До наступления темноты он проползает вниз по склону два десятка метров. Обессиленный, съежившись, прячется в какой-то выемке. Сон наваливается на него. Рассвет находит его таким, каким оставил вечер. Вихрь стихает. Но лес все шумит. Он пробует снова: опереться о здоровую ногу, подняться на здоровой руке, проползти. Пядь. Полшага. Шаг. К полудню силы оставляют его. Глаза заливает пот. Голова кружится от слабости. Руки изодраны в кровь. Он тянется отломить ветку. Заостряет ее ножиком. Втыкает в землю перед собой и так подтягивается. Пядь. Полшага. Шаг. Вот это побег! К вечеру он отполз на такое расстояние, что хвоста самолета уже и не видно. Он лежит, распростершись на спине, над ним темное небо. Дожевывает корку. До чего же мучителен голод! В армию он уходил крепким пареньком, привычным к тяжкому труду. Мальчишкой батрачил у зажиточного крестьянина под Брно, зарабатывал на хлеб себе, братьям, сестрам, всей семье, богатой на детей и бедной на достаток. Он пахал, бороновал, молотил, умел управляться и с деревом, и с железом, там, в Моравии, батрак должен быть мастером на все руки. Денег не давали, но кормили, по правде сказать, досыта. А как хочется пить! Не слышно ли шума бегущей воды? Или ему почудилось? До чего же кружится голова, какой гул в ней, трудно дышать, словно упырь навалился на грудь и дышит, у него железная каска, черные сапоги, как у того немца-мерзавца из-под Тельгарта. И целится прямо в лицо. Он передергивается, приходит в себя, таращит глаза, полные страха. Обливается потом. Сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Он слышит чей-то крик о помощи. И только потом понимает: это его голос. Неужто помутился в рассудке? Вдруг появятся немцы? Чуть погодя он снова кричит: «Помогите!»
Днем он осознает, что при падении сломал простреленную ногу, покалечил ребра и разбил голову. Как же он остался жив? Должно быть, счастливая звезда. Он жив. И уходит все дальше. Долго ли еще? Лишь бы не потерять присутствия духа.
Утром мучительный путь продолжается. От голода кружится голова. Он выкапывает какие-то корешки, добывает горсть семян в шишках, отдирает кору с пней. Уж и вчера облизывал он мокрую траву. В лесу тишина. Лишь кроны деревьев слегка колышутся, кажется, звучит орган. Тихо. Совсем тихо. Как в храме. Но вдруг орган загудел всеми трубами. Это он, упырь. Опять сдавливает грудь. Как и вчера, на нем сапоги, каска, и целится, кровопийца, прямо в голову. «Помогите!»
Он дрожит в беспамятстве. В висках удары молотка. А сердце как стучит! Жив ли я еще? Или это уже одна бесплотная душа?! Она еще не отделилась от изломанного тела? Может, настал час покаяния? Спасет ли «Отче наш»? Клянусь преданно служить своим командирам, а в их лице своему словацкому государству! Так помоги же, боже!
На следующее утро он выбирается на лесную опушку. У него даже дух захватывает. Протирает глаза. Уж не мерещится ли ему? Перед ним на поляне пастушья хижина! Настоящая овчарня. Собрав остатки воли, ползет к ней. Как потерпевший кораблекрушение к близкому берегу. И ждет, не раздастся ли упреждающий лай собак, не вскрикнет ли подпасок. Лес шумит, ветки качаются на ветру. Он доползает до корыта. Оно пустое. Дотаскивается до овчарни. Холодно, безлюдно. Пустые кадки. Озирается в поисках спичек, воды, пищи. Его охватывает отчаяние: «Люди! Помогите! Где вы!» И лишь лес откликается отдаленным эхом.
Остаться здесь? Ждать, пока заглянет кто-нибудь и, не дождавшись, навеки уснуть. Но должна же быть у овчарни вода. Он ползет вниз по склону. А только добрался до леса — этот вурдалак в шлеме и сапогах снова тут как тут. Злобно трясет его, опрокидывает навзничь и наставляет черный зрачок дула прямо в грудь. Никак не пускает его вниз, а он ведь знает, что там внизу вода. Он кричит на этого упыря, этого лешего. В этот крик он вкладывает последние остатки сил. Теперь он только и может, что хрипеть. Его трясет. Руки разодраны до крови. Шинель французика — в клочьях, вся мокрая. Раненая нога — сплошной черный кровоподтек. Клочья бинтов давно уже где-то потеряны. Он ощупывает лицо. Опухшее, покрытое глиной и грязью. Да и вообще, осталось ли в нем что-нибудь человеческое? Тело истерзано страданиями, душа измучена, предана анафеме. Он отдал все, у него ни капли сил. Сейчас он упадет и больше не сдвинется с места. Он, кто еще недавно так лупил швабов.
Ночью к нему вернулось сознание. Нет, он не ошибся. Слышно журчание воды. Он ползет вслепую вниз по склону. В тот благословенный край, что ласкает глаз зелеными рощами, журчащими ручьями, чистыми родниками, прозрачным воздухом, напоенным запахом хвои, благовонными испарениями, где над землей, прогретой солнцем, колышется нежная дымка. Где этот край? Где вода? Вперед, только вперед! Он уже давно потерял заостренный сук. Теперь всаживает ногти в глину. Вонзается, как зверь. Подтягивается рукой, отталкивается ногой. Выпученные глаза. Обжигающее дыхание рта. Растрескавшиеся губы. Он упирается в какие-то сплетенные корни. Сил нет, он знает, что из них ему не выпутаться. Что ж, отказаться от этой схватки? Неужто настал конец его мучениям? Самый настоящий, подлинный конец?
На рассвете он снова приходит в сознание. Ползком огибает корни. Тащится. Падает в изнеможении. Скулит, а ему кажется, что он взывает о помощи. Падает ничком в грязь. Заходится от боли. И погружается в милосердное забытье. Он. Овчарня. Поляна. Демоны. Притчи. И снова этот окаянный. Но у него нет ни каски, ни сапог, он и не собирается стрелять. Ну-ка подойди, черная сила, стреляй, все равно уже конец. Но окаянный не стреляет. В самом деле, у него ни каски, ни сапог. Или он и впрямь помешался? Судорога стискивает сердце. Воля бессильна — тело не слушается. Из груди рвутся вздохи. В глазах темнеет. Он пытается поднять руку. Хоть немножко, хоть чуть-чуть. Но ее подсекает бессилие.
Во рту горечь. Лицо в крови. А тот, другой, пускается наутек.
— А-а-а! — Ему хочется поднять руку и кричать: «Подожди! Брат! Человек! Именем милосердного бога! Подожди!»
— А-а-а!
Но тот исчезает за черной стеной леса.
Морок! Он долго лежит совершенно обессиленный. Измученный. На самой грани жизни и смерти. И слез уже нет. Лежит, уткнув лицо в сырую землю, рыдания сотрясают его. Вот так и приходит косая.
— Эй, кто ты? — раздается над ним.
Тщетно пытается он ответить. С губ не слетает ни единого звука.
— Ты словак? — спрашивает голос. Конечно, словак. Но как это высказать.
— Подожди здесь! Я побегу за подмогой! — решительно говорит человек. И тут он узнает его: это тот, что убежал от него.
Вскоре являются четверо. На брезенте выносят его из леса, втаскивают в дом лесника. Дают напиться. Обмывают. Одевают. Кормят.
— Я в Польше? — Это единственное, что он хочет знать.
— Да ты что? Это же Словакия, тут рядом — Левоча, — успокаивают его. — Не робей, мы в обиду тебя не дадим. Оклемаешься, забудешь свою беду. Ты ведь с того самолета?
Но он уже не отвечает. Лишь на его искаженном до неузнаваемости лице можно прочесть подобие блаженства и покоя.
Они бросают на телегу охапку сена и везут к доктору. На околице деревни их останавливают немцы:
— Бандит?
— Лесоруб, — показывают его раны. — Придавило при рубке леса.
— Ах, значит, лесоруб?
В тюрьме к нему заявляется врач. Немец.
— Сквозное пулевое ранение. Свежее, уже прооперированное. Оказана медицинская помощь. Переломы свежие. Необработанные. Кома. Допрос исключается. Если он должен жить, немедленно госпитализировать.
Он должен жить. Он нужен им. Чтобы выложить все, что знает о самолете. Им же известно, что он был в нем. Историю болезни нашли в сумке сестры. Там и его имя. Оно же и в воинском билете, обнаруженном в его гимнастерке. Поэтому его отправляют в больницу. Общую, обычную, словацкую — приставляют охрану. Глаз не спускают, даже на операционном столе. А он совсем обессилен. В жару.
Потом они приходят снова. Им известны его имя, день, месяц, место рождения, часть, в которой он служил. Смысла нет отпираться. А он твердит, что его задело при бомбежке. И везли его к врачу.
Они не верят. Их не проведешь. Взяли парашютиста. Посланного из Советского Союза. С боевым заданием. И хотят выведать все, что связано с этим делом. Где его обучали? Какие командиры? Кто связные? Кто?
Он ничего не сказал им. Ни где воевал. Ни где был ранен. Ни откуда и куда летел. О французах он ничего не ведает. Шинель нашел в лесу. Понимает, что отговорки его малоубедительны. Ведь в теле у него раны пулевые, а не осколочные. Но иного пути нет.
И они опять и опять допрашивают. И им обязательно надобно знать местоположение учебного центра. Партизанской базы. Связи. Людей. Имена. Имена. Имена. Обливаясь потом, охваченный дрожью, он теряет сознание после таких допросов. Чувствует, что ему хуже и хуже.
Однажды утром приходит сестра, в ее глазах сострадание. Долго смотрит на него:
— Сынок, не выдавай меня, но они хотят резать тебе ногу. Словно нож под сердце всадили.
На следующий день его везут на операционный стол. А до этого заглядывают гестаповцы. Врач только и разводит руками: «Сами видите!..»
Немцы не отходят от дверей. Первое, о чем он думает, когда к нему возвращается сознание, — при нем ли еще нога? Нога при нем. Вся в бинтах, но там, на месте.
— Теперь лежи спокойно, не бойся, — подходит к нему сестра, — врачи долго спорили. Одни были за, другие против. Потом решили попробовать спасти ногу. Операция удалась. Крепись. А немцам сказали, что допрашивать сейчас невозможно.
Он чувствует, как к нему возвращаются силы. Как-то утром вбегает сестра:
— Немцев уже нет у твоих дверей.
Днем и ночью с грохотом проносятся по городу колонны. Но гестаповцев не видно. Забыли о нем? Времени нет? Слышен гул орудий. И вдруг тишина. А за тишиной — свобода. Все последние месяцы войны он пролежал в этой больнице. И еще начало мирной поры. Как только заработала почта, он написал домой. Встревоженная сестра тут же приехала.
— Сколько слез по тебе пролила, Тонко! Мы же ничего не знали о тебе. Будто сквозь землю провалился.