Ломая печати — страница 55 из 62

Можно ли назвать отрядом этот остаток некогда славного подразделения удачливых французов, которые с «Марсельезой» на устах радостно спускались с Кантора, с улыбкой проходили по Мартину, беззаботно ухаживали за женщинами в Сляче, геройски защищали Стречно, мужественно били немцев у Прекопы и смело бросались в бой под Яновой Леготой? Можно ли считать отрядом этих голодных, промокших, заросших, грязных, исхудалых, обескровленных, больных, изможденных солдат, страдавших от насекомых, от спазмов в желудке, бродивших, подобно привидениям, в глубоком снегу вокруг пастушеских хижин, в изорванной форме и стоптанных сапогах и мечтавших о миске супа, о тепле, о крыше над головой, о том единственном, что в такие минуты снится солдату? Можно ли считать отрядом тех, кто мечтал о возвращении к своим женам, детям, родителям, мечтал о запахах свежего белья, удобно застланной постели, спокойно накрытом столе, чистых носках, словом, обо всем, о чем обычно в таком состоянии мечтает солдат?

И, несмотря на все это, отряд существовал. И сплачивало его общее страдание. А командиру вовсе не надо было кончать военную академию, чтобы понять, что этот маленький замкнутый мирок оказался на том водоразделе света и тени, где открывается лишь настоящая правда и обнажаются сокровенные черты характеров. Здесь уже не действовали проверенные ценности, объединяющие обычно людей, а беспощадно утверждались новые, те, что проявляются в самых крайних ситуациях, когда человек оказывается на пределе горя и страданий и в нем пробуждаются порочные наклонности и страсти. Ненависть и эгоизм, жадность и бесчеловечность, неблагодарность и зависть. Потому что в такие часы прочная подошва крепкого башмака может означать надежду на жизнь, меж тем как дырявая — верную смерть. Потому что горсть заплесневелой фасоли спасает от смерти, а пустой заплечный мешок приводит к ней. Разве вконец ослабевшим и больным Пьерсону и Тошону уже не приходила мысль, что лучше сдаться, чем сгинуть от голода и холода?

Оставаться в долине, где беда, точно упырь, высасывала из них последние силы, значило по собственной воле сунуть голову в петлю, которую немцы в этой большой обложной охоте уже набрасывали на шею оставшихся повстанческих сил. Замысел был прост: закупорить выходы горных долин, направить туда эсэсовских головорезов и всех, кто там находится, истребить или уморить голодом.

На помощь рассчитывать едва ли приходилось. Бригаду безнадежно потеряли в горах, попытка наладить связь ничего не дала, да и где она находилась, в конце концов? В Татрах? В Польше? Разве Величко уже перешел фронт?

Оставалось одно: действовать. Возродить надежду. Вернуть уверенность в себе. Волю. Вывести этих солдат из окружения. На путь свободы. Пройти, дойти, пробиться, отстреливаясь, преодолеть горы и долины, перейти вброд реки, пробраться хоть ползком через ледники, вершины и лавины, скалы и вывороченные с корнем деревья до самого фронта, где было спасение. Жизнь. Избавление. Ибо там была Красная Армия.

Но где ближе всего стоял фронт? Где-то на востоке, не то на юго-востоке. А может быть, на юге.

Вот именно! Туда надо идти! А если сразу и не удастся добраться до фронта, так жизнь там, на юге, хотя бы куда легче, чем в этом леднике. Горы и ниже и населены. Есть где укрыться.

Но проскользнет ли такое множество французов через цепь патрулей? Кругом сплошные препятствия.

Решение командира? Разбить отряд на мелкие группки, разделить восемьдесят оставшихся солдат по три, по пять, десять человек. В такой группе всегда кто-то посильней, кто-то послабей, иной кое-как объясняется хотя бы по-немецки или по-венгерски. Командир роздал бойцам оставшиеся деньги. И шагом марш: направление — фронт. Сильные и удачливые проскочат. А как же слабые и неудачливые? Что тут ответишь? На то и война!

А как же словаки? После событий последних дней в отряде их осталось семеро. Жители Кисуц, Оравы, Турца, Поважья. Ничто их уже не обязывало оставаться в отряде, последний приказ был им известен, да и все подразделение, собственно, было потеряно для бригады и командования. Но они оставались. Вернись они домой и узнай немцы, где они были и чем занимались, плохо бы пришлось и им и их семьям. Вот они и остались, всего семеро. А сколько их пало на поле боя, затерялось в плену! Как же эти семеро? Что с ними?

Капитан вызвал их, стал излагать ситуацию. Лицо у него сделалось каменным. Чуть позади него стоял встревоженный Пикар. Нелегкие это были минуты. Такую дорогу отшагали вместе, и не раз при этом взволнованно сжималось мужское сердце. Такие пережиты мгновения, что они навечно останутся в глубинах сознания. Но выбора не было. Словакам не для чего было идти на риск, на какой обрекли себя французы. Надо испытать судьбу. Надо воротиться домой. А французы пойдут навстречу фронту. Кому повезет в этой лотерее?

Они обменялись рукопожатием. Иные в последний раз.

— А что же вы? Что собираетесь делать? — спросили они молодого солдата.

Он молчал.

— Вы не собираетесь домой?

Он не понимал.

К счастью, здесь был Тачич Любомир. Шофер, серб.

Он и перевел эти слова.

— Они же идут на Ораву и Кисуце, откуда родом. А мне надо совсем в другое место, — объяснил солдатик.

— А вы откуда?

— С горного хутора, по-нашему «лазы». Из-под Поляны.

— А где это?

Солдатик указал рукой. Прямо на юг.

— Точнее!

— Под Детванской Гутой.

— Какого-нибудь города побольше там нету?

— Лученец.

— Дорогу знаете?

— А как же! Когда меня призвали в Попрад, я шел туда из дому пешком!

— Значит, нам по пути.

Вот и получилось, что солдат Рудольф Курчик, 1922 года рождения, из горных выселок Чеханки, призывной год 1943-й, портной склада интендантского материала во Врутках, по случайному стечению обстоятельств, какие бывают только на войне, уже под Стречно зачисленный во французский отряд, стал и их проводником на последнем пути от Татр к свободе.

Попрощались с солдатами из Кисуц, Оравы и Турца. Намеченные группы отправились в путь. Но не сразу. И не в одном направлении. А последним двинулся штаб.

Капитан и Пикар, Бронцини, Пейра, Ардитти и Дане, Ашере, Пийо, Бремер, Тачич.

И с ними Курчик.

Одиннадцать, как в дружине Яношика.

Черная шеренга всходила на хребет поперек Краковой голи. Больные, обескровленные, хромающие, голодные, взбирались они шаг за шагом по отвесному склону. Над ними нависали суровые утесы. А они лезли вверх, выдирая из бездонной глубины башмаки, полные снегу.

А вот и гребень!

В лучах зимнего солнца на горизонте сверкали татранские пики.

Долина молчала. Взгляды скользили по белым вершинам, по темному пятну покинутого лагеря, по стройным елям с обвисшими под тяжестью снега ветками.

Это была их долина. Она приняла их. Но и предала. Где были теперь все те восемьдесят? Чех-Богем? Сестра Альбина? Молодой Бамбушек? Маленький Шарло? Печник? А что с французами? Спасла ли их форма от виселиц? Этих обессиленных, мучимых жаром друзей?

«Татранских гор — словацкий костер…»

Какими чужими и потерянными они себя в них чувствовали!

Сон ли это, или все наяву? Мокрые рубахи липли к спинам. Дуло. Трясло от холода.

Впереди, внизу, из клубов снега, из белой мглы проглядывала другая долина. Подобная той, какую они только что покинули.

Скользя, они спустились в нее, и трясущиеся ноги обрели наконец опору. Огляделись. Ели, речка, протоптанная дорога. Слева, в устье долины, в Святом Яне, немцы. Справа, в конце ее, — Дюмбьер. Они повернули к нему.

Шли до самого вечера, то и дело устраивая привал, а когда стемнело, наткнулись на сенник, такой убогий и трухлявый, что немцы не сочли нужным его даже сжечь. Тачич узнал его. Уже однажды в этой Иляновской долине они умирали от голода и тогда послали его раздобыть какой-нибудь пищи. Он, набравшись смелости, прошмыгнул по той же самой дороге к первому домику в Яне. Прямо под носом у немцев. Упросил хозяина, насовал ему в карманы денег, чтоб тот купил все, что можно было, и ушел в этот сенник ждать. Хозяин не подвел. Тачич тогда принес мешок съестного. Принес его в Иляновскую долину, но во второй раз идти туда уже не отважился.

Итак, была крыша над головой. Разложили костер. Подостлали хвою. Плотнее укутались в шинели. Прижались друг к другу. Ноги — к костру. Головы — к стене. Но все равно дрожали от холода. Дым ел глаза. Кто-то кашлял, что-то выкрикивал. Наверняка бранился. Боже, чего бы Курчик ни дал, чтобы понять их. Не будь Тачича, он был бы как без рук. Кстати, где он, Любо? А кто тут рядом с ним? Разве их разберешь? Все закутаны по уши. Поленья шипят, пламя грозными языками облизывает черные балки. Он лежал с открытыми глазами. Глядел на эту зловещую пляску светотеней. Сон не приходил. Вокруг отдыхали товарищи. Товарищи? Ведь еще недавно он и понятия не имел, что они существуют. И до сих пор объясниться с ними не может. Без Тачича он был бы глух и нем. И все же это, конечно, его товарищи, друзья, он связал с ними свою судьбу. Был с ними, когда приходила смерть и когда приходила радость, ел с ними из одного котла, пил их водку, шагал с ними бок о бок, строился в колонну по трое, правда, всегда оказывался где-то в самом хвосте; кто там заметит какого-то Курчика, занятого тем, что ставил заплаты и пришивал пуговицы. Но он был с ними. Да, он жил, дышал, думал, ходил, спал, ругался, радовался, смеялся и мучился, как и они, он принадлежал к ним с того самого дня, как в казарму во Врутках вошел надпоручик, остановился посреди комнаты и сказал:

— Слушайте меня, ребята! Началось! Говорю откровенно: я иду. А ваше дело — решать. Если кто пойдет со мной, буду рад. Каждая винтовка пригодится. Остальные могут разойтись.

Верно, так он и сказал.

Но они уже заранее про себя все решили. По-разному. Ведь еще до этого разговора уже была объявлена тревога и они захватили Врутки.

Пальба поднялась — ой-ей-ей. Стреляли по гостинице — именно там засели немцы. Пули свистели, а они прятались за углами