Ломоносов. Всероссийский человек — страница 42 из 109

Конечно, всегда надо выслушать обе стороны. Возможно, лекарь Брашке сказал гостю нечто оскорбительное, а не просто увещевал его. И все же в жалобах Штурма звучит такая боль обиженного “маленького человека”, что очень трудно в данном случае подыскать Ломоносову оправдание. Остается принимать его таким, как есть. Ничем, кроме любви к выпивке и уязвленного плебейства, не походил он на “светлую личность” второй половины XIX века. В остальном был он не только писателем, но и человеком эпохи барокко, с ее причудливыми наворотами и резкими контрастами. Молодой Ломоносов порою вел себя, с нынешней точки зрения, дико, но и нравы в тогдашнем Санкт-Питербурхе были дикие. Академический уголок на Васильевском мало в этом смысле отличался от других районов, а Бонов дом вообще был притчей во языцех. Так, Степан Крашенинников, поселившийся здесь в бытность адъюнктом ботаники, 16 июня 1746 года жаловался на одного из сыновей Сигезбека, который “без всякой причины… за волосы таскал и ногами топтал” его, Крашенинникову, служанку – “а чтобы она при том не кричала, то зажимая ей рот, едва оной не задушил”. Такого рода жалобы поступали в Академическую канцелярию, кажется, нередко.

Штурм не получил законного удовлетворения. К тому времени, как он подал второе прошение, положение в академии изменилось самым радикальным образом, и пьяная драка в Боновом доме отошла на второй план[62].

4

30 сентября, через пять дней после так драматично закончившихся поисков епанчи, Елизавета подписала указ об аресте Шумахера, контролера Гофмана, канцеляриста Паули и побитого Ломоносовым в квартире Штурма бухгалтера Прейсера. Создалась следственная комиссия, в которую вошли петербургский обер-комендант С. Л. Игнатьев и президент Коммерц-коллегии князь Б. Г. Юсупов. Во главе комиссии был поставлен адмирал граф Н. Ф. Головин (сын петровского канцлера). Академической канцелярией, а значит, и самой академией пока что приказано было руководить Нартову.

Профессора восприняли эти известия с потрясением. Крафт 16 октября писал Эйлеру: “В нашей Академии случился казус, который всех нас привел в отчаяние, печаль и ужас, именно: ночью 7 октября советник Шумахер посажен под строгий домовой арест; при сем опечатаны его бумаги…” Крафт был родственником и другом “канцелярского деспота”; другие профессора относились к нему не столь тепло, но все они работали под его руководством многие годы и помнили, что именно этот неоднозначный человек как-то провел академию через многочисленные политические рифы и обеспечил ее существование. К тому же он был “своим”. Оказаться под властью “русского мужика” Нартова было и унизительно, и страшно.

Нартов тем временем разработал проект радикальных реформ в академии. Прежде всего, предполагалось разделить собственно Академию наук и задуманную еще при Петре Академию художеств и ремесел[63], в ведение которой предполагалось передать ремесленные мастерские. Пока что были резко сокращены штаты, уволены “лишние” сотрудники. В гимназии Нартов отстранил учителей Миллера, Генриха Юстуса (который приехал из Германии вслед за своим младшим братом Герардом Фридрихом) и Христиана Германа, уличенных в том, что они отлынивали от работы в гимназии, давая в то же время уроки у себя дома за деньги, а заодно и их помощника, “информатора Фишера”, малополезного по незнанию русского языка и склонности к пьянству. Вместо них были приглашены преподавать в гимназию Тредиаковский, Горлицкий и переводчик Гронинг (Гренинг).

Далее, Нартов обнаружил огромные долги в книжной лавке. Сумма вышла колоссальная – свыше 32 тысяч рублей (что соответствовало, к примеру, жалованью Ломоносова за 88 лет)! Книги в долг получал Сенат (на 6,5 тысячи рублей!), Синод, двор, частные лица… Анна Леопольдовна, Антон Ульрих и Юлия Мендген вместе взяли без оплаты книг на 665 рублей (вряд ли царственным ссыльным позволили захватить эту библиотеку в Холмогоры, но долг остался на них, а не на казне). Президенты академии не отставали от прочих. Особенно большим книголюбом был Корф (4 тысячи 339 рублей долга).

Нартов рассчитывал получить этот долг назад и вновь добиться регулярного (как при Анне) выделения Сенатом денег для Академии наук. Реформатор не понимал, что “ремесленные” отделения академии и завуалированные взятки важным лицам (в том числе роскошно изданными книгами, отпущенными якобы в долг) как раз и были залогом исправного государственного финансирования. В результате весь 1743 год профессора тоже просидели без жалованья, что симпатий к Нартову не прибавило. А разговор о книжных долгах повредил ему к тому же в глазах следственной комиссии. На самом ее председателе Головине было 97 рублей долга академической книжной лавке, и отдавать их он не собирался.

Особенно настроили академиков против Нартова его планы сократить число профессоров (оставив по одному на каждую дисциплину) и опечатывание документов академии, произошедшее 10 октября. Поводом послужил донос сторожа Глухова о том, что унтер-библиотекарь Тауберт, “приходя в Канцелярию и старую судейскую, берет разные письма большими связками и носит к себе наверх”. Двадцатипятилетний Иоганн Каспер (Иван Иванович) Тауберт, в прошлом студент, произведенный в адъюнкты в 1738 году[64], а спустя три года назначенный на внешне скромную должность “унтер-библиотекаря”, уже в эти годы был очень близким Шумахеру человеком. В его ведении была не только библиотека, но и коллекции Кунсткамеры.

Но опечатаны были не только канцелярские бумаги, но и чисто научные документы, в частности шкафы Географического департамента. Инициатива, почти несомненно, исходила от Делиля (напомним: как раз накануне он был отстранен от заведования этим департаментом), но формально приказ отдал Нартов. Этого ему простить не могли.

Столкнувшись с немотивированной (как ему должно было казаться) обструкцией профессоров, Нартов пришел к выводу, что они – соучастники Шумахера и “враги России”, и стал относиться к ним соответственно. В свою очередь, недружественные поступки нового “советника” усиливали ненависть к нему. Стороны даже не пробовали объясниться и понять доводы друг друга. Отказ выдавать для работы получаемые Санкт-Петербургской академией иностранные ученые труды стал последней каплей. Профессора в бешенстве писали в комиссию, что Нартов “сам никакой не знает науки, и о соединении наук, во всем свете происходящем, весьма никакого не имеет понятия” и потому чинит препоны нормальной научной деятельности. Мотив невежества Нартова, “простого токаря”, который якобы не владеет никакими иностранными языками и “с нуждою имя свое и по-русски подписать может”, возникает во многих документах следствия. Это было, конечно, очень большое преувеличение, чтобы не сказать – прямая ложь: Нартов, выпускник Навигацкой школы, позднее учился механике в Париже и Лондоне, и живые иностранные языки, конечно, знал (как бы он иначе вообще общался с профессорами?). В древних языках он был, правда, не так силен: свой оставшийся в рукописи труд о станкостроении он озаглавил по-латыни – “Театрум махинарум”, но это, данное для наукообразия название наивно написал кириллицей. Но Шумахер, хоть и окончил университет, не претендовал на статус ученого, а Нартов, как всякий классический русский самородок, больше всего на свете мечтал о сочленстве в клубе европейских ученых светил. Последние же, кажется, видели в инструментальном мастере рядового представителя академической обслуги, несмотря на его высокий чин[65].

Во всех этих событиях самое непосредственное участие принимал Ломоносов. Из всех собственно научных работников академии, профессоров и адъюнктов он единственный встал на сторону Нартова и Делиля. Можно предположить, что Нартов искал расположения и других русских адъюнктов. Но Адодуров, Тредиаковский и Теплов проявили осмотрительность. Василий Кириллович, однако же, воспользовался ситуацией, чтобы попросить, наконец, произвести его из адъюнктов в экстраординарные профессоры (поскольку должность ординарного профессора элоквенции была занята Штелиным). Ему отказали.

Ломоносов на короткое время стал одним из помощников и доверенных лиц Нартова. Вместе с Горлицким, Камером и другими он занимался опечатыванием академических бумаг. Это сопровождалось конфликтами и взаимными оскорблениями. Так, 12 октября профессор Христиан Винсгейм пожелал взять для работы какие-то бумаги из запечатанных шкафов. Ломоносов, который вместе с Камером и Пухортом выдавал ему эти бумаги, не сделал этого автоматически, а предварительно их просматривал и расспрашивал профессора “о том, почему то или другое написано”, при этом (по словам Винсгейма) высказываясь “ругательно и с насмешкою об ученых делах”. Экстраординарный профессор Христиан Винсгейм не был крупным ученым, но был опытным и достойным специалистом, многолетним помощником Делиля и Крафта, квалифицированным и старательным астрономом-наблюдателем и исполнительным администратором. В числе его трудов – первые русские астрономические календари, первый (оставшийся неизданным) учебник географии для русских. Современники характеризуют его как добродушного, но слабохарактерного человека. Такие люди часто бывают чрезмерно самолюбивы. К тому же Винсгейму было уже под пятьдесят, и его не мог не покоробить наглый тон свежеиспеченного адъюнкта, годящегося ему в сыновья. А Ломоносов, увлеченный новыми обязанностями, не умел и не хотел поставить себя на место своего собеседника. Возможно, что, сунув нос в выдаваемые бумаги, он не только выполнял служебный долг, но и удовлетворял свое любопытство. Ему интересен был механизм функционирования академии, и он уже входил в роль ее реформатора. Он уже обдумывал – с молодым задором и самонадеянностью – как заново организовать работу Географического и других департаментов…

Через два дня – другой эпизод, еще больше разъяривший профессоров: Ломоносов вместе с Горлицким явился в Академическое собрание, где в то время шла ученая конференция, “под видом осматриванья печатей”. Согласно жалобе, их появление сопровождалось “великим шумом и смятением” и помешало академикам работать.