ыводу, что “берег Сибирского океана, насупротив к Сибирскому лежащий, должен быть крут, приголуб и много меньше пресной воды изливать, нежели Сибирский”. А значит, там и льда должно быть меньше.
“Краткое описание…” начинается историческим экскурсом, и здесь Ломоносову невольно приходится идти по стопам своего вечного соперника Миллера, написавшего в 1758 году историю северных плаваний россиян (“Описания морских путешествий по Ледовитому и по Восточному морю с Российской стороны учиненных”) и открывшего, между прочим, в якутских архивах отчеты о путешествиях Дежнева и Атласова. Для Ломоносова это лишнее доказательство исполнимости его проекта, но будущее интересует его больше, чем прошлое. Он не был бы самим собой, если бы естественно-научные гипотезы не переходили у него сразу же в политические прожекты. Убежденный, что “российское могущество будет прирастать Сибирью и достигнет до главных поселений европейцев в Азии и Америке”, он предлагал заселить новообретенные земли, “по примеру Франции”, каторжниками, а также добровольцами, которым надо обещать высокие чины и большое жалованье.
А если расчеты неверны? Что же, все проверяется на опыте. “Что до убытков, то они не только казне, но купцам достаточным сносны будут… ‹…› Жаление о людях много чувствительнее, однако поставим в сравнение славу и пользу отечества. Для приобретения малого лоскута земли или одного только честолюбия жертвуют многие толпы людей, целые армии, то здесь ли должно жалеть около человек ста для расширения, мореплавания, могущества…” Логично, но не без цинизма сказано, на нынешний гуманистический взгляд. Впрочем, таков Ломоносов: он не лицемерен и не сентиментален.
Указ об организации экспедиции Екатерина подписала 14 мая. К тому времени маршрут уже был определен: свидетельства поморов-промышленников, бывавших на “Груманте” и Новой Земле, решили дело в пользу западного направления. К тому же против восточного направления выступил сибирский губернатор Федор Соймонов, опытный и образованный сановник, крутой 73-летний старик с вырванными по-каторжному ноздрями (некогда он был осужден, а после оправдан). Соймонов слыхал от промышленников, что близ сибирских берегов на 72-й параллели в океане лед якобы толщиною в сорок сажен (больше 80 метров!), а на 80-й, стало быть, еще толще. А на Шпицбергене, по рассказам, море вовсе не замерзает или быстро оттаивает…
Экспедицию возглавил 38-летний капитан первого ранга Василий Яковлевич Чичагов, опытный и умелый моряк. Он должен был командовать главным судном. В товарищи ему были даны капитан первого ранга Никита Панов и капитан-лейтенант Василий Бабаев. Корабли так и названы были именами своих капитанов – “Чичагов”, “Панов” и “Бабаев” (по-другому – “Вера”, “Надежда”, “Любовь”). Проект был засекречен до предела – даже от собственного Сената, и в официальных бумагах назывался “Экспедицией о возобновлении китовых и других рыбных промыслов”.
Подготовка к плаванию шла серьезная. Двенадцать моряков учились в Петербурге астрономии и геодезии – лекции им читали Румовский, а после его отказа – Попов и Красильников. В это время на архангельских верфях строились три больших (от 72 до 90 футов) корабля. Ломоносов сам составлял подробную инструкцию. Моряки должны были, двигаясь по 78-й параллели, миновать Баффиново море, а потом повернуть на юг. Там их ожидала встреча с экспедицией капитана Креницына, посланной с Камчатки.
4 марта 1765 года на заседании в Адмиралтейств-коллегии был утвержден окончательный вариант инструкции. Ломоносов присутствовал на этом заседании; это был его последний выезд из дома. По дороге он простудился и слег. Простуда эта стала последней каплей, доточившей его тяжелое, некогда сильное, а теперь измученное болезнями тело. Ровно месяц спустя его не стало. Он не успел узнать, что его замысел не удался.
Чичагов вышел из Колы еще через месяц, 9 мая. 20 августа он вернулся в Архангельск – с неудачей: в Гренландском море, примерно на 80-м градусе северной широты, корабли встретили сплошные льды, между которыми не было проходу.
Граф И. Г. Чернышев, начальник Адмиралтейств-коллегии, раздраженно писал Чичагову: “Хотя по любви моей к вам обрадован я много, получив от вас известие, но правду сказать, не из того места я его ожидал; а думал, что, буде и действительно вам не возможно свой путь продолжать до желательного места, то хотя, по последней мере, приобретете России сколько-нибудь чести и славы открытием по сие число неизвестных берегов и островов. Надо какой-нибудь другой вояж сделать, чтобы неудачное предприятие прикрыть. ‹…› Редко случай найтись может, где бы известную всем поговорку употребить можно: синица море зажигала-зажигала, да не зажгла, а славы много наделала”.
Видимо, все же многие знали, что стоит за словами “Экспедиция по возобновлению китовых промыслов”: ведь в России, как сказала мадам де Сталь, “все тайна и ничто не секрет”. Морские бюрократы думали только о том, как бы прикрыть конфуз… На следующий год все три корабля снова отправились к Шпицбергену – тот же результат. Из семи матросов, оставленных зимовать на Шпицбергене, трое погибли от цинги. Больше жертв не было.
Несмотря ни на что, участники экспедиции были награждены. Чичагов позднее сделал карьеру флотоводца, его победы над шведами решили судьбу войны 1788–1790 годов; он изображен в числе сподвижников Екатерины на ее памятнике – рядом с Потемкиным, Румянцевым, Суворовым, Державиным, Дашковой… Но никаких новых проектов на Севере в екатерининское время больше не затевали.
Северо-западным проходом лишь в 1903–1905 годах прошел из Атлантики в Тихий океан Руаль Амундсен. Никакого практического значения этот его подвиг не имел. Иначе обстоит дело с сибирскими берегами. Русская полярная эпопея, начатая Дежневым и безвестными поморами, продолженная Берингом, Челюскиным, Лаптевыми, шла дальше и в XIX, и в XX веке. Литке, Анжу, Седов, Толль, Вилькицкий, молодой Колчак – удачники и неудачники, герои и мученики… Правда, первым прошел Северо-Восточным проходом швед Нильс Адольф Эрик Норденшельд (в две навигации, в 1878–1879 годы). Но в 1935 году именно свирепое и могучее государство, которое было тогда Россией, открыло регулярную навигацию по Северному морскому пути. Только это было не совсем так, как представлял Ломоносов. Вот как описал это плавание Николай Заболоцкий (поэт, которому одическая традиция XVIII века была, быть может, ближе, чем кому бы то ни было из его современников):
…на Севере, в средине льдов тяжелых,
Разрезав моря каменную грудь,
Флотилии огромных ледоколов
Необчайный вырубили путь.
Как бронтозавры сказочного века,
Они прошли – созданья человека,
Плавучие вместилища чудес,
Бия винтами, льдам наперерез…
Само собой, и рекомендация касательно заселения дальних земель каторжниками была принята к исполнению; автор стихотворения “Север” сам вскоре оказался в их числе.
В последние месяцы жизни Ломоносов чувствовал себя обиженным и ущемленным. Его раздражало назначение Шлёцера, новое усиление Тауберта. Он мечтал об еще одной встрече с императрицей, хотел что-то объяснить, доказать ей… В его бумагах сохранился план разговора. Начало его производит печальное впечатление:
“‹…›
4. Беречь нечего. Все открыто Шлёцеру сумасбродному. В Российской библиотеке есть больше секретов. Вверили такому человеку, у которого нет ни ума, ни совести, рекомендованному от моих злодеев…
‹…›
6. Нет нигде места и в чужих краях.
7. Все любят, да шумахерщина.
8. Multa tacue, multa pertuli, multa concessi ‹Многое принял молча, многое снес, во многом уступил›».
В общем, обычные, мелочные служебные жалобы – плюс странное место про «чужие края». Невозможно представить себе Ломоносова-эмигранта, хотя смолоду он, без сомнения, легко нашел бы довольно престижное место за пределами России. Вероятно, можно согласиться с Е. Н. Лебедевым: Ломоносов хочет сказать, что у него, в отличие от приглашенных профессоров-иностранцев, нет возможности вернуться на родину.
И вдруг – высокие, достойные уходящего из мира гиганта слова:
9. За то терплю, что стараюсь защитить труды Петра Великого, чтобы выучились россияне, чтобы показали свое достоинство. ‹…›
10. Я не тужу о смерти, пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют”.
Здесь чувствуется риторическая выучка – но и риторика на краю могилы воспринимается иначе.
К сожалению, Ломоносов то и дело срывается с этой высоты, проявляя свои человеческие слабости – суетность, тщеславие, раздражительность. Он пишет в Париж Шувалову, прося того походатайствовать о своем принятии в Парижскую Академию наук. (Зачем ему это надо было? Или он надеялся, что по этому поводу его снова осчастливят высочайшим визитом?) Он снова и снова осыпает проклятиями всех своих недругов, которых стало слишком уж много – от Тауберта и Теплова до Эпинуса и Румовского…
Отношения Ломоносова и Румовского, давно испорченные, в последние годы еще обострились. Поводов было много. Молодой астроном пользовался покровительством Тауберта, дружил со Шлёцером (с которым вместе преподавал в Академии 10-й линии). Когда-то признавший свои наблюдения в Селенгинске неудачными, он теперь утверждал, что видел захождение Венеры на диск Солнца и, в частности, наблюдал тот оптический эффект, из которого Ломоносов сделал далеко идущие выводы. Вместе с Эпинусом он нападал на “ночезрительную трубу”. Он отказался читать лекции штурманам-чичаговцам из-за их недостаточной подготовки. Наконец, он резко раскритиковал ломоносовский план топографических экспедиций, причем позволил себе личный выпад: “В других Академиях предлагающие подобные предприятия сами оных не только отправлять не отрекаются, но и примером своим поощряют трудов своих самопроизвольных сообщников”. С учетом состояния здоровья Ломоносова в 1760-е годы (которое всем было хорошо известно) этот пассаж нельзя не признать бестактным. Михайло Васильевич был слишком властен, самолюбив и влиятелен, чтобы сносить подобную дерзость – даже со стороны очень способного ученого (и к тому же “природного россиянина”).