В поисках «славных предков» славянского народа Ломоносов обращается к Плинию, Корнелию Непоту и Титу Ливию, которые возводят италийское племя венетов к енетам, обитателям Пафлагонии, которые «у Трои лишились короля своего Пилимена; для того места к поселению и предводителя искали». Енеты суть венеты, венеты суть венеды, венеды суть славяне: генеалогия славянского племени возводится к Троянской войне. Вольтер, которому Шувалов послал французский перевод «Летописца», смеялся над этим мифологическим подходом к прошлому: «Подобным образом у нас писали историю тысячу лет назад, подобным образом через Франкуса возводили наше происхождение от Гектора». Европейская наука давно оставила подобные бредни… В самом деле? А разве не сам Вольтер, иронизируя над современными ему изысканиями, писал в «Истории Российской империи при Петре Великом»: «Вот, как пример, многие упорствуют теперь, желая доказать, что египтяне — праотцы китайцев: они говорят, что, по сказаниям одного из древних, Сезострис доходил до Гангеса. Итак, если он доходил до Гангеса, то мог дойти и до Китая, который, впрочем, очень далеко от Гангеса; следовательно, он дошел до него; следовательно, Китай еще не был заселен тогда, и, следовательно, нет сомнения, что он заселил его. — Далее говорят, что египтяне во время праздников зажигали свечи, а китайцы зажигают фонари; следовательно, нельзя сомневаться, чтобы китайцы не были колония египетская; сверх сего в Египте есть большая река, и у китайцев также. <…> Какой-нибудь ученый в Тобольске или в Египте мог бы доказать гораздо убедительнее, что французы происходят от троянцев». Этот пассаж хорошо, истинно по-вольтеровски высмеивает уровень исторических знаний и рассуждений той поры. И это — во Франции. В Восточной Европе, в славянских странах все было еще забавнее. Судить Ломоносова-историка надо по меркам того века. Да, он, в отличие от Миллера, стремится не опровергнуть красивые старинные легенды, а найти им подтверждение. Но там, где он не находит никаких, прямых или косвенных, свидетельств, подтверждающих пусть даже самые приятные с точки зрения национального самолюбия сказки, он скрепя сердце отвергает их: например, о грамоте, которую дал Александр Македонский славянам, или о происхождении Рюрика от императора Августа. «…Многие римляне переселились к россам на славянские берега. Из них, по великой вероятности, были родственники какого-нибудь римского кесаря, которые все под общим именем Августы, сиречь величественные или самодержцы, назывались. Таким образом, Рюрик мог быть какого-нибудь Августа, сиречь римского императора, сродник. Вероятности отрешись не могу; достоверности не вижу». Другими словами: способность к анализу и критике исторического материала у Ломоносова была, конечно, ниже, чем у Миллера или Байера, но все же он возвышается в этом отношении над большинством русских и восточноевропейских писателей своей эпохи. Несправедливо, как это иногда делают, уподоблять его самоучкам вроде Крекшина.
Можно обвинять Ломоносова в том, что он в данном случае «взялся не за свое дело», противопоставлять его успешную работу в качестве естествоиспытателя его наивным историческим трудам… Но в том-то и проблема, что все стороны деятельности Ломоносова имеют один источник. Что бы ни казалось ему самому и его биографам, он был по складу личности скорее поэтом, чем ученым. Да, он несравнимо лучше владел методикой химического или физического эксперимента, чем навыками работы с историческим источником; да, его дерзкая интуиция реже обманывала его, когда речь шла о тайнах «натуры». Но и «натуру», и историю страны он видел глазами поэта, а не въедливого и бесстрастного аналитика. И притом этому поэту удалось подчинить свое вдохновение государственному сверхпроекту, империи. А империя в его времена была гораздо менее мягкой и терпимой, чем век-полтора спустя.
Только что прозвучало имя Вольтера. Отношение Ломоносова к личности и творчеству своего великого современника было заинтересованным и пристрастным. Конечно, он смолоду знал «Генриаду» и «Заиру», которые прославили своего автора на всю Европу и которые сейчас мало кто помнит. Тот Вольтер, которого знаем мы, — автор «Кандида», «Простодушного», «Орлеанской девственницы», «Разрушения Лиссабона», политических и религиозных памфлетов — в 1750-е годы только достиг расцвета. Образованные русские с робким интересом открывали для себя эти произведения и стоящий за ними круг идей. Ломоносов в 1753 году не без лукавого удовольствия посылает Шувалову безбожные стишки занозливого француза — подпись к портрету просвещенного монарха-агностика Фридриха II (между тем благочестивый, но любознательный Иван Иванович, читая Вольтера, на всякий случай то и дело осенял себя крестным знамением). А в дни Семилетней войны Михайло Васильевич перевел Вольтеров стихотворный памфлет, в котором философ, разочаровавшийся во Фридрихе, обличал своего бывшего покровителя.
В 1757 году возникла мысль заказать Вольтеру, уже написавшему «Историю Карла XII…», историю Петра Великого, победителя шведского героя. Французский писатель и философ, с 1746 года — почетный член Петербурской академии, не один год добивался этого заказа. Теперь о нем заговорили всерьез. Ломоносов осторожно приветствовал эту идею. «К сему делу, по правде, г. Вольтера никто не может быть способнее, только о двух обстоятельствах несколько подумать должно. Первое, что он человек опасный и подал в отношении высоких персон дурные примеры своего характера. Второе, хотя довольно может он получить от нас записок, однако перевод их на язык, ему знакомый, великого труда и времени требует. <…> Ускорение сего дела для престарелых Вольтеровых лет весьма необходимо» (письмо от 2 сентября). Престарелый (63 года) Вольтер прожил еще двадцать с лишним лет и на тринадцать лет пережил самого Ломоносова.
Ломоносову, вероятно, самому хотелось написать историю Петра, но, разрывавшийся между множеством дел, он не готов был взяться за этот труд (тем более что и «Древняя российская история» продвигалась медленно) и ограничился подсобной ролью — но роль эту выполнил на совесть: написал, для сведения Вольтера, историю стрелецких бунтов в начале правления Петра, дважды (в сентябре — октябре 1757-го и в 1760 году) просматривал рукопись Вольтера и поправлял ее. Одновременно свои (очень многочисленные) поправки представил и Миллер.
Поправки, внесенные Ломоносовым в вольтеровскую «Историю Российской империи при Петре Великом», двух родов. Во-первых, Ломоносов тщательно следит за «Вольтеровыми букашками», отмечая любую насмешливую и неуважительную, как ему кажется, фразу в адрес Петра и вообще правящей в России династии; он не соглашается с тем, что Петр в детстве боялся воды, а в юности предавался буйным пирам и разврату; его не устраивает слишком мрачное, «поносительное» описание России («описывает г. Вольтер Лапландию, самоедов, а где многолюдные, плодоносные и наполненные городами княжения и провинции: Ярославская, Тферская, Володимер, Нижний…»); он стремится всюду и везде подчеркнуть заслуги «коренных русских людей»: его беспокоит, что при описании экспедиции Беринга опущено имя Алексея Чирикова, «который был главным и прошел далее»[121]. Все замечания такого рода Вольтер, естественно, просто игнорировал.
Во-вторых, Ломоносов внес немало фактических уточнений. Вольтер воспользовался ими лишь отчасти. Если речь шла о сроке, который Северная Двина покрыта льдом (не девять месяцев, а семь с половиной), или о том, какой по счету дочерью царя Алексея была Софья, он принимал поправки. Но в более важных вещах он проявил упорство — а зря. Основываясь на своих данных, он не поверил Ломоносову, что слово «царь» происходит не от некоего татарского титула, а от «цесаря», и что лопари — родичи финнов.
С конца 1750-х годов работа Ломоносова-историка постепенно сходит на нет. Впрочем, в эти годы он все меньше работает и как поэт, и как естествоиспытатель. Все его главные силы уходят на организационную и административную деятельность.
Участие Ломоносова в управлении академией было перманентным. Без него не обходятся, в частности, дискуссии, связанные с приглашением и назначением новых профессоров. Этой теме посвящена его переписка с Миллером, относящаяся к маю 1754 года. Именно Миллер в качестве конференцсекретаря вел переписку с Эйлером, консультировавшим академию по кадровым вопросам.
Письмо Ломоносова Миллеру от 7 мая из Усть-Рудицы интересно не только своим содержанием (речь идет о его давних марбургских знакомых), но и тональностью: «Письмо г. Ейлера прочитал я не без удивления. Шпагенберга и Ебергарда признает за таких людей, которые в Академии негодны, затем что ничего не писали годного в „Комментарии“. Сие учинено против справедливости и против его самого. Он рекомендовал Академии таких людей уже прежде, которых сочинения в „Комментарии“ мало годны, и только на будущее надеялся. Так и и ныне представляет Мейера, Кестнера и Бермана, которые в ученом свете не чудотворцы. Профессор Шпагенберг в Марбурге читал уже лет восемь лекции во всей философии и математике и столько ж, сколько Волф, имел слушателей, а Берман тогда ходил сам к Волфу на лекции. Я его довольно знаю: с год времени за одним столом был у Волфа и учился у него немецкому языку и математике. Бермана превосходит Шпагенберг несравненно: студентом будучи, много лет читал лекции другим студентам с великою похвалою. А ныне профессором тринадцать лет в том упражняется. Правда, что Академии надобен человек, который изобретать умеет, но еще больше надобен, который учить мастер. Обои достоинства в профессоре Шпагенберге несомнительны. <…> Сверх сего честные его нравы и все поступки Академии наук непостыдны будут. Мне в четыре года студентом и профессором довольно знать его случилось. Мы счастливы, ежели только он поедет. Что же Ебергарта надлежит, то его сочинения весьма не хуже Кранценштейцновых, разве только тем негодны, что он Невтоновой теории в рассуждении цветов держится. Я больше, нежели г. Ейлер, в теории цветов с Невтоном не согласен, однако тем не неприятель, которые инако думают.