аковский (как и в примерно тогда же написанном “Ледяном доме” Лажечникова) изображен воплощением подлости и бездарности.
Один эпизод особенно привлекает внимание: это – изображение ссоры Ломоносова и Миллера из-за “Происхождения народа и имени российского”. Мы помним, как обстояло дело в действительности; а вот как изображает его Полевой: Ломоносов хотел произнести панегирик императрице на торжественном заседании академии. Но канцелярия предпочла Миллера, который задумал речь о скандинавском происхождении Рюрика и варягов. Ломоносов написал на Миллера донос, и его речь была уничтожена. Таким образом, Полевой приписывает Ломоносову подлый поступок, которого тот не совершал (если, конечно, не считать мнение, высказанное в ходе открытой научной дискуссии, доносом), чтобы затем многословно оправдывать его “нравственное падение”: “Чувство ненависти к иностранцам, безотчетное и даже извинительное в то время, увлекло его дальше границ чести”.
Еще в конце XVIII века стихи Ломоносова прочно вошли в школьную программу. Как все хрестоматийные стихотворения, они становились предметом пародий и перелицовок. Из произведений Ломоносова чаще всего везло в этом смысле “Оде, выбранной из Иова”. К примеру, Сергей Марин, поэт и офицер Семеновского полка, в своей пародии на ломоносовскую оду высмеивал императора Павла I, который, как и его отец, был суров к гвардейцам:
О ты, что в горести напрасно
На Бога ропщешь, офицер,
Шумишь и сердишься ужасно,
Что ты давно не кавалер,
Внимай, что царь тебе вещает,
Он гласом сборы прерывает,
Рукой он держит эспантон;
Смотри, каков в штиблетах он…
Начиная с 1830-х годов Ломоносова поднимают на щит представители всех спорящих эстетических школ и политических течений. Для романтика Эдуарда Губера он – гениальная личность, не понятая “толпой”. Для поэта и критика Степана Шевырева, одного из идеологов николаевского официоза, он – поэт державы, воплотивший в своем творчестве идеалы православия, самодержавия и народности. Для славянофила Константина Аксакова – защитник национального начала, враг академических “немцев”, оппонент Миллера и Шлёцера. Для западников – поборник западного просвещения. Для “людей 1860-х годов” (например, для видного историка литературы, профессора Н. Н. Булича) – сторонник связи науки с практикой, борец за право на образование для простолюдинов, ценный прежде всего своей “сознательной любовью к народу”. Для церковных риторов (например, для архимандрита Александро-Невской лавры Никанора) – человек, выпестованный Славяно-греко-латинской академией, автор духовных од и “Предисловия о пользе книг церковных”, примиривший современную науку с заветами православия.
В этом смысле любопытен спор о Ломоносове между славянофилом Н. В. Савельевым-Ростиславичем и Белинским. Первый восхвалял Ломоносова-историка за то, что тот, “имея предшественниками только Байера с Миллером, игравших созвучиями, и Татищева, чуждого высшей исторической критике, – силою собственного воображения вознесся до такой высоты, что смог построить такую замечательную теорию нашей и общеславянской истории”. Но увы! “Глас человека благородного, вставшего на защиту народности, не нашел отклика между современниками: они увлечены были пристрастием к направлению исключительно западному”. Затравленный, Ломоносов “пал в борьбе за независимость русской мысли”. Белинский не без остроумия отвечал на это, что “Ломоносов не падал, сколько нам известно, и умер своей смертью, незадолго до этого осчастливленный визитом Екатерины II… Дай Бог всякому так падать! Правда, Ломоносов умер прежде времени, но это по собственной вине, вследствие некоторого пристрастия к некоторому варяго-русскому напитку, а совсем не потому, что его кто-нибудь преследовал за независимость русской мысли”. Что же до истории, то “немецкие ученые, с которыми он так опрометчиво, так запальчиво и так неосновательно вступил в спор, стояли в отношении к истории, как к науке, неизмеримо выше его. ‹…› Я не вижу уголовного преступления со стороны Ломоносова в том, что он ввязался не в свое дело, но как не стыдно г. Савельеву-Ростиславичу видеть тут что-то, кроме пустой риторики?” (“Неистовый Виссарион” преклонялся перед позитивной “немецкой наукой”, но сам был, конечно, торопливым в оценках и нетерпимым русским самородком – только менее образованным, чем Ломоносов…)
В 1860-е годы труды и публикации А. А. Куника, П. П. Пекарского, П. С. Билярского, В. И. Ламанского, С. М. Соловьева позволили восстановить полную картину официальной, служебной жизни Ломоносова. Биография, написанная Пекарским и включенная во второй том его “Истории Академии наук в Петербурге”, неизмеримо возвышалась по полноте и точности над всем, написанным прежде, да и поныне не утратила значения.
Белым пятном оставались, однако, труды Ломоносова-естествоиспытателя. Первыми, кто занялся их анализом, были астроном Д. М. Перевощиков (брат помянутого В. М. Перевощикова), врач и востоковед Г. И. Спасский и известный историк науки Н. А. Любимов, автор книги “Ломоносов как физик” (1855). Выводы их были сдержанны: Михаил Ломоносов интересен как участник научных дискуссий своего времени, как человек, умевший понимать актуальные вопросы естествознания и правильно их формулировать – не более того. Однако в конце века этот взгляд был скорректирован, так как некоторые теории Ломоносова, которые казались неверными и устаревшими (например, о кинетических причинах теплоты или волновой природе света), неожиданно приобрели актуальность. Научное наследие Ломоносова было заново просмотрено и оценено В. И. Вернадским и особенно Б. Н. Меншуткиным. Вернадский в “Очерках по истории естествознания в России в XVIII столетии” (1915) так определяет значение Ломоносова: “Мы видим в нем предшественика современной химии, одного из немногих лиц, в руках которых были в то время точные приемы геологической мысли, первоклассного физика ‹…›, проникавшего далеко в глубь научной мысли последующих поколений”. В 1930-е годы благодаря трудам П. Н. Беркова и Г. А. Гуковского была заново изучена и поставлена в более полный исторический контекст поэзия Ломоносова, изучены в деталях его взаимоотношения с Сумароковым и Тредиаковским. О том, что и стихи, и личность его были в ту пору актуальными и живыми для думающих и чувствующих людей, лучше всего свидетельствует стихотворение замечательного русского поэта Сергея Петрова “Похвальное слово Ломоносову”, написанное в 1934 году, в молодости, в сибирской ссылке, – его начальные строки стали эпиграфом к этой книге. Вот еще несколько строф:
Слово славы между прочим
ты вписал себе в итог,
над столом клоня рабочим
пукли мудрой завиток.
Век, идеями чреватый,
пал, как хмурая пора,
под полет витиеватый
лебединого пера.
‹…› Над тобою, трудолюбцем,
первый рокот лирных струн.
И Нептун грозит трезубцем,
и свергает Зевс перун.
А когда природа кучей
свалит все на дно ночей,
ты, парик закинув в тучи,
гром низвергнешь из очей.
Позднее, в послевоенные годы, Михайло Васильевич был во многом превращен в икону, в своего рода Ленина – Сталина русской науки, лишенного человеческих слабостей и правого в любом споре с любым оппонентом. В общем-то канонизация Ломоносова именно в эту эпоху – явление закономерное. Более того, канонизация эта имела большие положительные последствия: перечислять ломоносоведческие труды, появившиеся после 1945 года, можно бесконечно. Но огромный фактический материал, собранный исследователями, однобоко и тенденциозно интерпретировался. С годами, конечно, картина несколько смягчалась. Научные и литературные противники Михайлы Васильевича уже не обязательно объявлялись “врагами России” или “бездарностями”. Но, скажем, Шумахер и Тауберт, люди со множеством недостатков, но имеющие свои заслуги перед русской культурой, демонизируются даже в книгах начала 1990-х годов.
Лучшим из всего написанного в советское время о Ломоносове остаются труды А. А. Морозова. Его большая биографическая книга, впервые вышедшая в серии “ЖЗЛ” в 1950 году с предисловием С. И. Вавилова, не могла не нести отпечатка эпохи. И все же она производит сильное впечатление цельностью и связностью изложения и тем, как автор, владевший огромным материалом, сумел выбрать главное, коренное, – главное по тогдашним представлениям, конечно. Еще ценнее, может быть, его книги “Ломоносов: путь к зрелости. 1711–1741” (1961) и “Родина Ломоносова” (1975). Знаток Русского Севера и филолог-германист, Морозов сумел поставить свои разнообразные знания на службу своей главной теме, которой стала биография Ломоносова. Достаточно сказать, что он был первым, кто сравнил “Хотинскую оду” с “Одой принцу Евгению” и вообще поэзию Ломоносова – с творчеством влиявших на него немецких поэтов. Э. П. Карпеев, Г. Е. Павлова, Г. Н. Моисеева, Е. Н. Лебедев, Н. А. Шумилов и другие исследователи продолжали труды Морозова. Но в книгах, выходивших массовым тиражом, по условиям времени не удавалось избежать тенденциозности и умолчаний. В беллетристических произведениях, в киносценариях этой тенденциозности было, конечно, еще больше.
Результат, если говорить о массовом сознании, был обратным задуманному: ходульный образ патриота “без страха и упрека”, созданный писателями и кинематографистами, оказался совершенно лишенным той мощи, того обаяния, которые присущи настоящему Ломоносову, и не вызывал ничего, кроме раздражения. Естественно, как противовес этой скучной мифологии в 1990-е годы стали появляться материалы другого рода – в основном статьи в газетах или интернете. Авторы этих материалов или взахлеб обсуждают любимую тему о Ломоносове – сыне Петра I (находя все новые “неопровержимые доказательства”), или “разоблачают” недавнего кумира, пользуясь сомнительными фактическими источниками и механически перенося на времена Елизаветы и Екатерины этические нормы иных эпох.