Ломоносов. Всероссийский человек — страница 15 из 109

Такой либеральный взгляд на возможности “простонародного” языка был для средневековой схоластики не очень обычен. Особенно если учесть, что на практике-то особенно выдающихся стихов на “славеноросском” языке все еще не существовало. Но не надо забывать, что в России церковнославянский язык был языком богослужения и утверждение его возможностей было (особенно на Украине и в Белоруссии) важным аргументом в споре с католиками. Но сам Феофилакт наверняка жил в мире классической латинской поэзии. В своем руководстве он упоминает имена Вергилия, Овидия, Ювенала, Горация, Марциала. Без сомнения, стихи этих поэтов звучали на уроках и заучивались наизусть. Много и плодотворно читал их, конечно же, и Ломоносов. Изучая греческий, он, должно быть, пробовал читать Гомера, Пиндара и, может быть, Анакреона.

Сложнее – с новыми европейскими поэтами: ведь новым языкам в Академии не учили. Прокопович в своем учебнике поминает Торквато Тассо и Якопо Саннадзаро – классиков итальянской поэзии эпохи Ренессанса. Но скромный Феофилакт Кветницкий в Италии не бывал… Скорее всего, до него и его учеников могла дойти лишь новолатинская и, возможно, польская поэзия. Последняя уже сделала к тому времени немалые успехи. Творчество таких выдающихся польских лириков ренессансной и барочной эпохи, как Миколай Рей, Ян Кохановский, Себастьян Фабиан Кленович, Миколай Семп Шажинский, Ян Морштын и др., было, конечно же, хорошо известно Симеону Полоцкому да и многим его последователям и во многом служило для них образцом. Во всяком случае, русский стихотворный канон XVII века был, как уже сказано выше, целиком скопирован с польского.

Конечно же, юный Ломоносов читал все, что мог прочитать в стихах на “славеноросском” языке. Надо сказать, что со времен Симеона Полоцкого изменилось очень немногое. Многочисленные последователи придворного поэта царя Алексея не обладали его скромными, но несомненными достоинствами – даром рассказчика, фантазией, высоким простодушием…

Правда, появились новые жанры. В их числе были, в частности, канты. В современном литературоведении “кантами” называют вообще любые рифмованные, силлабические или (впоследствии) силлабо-тонические стихи XVIII века, предназначенные для вокального исполнения и слагавшиеся вместе с напевом[19]. Благодаря рукописным песенникам такого рода словесность довольно широко распространилась среди грамотного городского населения. Ломоносов, по всей вероятности, впервые столкнулся с такими “стихами для пения” лишь в Москве. При Петре канты были, однако, и частью официального быта. Без исполнения стихов-песен панегирического содержания не обходилась ни одна официальная церемония. Само собой, и ученики Славяно-греко-латинской академии привлекались к их сочинению и исполнению. Так, при возвращении Петра-победителя в 1709 году из-под Полтавы у триумфальной арки на Никольской улице его встречали “спасские школьники” в белых одеждах и венках, с зелеными ветками в руках, распевавшие:

Преславная Российская земля веселися,

Царска держава скипетром хвалися,

Святым апостолом Петром дана тебе,

Царю Российску, на земле и в небе;

Благолепную царску диадиму

Восприял от руки Божией возложиму

На главу Цареву бессмертныя славы,

Да утверждаются Российския державы

Христовым каменем, названным опока,

Его же Бог посла к Риму с востока…

Наряду с официальными панегириками и произведениями духовного и дидактического содержания в Петровскую эпоху появилась и любовная лирика. В основном это были анонимные силлабические вирши и канты. Вот характерный пример таких стихов:

Радость моя паче меры, утеха драгая,

Неоцененная краля, лапушка милая

И веселая, приятно где теперь гуляешь?

Стосковалось мое сердце, почто так дерзаешь?

Вспомни, радость прелюбезна, как мы веселились

И приятных разговоров с тобой насладились.

Уже по этим трогательным, но неуклюжим строчкам видно, с каким трудом человек петровского времени искал верные слова для выражения своих чувств. То, о чем прежде не полагалось писать, да и говорить “книжными” словами, стало важнейшей частью дворянского общежития. Язык не поспевал за изменениями нравов. Противоречивость эпохи проявлялась и в том, что галантные вирши часто сопровождались непристойными акростихами.

Резко выделялись среди поэтов той поры инициаторы и герои государственного переворота 1730 года – Феофан (Прокопович) и особенно – Антиох Кантемир. Оба они были наделены природой великолепным ритмическим и языковым слухом, позволявшим ощупью находить верную дорогу при отсутствии языкового канона и при сомнительном, не соответствовавшем духу языка каноне версификационном. Грозный архиепископ Новгородский баловался стихами на разные случаи монастырской жизни – сочинял эпитафию скончавшемуся иеродиакону-мизантропу, славил отменное пиво, которое варит отец эконом… Все эти “пустячки” были не лишены своего рода тяжеловесного изящества. Вот, к примеру, стихотворение, явно сошедшее с пера не властного и сладкоречивого князя церкви, не придворного интригана и льстеца, а кабинетного ученого (в Феофане причудливо сочетались эти три лица) – “К сложению лексиков”:

Если в мучителския осужден кто руки,

ждет бедная голова печали и муки,

Не вели томить его делом кузниц трудных,

ни посылать в тяжкия работы мест рудных.

Пусть лексики делает: то одно довлеет,

всех мук роды один сей труд в себе имеет.

Князь Кантемир уже в совсем юном возрасте приобрел известность как сочинитель любовных “виршей” и как переводчик. В числе переведенного им были сатиры Буало. Под их влиянием в 1729 году молодой молдавский князь написал первую собственную сатиру – “На хулящих учения”, разошедшуюся в списках и ставшую сенсацией. Прокопович приветствовал молодого друга:

Объемлет тебе Аполлон великий,

любит всяк, иже таинств его зритель,

О тебе поют парнасские лики,

всем честным сладка твоя добродетель…

В самом деле, можно понять то необычайное впечатление, которое произвела на современников первая русская сатира, – даже если учесть, что в ее раннем варианте стих Кантемира не так изыскан и гибок, как в окончательном, созданном несколько лет спустя. Сам жанр “высокой сатиры” был нов на русском языке. Образованные люди той поры, конечно, читали Ювенала (наверняка с ним был знаком и “спасский школьник” Ломоносов). Но проекция этого почтенного жанра на русские нравы времен Петра II и Анны Иоанновны выглядела, должно быть, ошеломляюще.

Вслед за ритуальной похвалой “младому монарху” под пером Кантемира возникали узнаваемые образы “хулителей учения”. Тут и корыстолюбивый епископ в карете, в “ризе полосатой”, считающий, что “ереси и расколы суть ученья дети”, и щеголь, который “тужит, что бумаги много исходит на печатание книг, а ему приходит, что не в чем уж завертеть завитые кудри”, и “пьяница, раздут с вина, чуть видя глазами, раздран, смраден, по лицу испещрен угрями”, и дворянин-консерватор:

“Живали мы – говорит – не зная латине

Преж сего, хотя просты, лучше, нежли ныне.

В невежестве гораздо больше хлеба жали.

Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.

‹…› Землю в четверти делить без Евклида смыслим,

Сколько копеек в рубле, без алгебры счислим…”

Язык этих стихов разительно отличался от языка и Симеона, и даже Феофана. Кантемир бесстрашно изгнал из своих стихов все грамматические и почти все лексические церковнославянизмы, впервые сделав славяно-русский язык – просто русским. Но этот язык не похож и на простодушное наречие массовой любовной лирики петровской поры. Никаких неловкостей, никаких варваризмов. Такого сочетания естественности и сочности оборотов с благородством тона русская муза не знала еще долго – вплоть до Державина.

И конечно, сам пафос его сатиры был близок сердцу немалого числа грамотных людей той поры. Начав с похвал Петру II, сатирик в конце почти прямо проговаривается: “Златой век до нашего не коснулся роду”. Это наверняка намек на эпоху Петра Великого, которая для людей, рожденных в 1709 (как Кантемир) или в 1711 году (как Ломоносов), уже была окружена возвышенным ореолом. Казни не вспоминали – вспоминали победы, вспоминали не “всешутейший собор” с его безобразными забавами, а “академика и героя”, покровительствовавшего просвещению. А теперь…

Наука ободрана, в лоскутах обшита,

Из всех знатнейших домов с ругательством сбита;

И в самой богадельне места не находит…

Сто лет спустя под пушкинским пером два зачинателя русской поэзии – “сын молдавского господаря” и “сын холмогорского рыбака” – горделиво станут рядом. Но в жизни Кантемир с Ломоносовым, скорее всего, никогда не встречались. Правда, домашним учителем Кантемира был выпускник Славяно-греко-латинской академии Иван Ильинский; сам поэт в отрочестве несколько лет посещал Спасские школы, совершенствуясь в древних языках. А в 1731 году он перевел на русский с латинского “Оду к императрице Анне Иоанновне на день ее рождения”, сочиненную по-латыни учениками академии. Но Ломоносов в то время лишь начинал учить язык Горация. Да и слишком велика была социальная пропасть между гвардейским офицером, доблестным авантюристом, решающим судьбы государства, другом Феофана Прокоповича – и нищим школяром-первокурсником, еще толком не освоившимся в чужой ему столице. А уже год спустя молодой князь был – в награду за оказанные государыне услуги – назначен послом в Англии. Еще через шесть лет он получил новое назначение: в той же должности во Франции. Там, на родине Буало, его переводчик и последователь в молодом еще – даже по тем временам! – возрасте окончил свою жизнь.

Не встречался, вероятно, Ломоносов в эти годы и с другим своим предшественником, позднее какое-то время – почти другом, а потом, до конца жизни, злейшим врагом Василием Кирилловичем Тредиаковским (1703–1768), тоже бывшим (в 1722–1726 годах) учеником Спасских школ. Но наверняка переведенный им роман французского писателя Поля Тальмана “Езда в остров Любви” (1730) молодой Ломоносов прочел. Это был первый на русском языке любовный роман, даже не без фривольности, имевший сенсационный успех и вызвавший неодобрение церкви – трудно представить, что юные монастырские школьники не читали его из-под полы. Сам Тредиаковский в письмах советнику Академии наук Шумахеру (в нашей книге это имя будет еще много раз упомянуто) так описывал оказанный ему прием: в то время, как одни наперебой расхваливают его книгу, “повсюду меня разыскивают и просят у меня оную”, другие “почитают меня первым совратителем юношества российского, тем паче, что допрежь сего не ведало оно тех прелестей и сладкого тиранства, кое любовь причиняет…”. Это была слава! Увы, спустя пятнадцать – двадцать лет Тредиаковский, измученный насмешками, будет скупать и уничтожать этот свой ранний опыт. Так быстро все менялось в русской литературе той поры.