В приложенной к статье записке “Об обязанностях духовенства” Ломоносов высказывается еще определеннее: “Святого и Синода и духовенства не одна должность, что Богу молиться за кого они должны, но и обучать страху Божию и честным нравам словом и примером. ‹…› Посмотрите в России, посмотрите в благоустроенных государствах. Пусть примером будет Германия.
Тамошние пасторы не ходят никогда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам, не токмо в городах, но и по деревням, за стыд то почитают, а ежели мало коего увидят, что он пьет, тотчас лишат места. А у нас при всякой пирушке по городам и деревням попы первые пьяницы. И не довольствуясь тем, с обеда по кабакам ходят, а иногда и до крови дерутся.
Пасторы в своих духовных школах обучающихся детей грамоте наставляют Закону Божию со всей строгостью и прилежанием. ‹…› А у нас по многим местам и попы сами чуть столько грамоте знают, сколько у них мужичий батрак или коровница”.
Взгляды “всероссийского человека” не укладываются ни в славянофильскую, ни в западническую схему. Он страстно желал, чтобы русские люди были не только объектом, но и субъектом истории, чтобы они не только сами собой управляли, но и сами себя лечили по новейшим правилам науки, сами строили корабли и каналы, сами рассказывали миру о своем прошлом и настоящем. Но ни о каком “особом пути развития” речи не шло. Чтобы обходиться без “немцев”, нужно было всему у них научиться, самим стать отчасти “немцами”.
Проект был – в самом прямом смысле слова – “подарен на день рождения” Ивану Ивановичу. Несомненно, тема записки и раньше обсуждалась Ломоносовым и Шуваловым; но смелость предложений ученого, по свидетельству современников, испугала политика-практика. В самом деле, при Елизавете о том, чтобы переносить посты на более удобное время, ограничивать возраст вступления в монашество или, не дай бог, ставить в пример попам лютеранских пасторов, речи идти не могло. Может быть, Ломоносов не случайно выбрал момент для сочинения своего прожекта? Лютеранские симпатии наследника не были секретом, а опала Шуваловых и Воронцовых вовсе не сама собой разумелась. Ведь еще в конце 1750-х годов два правящих клана искали подходы к “малому двору”. Были и другие варианты: в случае смерти императрицы выслать и Петра, и Екатерину из России, возвести на престол маленького Павла и взять всю власть в свои руки. В этом случае дело могло дойти до таких реформ, препятствием для которых был консерватизм Елизаветы Петровны. С другой стороны, Петр Иванович Шувалов тоже был болен – с его смертью Иван Иванович становился во главе клана. Трагедия Камергера заключалась в том, что к тридцати четырем годам он только созрел как государственный деятель. Тут бы ему и развернуться… Но все сложилось иначе.
И еще одна вещь поражает при чтении записки “О сохранении и размножении российского народа” – неожиданно острое чувство, с которым немолодой могучий человек говорит о страданиях младенчества, “из которых первое и лютейшее мучение есть самое рождение. Страждет младенец не менее матери, и тем только разнится их томление, что мать оное помнит, не помнит младенец…”. “Суровому в семействе” Ломоносову несколько раз приходилось терять совсем маленьких детей; с трудом спас он последнюю дочь, и все страдания ее крохотного, “нежного тела” – “болезнь при выходе зубов”, “грыжи, оспа, сухотка” – были для него, судя по всему, почти невыносимы… Старея, он все больше привязывался к своим немногочисленным близким. Более того, он начал переписываться со сводной сестрой, холмогорской крестьянкой, которой никогда не видел, и выписал к себе в Петербург ее детей – дочь Матрёну, а потом и сына Мишу; они жили в доме Ломоносова на правах членов семьи.
Так ли уж суров был он, как казалось посторонним?
Глава девятаяЯ жив еще…
Елизаветы не стало 25 декабря по старому стилю 1761 года. Смерть самой русской из императриц была предсказана знаменитой василеостровской юродивой, ныне канонизированной Ксенией, женщиной в мужнем певческом мундире, по прозвищу Андрей Петрович. Так закончилась эпоха, одним из главных действующих лиц которой был Ломоносов.
Елизавета умирала долго и мучительно. Ее вены распухли, на ногах появились язвы, и она почти не в состоянии была ходить и даже стоять. Все понимали, что дни ее сочтены, – лишь сама она не хотела об этом знать. Панически боясь отравления, она отказывалась принимать лекарства. Когда-то такая расточительная – устроительница пышных празднеств, хозяйка великолепных дворцов, она стала болезненно, ненормально скупой. В ее покоях после ее смерти нашли, по слухам, денег и драгоценностей на три или четыре миллиона рублей, что составляло примерно годовой бюджет страны. Все это хранилось вперемешку с засохшей снедью и всякого рода личными раритетами (в числе которых были и собственноручные записи Петра Великого). Еще 160 тысяч рублей были на хранении у Ивана Шувалова, который немедленно передал их новому императору.
Тем временем как раз достроили новый, нынешний Зимний. Двор переехал туда из временного дворца, что находился между Мойкой и Морской улицей. На площади еще лежали разобранные леса, стояли бараки строителей, но новый государь разрешил горожанам взять этот мусор на свою потребу; в один день, как рассказывают, площадь опустела.
Так, на мажорной ноте, началось правление Петра III, самого нелюбимого музой Клио, самого неудачливого из российских императоров. У тех, кто вспоминал о нем и описывал его царствование, не нашлось для ученика Якова Штелина почти ни единого доброго слова. Образ придурковатого бурбона, играющего в солдатики и пресмыкающегося перед прусским королем, прочно осел на страницах учебников истории. Напротив, в народном сознании с именем несчастного императора были связаны совсем другие легенды. Восемь или девять самозванцев – не один Пугачев! – принимали его имя. В Черногории шесть лет правил человек, выдававший себя за Петра III. Лишь во второй половине XX века сперва поэт Виктор Соснора в книге эссе “Властители и судьи”, а потом историк А. С. Мыльников выступили в защиту государя-реформатора Петра Федоровича, за 186 дней правления успевшего издать 192 указа: в том числе о секуляризации монастырских земель, о прекращении преследования раскольников, наконец, о вольности дворянства – знаменитый манифест, ставший поворотным в русской истории. Другое дело, насколько велика в этом роль персонально Петра III. Судя по всему, у него не хватало времени серьезно обдумывать что бы то ни было. Он испытывал постоянную нужду двигаться или общаться с людьми, и если он не учил солдат строевому шагу, то играл на скрипке, если не пил пиво со своими голштинцами, то совершал стремительные инспекционные поездки в самые разные государственные учреждения. Созреть при нем ничего не могло, зато все то, что зрело уже несколько лет, но для чего не хватало политической воли, находило воплощение. Воли к реформам новому государю было не занимать – к сожалению, это было его единственное достоинство как политика.
Другое дело, что реформы, выношенные дворянской элитой, сами в себе несли противоречие. В 1762 году в России впервые появились свободные (в нашем понимании) люди, которым разрешалось выбирать себе род занятий, по собственной воле передвигаться внутри страны и выезжать за ее пределы, попросту люди, защищенные от побоев… Именно с этой точки начался отсчет “двух поколений непоротых дворян”. А с другой стороны, обязательность дворянской службы хотя бы теоретически ставила всех подданных на разные ступени одной лестницы. Все должны государству: дворяне – службой, податные сословия – податью, крепостные – необходимостью содержать за свой счет государева, служилого человека (за что, соответственно, уменьшается подать). Но если дворянин может не служить, крепостничество – уже не государственная повинность, а частное рабство. На практике, разумеется, так было и при Елизавете; более того, именно при Елизавете обращение с крестьянами было, в массе, особенно варварским и жестоким, именно тогда совершала свои подвиги Салтычиха – при Екатерине II ее посадили. Но все же именно в 1762 году была пройдена важная черта. Существование появившихся свободных людей обеспечено было именно тем, что они владели рабами.
А потом – массовая раздача частным лицам казенных земель с одновременным закрепощением их обитателей (c 1762 по 1772 год 79 тысяч государственных крестьян таким образом стали крепостными); присоединение безлюдной Тавриды, давшее толчок массовой продаже мужиков “на вывод”, то есть без земли; разрешение помещикам ссылать своих крестьян в Сибирь; запрет крестьянам жаловаться на бар… Парадокс в том, что если не Петр III, то Екатерина II и ее прогрессивные друзья, такие как Панин или Дашкова, лично были, конечно, против крепостного права и уж, по крайней мере, против помещичьих зверств. У рабовладельцев воспитывали (и даже небезуспешно) гуманность по отношению к рабам, одновременно снимая все юридические и административные ограничители барской власти. Количество барщинных дней ограничил лишь деспот Павел I.
И другой парадокс: превращение заводских крестьян в пашенных крепостных и запрет купцам покупать к заводам деревни похоронили феодальную промышленность. Но неожиданно (в стране, где отсутствовала свободная рабочая сила) стала возникать промышленность вполне капиталистическая, основанная на наемном труде – труде крестьян-оброчников; зачастую такими же оброчниками были и фабриканты. К концу века мануфактур в стране было вдвое больше, чем в дни Ломоносова; но выплавка стали, добыча соли, изготовление полотна окончательно стали недворянским делом. Бородатые фабриканты не были вхожи в приличное общество. Лучшие стихи писали теперь не “спасские школьники”, а шестисотлетние дворяне, оставившие плебеям практические ремесленные дела, а заодно и скучные науки, колбы и вокабулы.
Едва ли Ломоносов был в восторге от дворянских вольностей, зато переход монастырских земель в казну и прекращение религиозных гонений не могли его не порадовать. Петр III (между прочим, первый император, удостоивший Синод своего личного посещения) в планах русской “реформации” шел дальше Ломоносова. Идея обрить бороды попам, несомненно, была Михайле Васильевичу симпатична, а вот с мыслью убрать из храмов иконы он бы, скорее всего, не согласился – эдак дело дойдет и до мозаики?