Петровская эпоха с ее воинствующим плебейством закончилась, и представители привилегированных сословий – “шляхетства” (образовавшегося в результате объединения боярства с дворянами и “детьми боярскими”) и духовенства – стремились максимально отделиться от презренного податного населения. К тому же Синод (что бы там при Петре ни происходило) по-прежнему видел в академии прежде всего школу по подготовке грамотных священников и, конечно, стремился укомплектовать ее священническими сыновьями. Между тем на самом деле в 1728 году лишь 109 учеников (из 362) происходили из “поповых, дьяконовых и церковнических детей”. Меньше трети… В последующие годы этот процент практически не менялся. Дворян было очень мало (в 1730 году всего четыре “спасских школьника” происходили из “шляхетства”), по большей же части в академии по-прежнему учились дети солдат, мастеровых, посадских и даже сироты из богадельни. Не крестьяне, конечно, но тоже – “записанные в подушный оклад”. У академического начальства просто не было выхода. Между 1725 и 1730 годами общее число “спасских школьников” и так сократилось с 629 до 236 человек (потом, правда, снова стало расти). Ректор академии Герман Копцевич бил тревогу и просил Синод отменить ограничительные правила 1728 года, так как “число учеников во всей академии зело умалилося и учения распространение пресекается”. Ограничения не отменили – но смотрели на них сквозь пальцы. Тяга к образованию в тогдашней России была критически слаба, и сословная спесь боролась с необходимостью хоть как-то набрать необходимое количество учащихся. Попы и дьяконы не хотели отдавать сыновей в школы: для рукоположения в родном медвежьем углу достаточно было славянской грамоты. Когда одного из ломоносовских учителей, Тарасия Посникова, уже в 1740-е годы назначили директором новосозданной семинарии в Вязьме, поповичей пришлось определять туда насильно, и бедняга Посников столкнулся с настоящим террором: его избивали, его дом поджигали… Тем более не было охоты посылать своих чад в Москву – далеко от дома и налаженного хозяйства.
Но Ломоносов почему-то назвался дворянским сыном. Должно быть, юноша по наивности решил причислить себя к высшему сословию империи, надеясь таким образом поднять свой статус. При желании его слова легко можно было проверить. И уж в этом случае, попадись он на лжи в 1731 году, ему было бы несдобровать! Однако Копцевич, по помянутым выше причинам, предпочел принять слова жадного до учебы молодого помора на веру; до проверки дело дошло лишь три года спустя.
Другим препятствием был возраст. Формально Ломоносов укладывался в возрастные ограничители: в академию принимали юношей от 12 до 20 лет. Нашему герою было девятнадцать. Но большинство товарищей были намного моложе его. В знаменитом письме Шувалову от 10 мая 1753 года Ломоносов вспоминает, как “школьники, малые ребята, кричат и перстами указуют: смотри-де, какой болван пришел в двадцать лет латине учиться”. А ведь Михайло привык к тому, что у себя на Курострове он слыл едва ли не самым грамотным человеком. Болезненно самолюбивый, он с трудом переносил насмешки “малых ребят” – и помнил о них четверть века спустя…
“Латине” начинали учить в первом классе – “фаре” (еще было подготовительное заведение – “славяно-русская школа”, где учили чтению и письму). Затем следовали “инфима”, “грамматика”, “синтаксима”, “пиитика”, “риторика”, “философия” и “богословие”. Каждый класс назывался по главному предмету, который в нем изучался. При хороших способностях можно было окончить академию за двенадцать-тринадцать лет (половину из них занимало обучение в классах “философии” и “богословия”), но были случаи, когда ученики сидели в Спасских школах лет по двадцать – в буквальном смысле слова до седых волос! Понятно, что в старших классах учеников было гораздо меньше, чем в младших; многие отсеивались и определялись на службу, не доучившись до “философии” и “богословия”.
Обучение в “фаре” сводилось к чтению и письму по-латыни. В “инфиме” уже давали некоторые грамматические сведения в церковнославянском и латинском языках. В классе грамматики обучение славянской грамматике заканчивалось, латинской продолжалось. Вместе с грамматикой давались начальные сведения по географии и истории, а “понеже по регулам грамматическим нуждно есть делать экзерциции, сиесть обучатися в переводах, то можно велеть ученикам переводить географию или историю, отсего два или три учения вдруг одного часа и одним делом подаватися” (так рекомендовал “Духовный регламент”). В этом же классе начинали учить арифметике и катехизису. В “синтаксиме” продолжалось преподавание тех же предметов. В это время Ломоносов начал одновременно с занятиями латынью в академии изучать греческий язык в школе при типографии.
Ломоносов прошел курсы двух классов – “фары” и “инфимы” (преподаватель Модест Ипполитович) – за полгода. Уже 15 июля 1731 года он был переведен в “грамматику”, а в декабре – в “синтаксиму”. Этот класс он также одолел всего за полгода. Другими словами, холмогорец Михайло проявил изрядные способности и очень быстро нагнал своих сверстников. За полтора года – четыре класса. Позднейшие историки академии упоминали это как своего рода “рекорд”. Причем успехи Ломоносова нельзя объяснить хорошей базовой подготовкой. То есть, разумеется, о славянской грамматике и об арифметике у него к моменту поступления в академию уже было представление, но латыни и греческого (да и никаких других иностранных языков) он никогда прежде не изучал. Позднее латынь стала языком его научных работ, и под конец жизни он пользовался (по словам историка Августа Шлёцера) славой “первого латиниста не только в России”. Греческий он изучил в достаточной степени, чтобы в оригинале читать классических писателей и критически оценивать славянский перевод Библии.
Историки любят подчеркивать, что важным методом обучения в академии считалась розга. Конечно – как во всех школах тогдашней Европы. Но все же были и другие, более изощренные методы воздействия на учеников. Например, допустивший ошибку носил на шее “калькулюс” – свернутый листок бумаги с латинским текстом, спрятанным в футляр. От этого позорного знака старались избавиться. А сделать это можно было, только поймав на ошибке другого. Выдвинувшихся учеников назначали “сенаторами”, а неудачники должны были играть роль “плебса”. Из числа “сенаторов” назначались “аудиторы” и “цензоры”. Эти, говоря современным языком, “ролевые игры” развлекали юношей и создавали стимул для обучения. Одной розгой от русского человека первой половины XVIII века многого добиться невозможно: к физическому насилию он был привычен. К тому же это облегчало работу преподавателя: “сенаторы” проверяли письменные работы товарищей, следили за порядком в классе.
Одним из учителей Ломоносова в классах грамматики и синтаксиса был помянутый выше Тарасий Посников – единственный из преподавателей, не принадлежавший к духовенству и не желавший принимать монашество. Именно это закрывало ему дорогу к преподаванию в старших классах, несмотря на отличное образование: он семь лет был петровским “пансионером” в Париже. (Одного из его товарищей, “парижских студентов”, Ивана Каргопольского, судьба позднее занесла на север, в Холмогоры, где он преподавал в школе при архиерейском дворе. Считается, что Ломоносов мог с ним встречаться и именно от него услышать о “Спасской школе”.) Феофилакт (Кветницкий), у которого с июля 1732 года Ломоносов начал учиться в классе пиитики, монашество принял совсем недавно. Тем не менее и им начальство не всегда бывало довольно: преподавателю пиитики случалось являться в классы в “не совсем исправном” (общепринятый эвфемизм), то есть попросту в нетрезвом виде.
Но преподавал он, видимо, неплохо. Как раз в 1732 году Кветницкий сам написал учебник по своему предмету. Поэзию Кветницкий определяет как “искусство о какой бы то ни было материи трактовать мерным слогом с правдоподобным вымыслом для увеселения и пользы слушателей”.
Учебник делился на две части – “Общую” и “Частную” (“прикладную”) пиитику. В первой главе “общей” пиитики Кветницкий защищает право поэта на вымысел и пытается определить природу этого вымысла. “Поэтически вымышлять – значит находить нечто придуманное, то есть остроумное постижение соответствия между вещами несоответствующими”. Если это изящное барочное определение и принадлежало самому Феофилакту – структура учебника в любом случае была традиционной. О пиитическом вымысле толкует в первой части своего учебника “Пиитики” (написанного в 1705 году) сам Феофан (Прокопович).
Во второй части Кветницкий касается украшений поэтической речи – тропов (таких как метафора, метонимия и т. д.) и фигур. В этой части филологическая наука довольно консервативна: современные ученые пользуются теми же терминами, которые были в ходу в России еще триста, а в Европе – и пятьсот лет назад, и в тех же значениях. Третья часть посвящена латинской версификации, системе стоп, размерам античного стиха (ямб, трохей, дактиль, анапест), проблемам поэтического стиля, а также классификации стихов по родам и видам. Без такой классификации схоластическая ученость обойтись не могла. Квентицкий классифицировал стихи по “материи” (героический, эпический, буколический, комический и др.), по именам употреблявших их поэтов (сапфический, пиндаров и др.), по числу слогов в строке, по форме стопы.
Частная, или прикладная, пиитика состояла из отдельных глав, посвященных наиболее распространенным видам поэзии. При этом семь из двадцати глав относились к “куриозным” стихам, столь распространенным в эпоху барокко (“фигурным” – в форме чаши или креста, “каббалистическим” стихам – со множеством взаимно противоречащих смыслов, палиндромам и т. д.). Последняя глава посвящена была поэзии на “славянском” языке. Помимо языка, отличие ее от латинской заключалось, как отмечал преподаватель, в отсутствии деления строки на стопы и в наличии рифмы. В остальном же – никакой разницы: “…эпиграммы, элегии, оды, сцены, эклоги, сатиры и прочее не менее увлекательно, как и изящно могут писаться также и славянским стихом”.