Ломоносов. Всероссийский человек — страница 58 из 109

Неутомимый наш и ревностный певец,

Защитник, опекун, предстатель и отец!

Коль много обе мы тобой одолжены;

Мы славно по тебе и честью почтены.

Когда б ты в тучное нас чрево не вливал,

Никто б о бедных нас и не воспоминал.

А ныне, пухлые стихи твои читая,

Ни рифм, ни смыслу в них нигде не обретая

И разбирая вздор твоих сумбурных од,

Кричит всяк, что то наш – не твой сей пухлый плод…

Как мы уже отмечали, ломоносовские недруги постоянно эксплуатировали тему его “пьянства”. Сумароков, надо сказать, сам пил не меньше, если не больше, чем его соперник. Но стиль полемики того времени предусматривал личные выпады и оскорбления. Ломоносов был очень неудобной мишенью: высокий, красивый, физически сильный, успешный человек, семьянин, труженик и бессребреник… Оставалось две темы: любовь к бутылке и “низкая порода”. Их и эксплуатировали. И никто из пашквилянтов не отдавал себе отчета в том, что они лупят “Телелюя” им же изобретенным оружием – ямбическим русским стихом.

Впрочем, на Ломоносова писали пасквили и по-немецки. Один из них начинается так:

Жил-был крестьянский паренек

В далеких Холмогорах.

Пошел работать за кусок

К монахам, у которых

Он выучил латынь чуть-чуть

И водку научился дуть.

И в этом деле, тра-ла-ла,

Он стал из самых спорых!

Он храбро дрался с детворой,

С прислугой пил в трактире –

И был прославлен, как герой,

И слава шла все шире,

И тут он был в студенты взят,

И стал с тех пор он, говорят,

Пить дни и ночи, тра-ла-ла –

Никто так не пил в мире![93]

Немец-пасквилянт знал кое-какие подробности о ломоносовской молодости: о его обучении в Марбурге, о романе с Елизаветой Цильх, о принудительной вербовке в прусскую армию и о побеге из нее (“Его не повесили – а жаль”)… Все это глумливо, но близко к действительности пересказывается в следующих строфах. В конце песенки есть, между прочим, такие слова: “Подобно Марсию, он готов ославить Сумарокова за то, что смело ввел в русский стих просодию по немецкому образцу”. Немецкий стихотворец был явно близок к Сумарокову, а тот уже без зазрения совести приписывал себе заслуги своего соперника. Причем это не было сознательным подлогом: Сумароков в самом деле внушил себе, что изобрел русский силлабо-тонический стих одновременно с автором “Хотинской оды” и независимо от него.

7

И все же было бы большой ошибкой сводить разногласия Ломоносова и Сумарокова к личному соперничеству, видеть в младшем поэте обыкновенного завистника. “Жалкий Сумароков пролепетал заученную роль…” Нет, все не так просто. Александр Петрович Сумароков был настоящим поэтом. В его песенках, наряду со стандартными галантными излияниями (которые тогдашней русской музе тоже были внове), попадаются строки, поныне не утратившие выразительности:

О темные дубравы, убежище сует!

В приятной вашей тени мирской печали нет;

В вас красные лужочки природа извела,

Как будто бы нарочно, чтоб тут любовь жила…

Лучшее у Сумарокова, как и у Ломоносова, – это “духовные оды”. Но если старший поэт возглашает хвалу разнообразию сущего и всемогуществу его Творца, то младший жалуется на несправедливость бытия, на слабость человека. Для этих жалоб Сумароков умел находить органичную и своеобразную форму:

На морских берегах я сижу,

Не в пространное море гляжу,

Но на небо глаза возвожу.

На врагов, кои мучат нахально,

Стон пуская в селение дально,

Сердце жалобы взносит печально.

Милосердие мне сотвори,

Правосудное небо, воззри

И все действа мои разбери!

Если с высокой ломоносовской лирики начинается та линия русской поэзии, которая сто лет спустя породит Тютчева, то в стихотворениях Сумарокова, подобных процитированным выше, как и в его сатирических стихах, видны зачатки некрасовской традиции.

Сумароков был замечательным мастером стиха: ни у кого из современных ему поэтов нет такого ритмического разнообразия. Он ввел новый размер – амфибрахий, доказал необходимость пропусков ударения в ямбе. Много сделал он и как драматург. Его трагедии и комедии, при всей своей подражательности и некоторой наивности, сыграли важную роль в истории русского театра.

Но Александр Петрович, сильно уступая Ломоносову в образованности и кругозоре, был так же, как его соперник, авторитарен и нетерпим. В зрелые годы он сформулировал собственные эстетические взгляды, став решительным и непримиримым сторонником классицизма. От поэзии, своей и чужой, он требовал ясности, точного и прямого словоупотребления, гибкости и “нежности” стиха. “По-моему, пропади такое великолепие, в котором нет ясности”, – так писал он в одной из своих статей; и это было его главным творческим принципом. Мысль о том, что поэзия может быть разной и ставить разные цели, ему в голову не приходила. Ломоносов раздражал его тем, что пишет “не по правилам”, а при том временами достигает такого результата, который самому Сумарокову, при всех его талантах, был недоступен. А еще – своим влиянием на молодых поэтов.

“Г. Ломоносов знал недостатки сладкоречия: то есть убожество рифм, затруднение от неразноски литер, выговора, нечистоту стопосложения, темноту склада, рушение грамматики и правописания и все то, что нежному упорно слуху и неповрежденному противно вкусу; но, убегая сей великой трудности, не находя ко стопоположению и довольно имея к одной лирической поэзии способности – а при том опирался на неразборные похвалы, вместо исправления стопоположения, его более и более портил; и став порчи сей образцом, не хуля того в других, чем сам наполнен, открыл легкий путь ко стихотворению; но сей путь на Парнасскую гору не возводит”.

Ломоносовский стих казался Сумарокову корявым, негладким, потому что Ломоносов употреблял более сложный инструментарий и не всегда стремился к благозвучию. Ломоносовские метафоры, его сдвинутое словоупотребление доводили “певца Семиры” до бешенства. Ну что это такое: “Блистая с вечной высоты”? – “Можно сказать – вечные льды, вечная весна. Льды потому вечны, что никогда не тают, а вечная весна, что никогда не допускают зимы, а вечная высота, вечная глубина, вечная длина – не имеют никакого знаменования”. Или: “«Молчите, пламенные звуки?» Пламенных звуков нет, – возмущается Сумароков, – а есть звуки, которые с пламенем бывают”. Так придирчиво разбирает Александр Петрович чуть не каждую строфу знаменитой ломоносовской оды 1747 года.

В то время со смерти Ломоносова уже прошли годы. Сумароков, как живой, считал себя вправе несколько свысока смотреть на мертвого соперника. “Ах, если бы его со мною не смучали, и следовал бы он моим советам. Не был бы он и тогда столько расторопен, сколько от самого искусного стихослагателя требуется, но был бы гораздо исправнее; а способности пиитичествовать, хотя и в одной только оде, имел он весьма много”. Но спокойное достоинство трудно давалось уже немолодому, раздраженному своими неудачами, сильно пьющему поэту. Он, на похоронах Ломоносова с неприкрытой злобой отозвавшийся о покойнике, не мог забыть его и годы спустя, постоянно возвращаясь к нему мыслями и пытаясь довести до конца давние споры, доказать свое преимущество и свою правоту.

Пока же Ломоносов и Сумароков были живы, борьба шла нешуточная. Правда, обе стороны были скованы своей дружбой с Шуваловым. Поэтому до конца 1750-х годов на Ломоносова впрямую напали лишь поэты из круга Сумарокова, но не он сам. Ломоносов же написал на своего соперника лишь одну, вполне беззлобную, эпиграмму – очень давно, еще в 1748 году, когда дружба “российского Мальгерба” и будущего “певца Семиры” казалась ничем не омраченной; поводом послужил неловкий галлицизм из сумароковского “Гамлета” – Гертруда у него признается, что она “на супружню смерть не тронута взирала”. Ломоносов не мог пройти мимо этого забавного оборота и не обыграть его:

Женился Стил, старик без мочи,

На Стелле, что в пятнадцать лет,

И не дождавшись первой ночи,

Закашлявшись, оставил свет.

Тут Стелла бедная вздыхала,

Что на супружню смерть не тронута взирала.

Но когда в 1759 году Сумароков, разойдясь с Миллером, начал издавать собственный журнал “Трудолюбивая пчела”, в одном из номеров он попытался напечатать несколько “вздорных од” – пародий на Ломоносова.

Одна из них начиналась так:

Гром, молнии и вечны льдины

Моря и озера шумят,

Везувий мещет из средины

В подсолнечну горящий ад,

С востока вечна дым восходит,

Ужасны облака возводит

И тьмою кроет горизонт.

Эфес горит, Дамаск пылает,

Тремя Цербер гортаньми лает,

Средьземный возжигает понт.

Сумарокова не интересовал в данном случае пафос ломоносовской поэзии – он вышучивал пышный стиль, мощные и “невнятные” образы, его гиперболы. Человек уже следующей эпохи, он с ее высоты высмеивал устаревшее, как ему казалось, ломоносовское барокко. Получилось похоже и местами – смешно. И все же пародист угодил в собственную ловушку… Дело в том, что некоторые фрагменты “вздорных од”, которые Сумарокову казались забавными и убийственными для его недруга, ныне воспринимаются как вполне серьезная и содержательная лирика. Речь идет, прежде всего, о “Дифирамбе”:

Позволь, великий Бахус, нынь

Направити гремящу лиру

И во священном мне восторге

Тебе воспеть похвальну песнь!..

‹…› Тобой стал новый я Орфей!

Сбегайтеся на глас мой, звери,

Слетайтеся ко гласу, птицы,

Сплывайтесь, рыбы, к верху вод.