг такое нежное обращение! Однако пришлось нам это дело прекратить. Лазарет и бал — вещи несовместимые.
Тринадцатый по порядку? Альбер Пупе? Этого хорошо помню. Офицер, не так ли? Да, лейтенант. Место жительства: Минигут. На излечении с 4.9 по 26.9. Диагноз: огнестрельное ранение левого колена.
Славный паренек. Ранен под Стречно. Все это время метался между желанием вернуться на фронт и ощущением своей неполноценности. Оно, конечно, костыли самонадеянности не прибавляют. Он ковылял на них по коридорам и скрипел зубами. Если и веселило его что-нибудь, так это мой французский, который я сдавал еще в пору аттестата зрелости. Тогда у нас еще не было переводчиков и мы с трудом объяснялись. Не долечили мы его. Наши возможности были очень ограниченны. Пришлось ему лететь во Львов.
Впрочем, среди первых раненых, особенно тяжелых, пожалуй, и не было. Это все от номера 3669 вплоть до 3922, от четырнадцатого француза до двадцать третьего по порядку. Шарль Сене. Жан Мепль. Антуан Сертэн. Ролан Перрандье. Андре Дени. Рене Бонно. Видите — повреждение, перелом ребер, брюшной тиф, легкий прострел мышцы, гнойничковое заболевание ног. Ах, тут еще один такой, взгляните, Жюль Локре, двадцати девяти лет, холост, место жительства Орссо, находился у нас более месяца, с начала сентября до середины октября, ранение правого бедра и перелом левой бедренной кости, неподвижный, потому-то и помню его, в конце концов, кажется, ему тоже пришлось лететь самолетом через фронт.
— А остальные?
Номер 24. Эдмон Эдон. Тридцать два года. Холост. Жительство: Париж. Лечился с 8.9 по 11.9.1944. Сквозное ранение грудной клетки.
Восьмого сентября? Нет, что-то не помнится.
Тогда уже бои развернулись на всех участках. До Зволена, этого железнодорожного узла, было рукой подать. Фронт нам скучать не давал. Раненых возили из Мартина, Вернара, Ружомберка, Крижа и Превидзы. Солдат, партизан и подбитых летчиков — в вагонах, машинах, телегах, на чем попало. Оперировали мы днем и ночью. Спали в залах.
Главврач Мраз руководил первой операционной бригадой. Врач-ассистент Рот — второй, а я — третьей. Включили студентов-медиков, проходивших у нас на каникулах практику.
Сестрам-монахиням придали в помощь санитарок.
Больше всего озадачила нас нехватка мест. Больница была новая, но строили ее, как говорится, стиснув зубы. Раньше тут больницы не было, хотя нужда в ней ощущалась постоянно. Больных возили в саму Быстрицу, пока в начале тридцатых годов не случилась пренеприятная история. Столкнулись два поезда — мертвые, раненые лежали на перроне, врачи оказывали помощь прямо на рельсах, потому что больницы и в помине не было. Вспомнить стыдно. Тут политические партии и воспользовались, посыпались запросы в парламент. Тянуть больше со строительством правительство не могло, пришлось к нему приступать. Появилось здание с тремя отделениями.
Уже во время войны добавили еще сорок коек. А теперь каждая машина «Скорой помощи» доставляла с десяток раненых. Мы справлялись как могли. Легкораненых укладывали по трое на две сдвинутые кровати, а под конец и вовсе настелили на полу соломенные тюфяки и матрасы. В кабинетах медперсонала, врачей, в коридорах — повсюду лежали раненые. Но мест все равно постоянно не хватало.
Как-то раз, только я кончил операцию, зовут меня к телефону. Срочный звонок. Уж не с семьей ли что случилось, подумалось сразу. Жена все это время была с детьми одна, я безотлучно в больнице и даже понятия не имел, что с ними.
Звонил полковник из штаба. Мне надлежит к нему явиться. Есть небольшой разговор.
— С удовольствием, — выдохнул я, — но я как раз мою руки. Через минуту операция.
— Что ж, тогда придется мне к вам наведаться, — буркнул он.
Видно, дело не терпит, подумалось мне.
— Мы должны считаться с тем, что положение может еще более осложниться. При наличном количестве мест нам не справиться. Надо открыть новую больницу. Я выбрал вас. Вы это и сделаете, — проговорил он.
— Я? — простонал я.
— Вы все-таки офицер. Правда, офицер запаса, но единственный среди врачей, — прогудел он.
— Я прежде всего акушер. Помогать роженицам — мое дело, но организовать больницу? — Я всячески пытался убедить его.
— Гинеколог, а вот же оперируете, — парировал он.
— Однако же гинекология — это брюшная хирургия, — настаивал я.
— А в чрезвычайных обстоятельствах и организаторская работа. У меня нет выбора. Вы понимаете?
Я сверлил его глазами. Чем кончится наш спор? Послушайте, хотелось мне сказать ему, я и в самом деле могу принять роды у половины Зволена, находиться в больнице целую неделю, оперировать с утра до вечера, ночи напролет, но я не в состоянии обустроить личную приемную, не то что больницу. Для этого существуют специалисты. Я всего лишь надпоручик, да и то в запасе, служил в санитарных частях, мазал солдат йодом и ихтиолом, прописывал аспирин — вот и все.
— Надо выслушать и другую сторону. Чего вы от меня еще хотите?
— Вам придется дать согласие. — Голос у него смягчился. — Это приказ. Я просто передал вам его.
Я понял, что с этой минуты все возражения бессмысленны.
— Ну так как? — спросил он, подняв брови.
Мне не оставалось ничего другого, как спросить:
— Сколько дается на это времени?
— Вчера было уже поздно. Два дня.
— Это несерьезно.
— И ни часу больше. Вы наделяетесь всеми полномочиями. Можете занять любое здание. Гражданским органам будет велено оказывать вам всяческое содействие.
Что касается самой больницы, то правильность решения не вызывала сомнений. Что же касается меня, это было явное недоразумение. В другой ситуации такое предложение сулило карьеру, о которой врач-ассистент мог только мечтать… Но сейчас?
Полковник смотрел на меня изучающе, словно хотел прочесть мои мысли. Он не проронил ни слова. И только, встав, потряс мою руку и заявил:
— Мы с вами живем уже не в шестой день творения. Кое-что о своей профессии знаем. Через два дня жду сообщения, что вы открыли новую больницу. И смело за дело. Колебания только расслабляют. Ad augusta per auguste! Через трудности к высокой цели!
Все, что я мог бы после этой холодно-горячей терапии изречь, не стоило и ломаного гроша. Отныне я должен был мыслить только об одном. Где и как устроить в течение двух дней госпиталь?
Я прикидывал: учреждение? Сложно. В казарме? Там же армия. В школе? Пожалуй, все-таки в школе. Но в какой?
Я стал перебирать в памяти все школы, какие только знал. Вдруг меня осенило: гимназия. Моя гимназия!
Я поспешил туда. Занятия были отменены. Старый школьный сторож — я еще помнил его — провел меня по пустым классам, завел и в святилище директора, которое некогда наводило на нас такой ужас, побывали мы и в учительской. И вправду, ничего не придумаешь более подходящего для госпиталя, чем наша старая гимназия. Возведенное в деловом практическом стиле консервативного модернизма двадцатых годов здание, в коем я томился с первого по восьмой класс.
Я прошелся по этажам. Всего сорок пять помещений, во всех отношениях объект вполне подходящий. Я воспользовался случаем и заглянул в комнаты. Конечно, и в ту, где я сидел в третьем классе — в четвертом ряду, первым от окна. Эту парту я нашел бы с завязанными глазами. На ней были мои инициалы. Нацарапанные рейсфедером по зеленой лакированной поверхности. Э. — Эрнст. Д. — Длгош.
Когда я их увидел, даже сердце замерло.
Я возвратился, чтобы поделиться новостью с главным врачом. Он сидел изможденный у окна в операционной. Поднял на меня отсутствующий взгляд.
— Приказ есть приказ. — Он жадно затянулся сигаретой. — Приступайте к делу!
Я зашел к Мартину. Он только что закончил очередную операцию. Исхудалый, глаза как у ангорского кролика, измученное лицо. Ночь напролет не спал. «Так и я, должно быть, выгляжу», — мелькнула мысль. Учились мы вместе. «Мартин, — говорю ему, — вот такие и такие дела, не хотел бы ты взяться за это вместо меня?» Он только застенчиво улыбнулся. Он ведь вообще по натуре был тихим и скромным, жил в своем замкнутом мире, и, казалось, единственной целью его жизни было приносить пользу на своем месте. У него были длинные тонкие пальцы пианиста, и творили они над открытой раной подлинное хирургическое чудо. Сознательная самодисциплина, врожденное достоинство и уравновешенность, метод, каким он действовал при операции, угол, под которым он прикладывал острие скальпеля к мышцам, его быстрые, резкие движения инструментом, которым рассекал жировую ткань и открывал кровавые нижние слои, игла в его пальцах, будто шьющая сама по себе, — все это придавало окружающим его людям — операционной сестре, ассистенту, анестезиологу — надежное ощущение уверенности. «Мартин Рот — это словацкий уникум», — думал я не раз, любуясь его искусством. Однажды я сказал ему об этом: «Ты талант, Мартин! Такие не каждый день рождаются». А он в ответ лишь улыбнулся так же застенчиво, как сейчас, и я понял, что зря теряю время. Он был неотделим от этой операционной, этого мира. Большой, открытый мир с его ловушками и сложностями для него не существовал. Он потерпел бы неудачу при первом же препятствии, первые могучие локти оттеснили бы его. Он чувствовал, что я знаю это и говорю обо всем только по дружбе или лишь затем, чтобы самому увериться, что выбор пал на меня не зря.