тоянно сообщали, что им выпала высокая честь платить еще один дополнительный налог государству — скорее всего, для финансирования очередной попытки короля снискать славу на поле битвы с Францией. Например, подушный налог, свалившийся на каждую голову в стране.
Эта было ужасно несправедливо. Допустим, наш несчастный пахарь должен платить за себя и за свою жену, и предположим, он зарабатывает двенадцать шиллингов в год — при этом он должен отдавать ту же сумму, что и Чосер, который зарабатывает в сто раз больше. В мае того года искра вспыхнула в деревне Фоббинг (по-русски — деревня Надуваево) в Эссексе, где крестьяне отказались платить налог сборщику податей (его надули), и оттуда разгорелось пламя народного возмущения.
Этот крестьянский бунт был первым и в какой-то степени самым важным восстанием в истории Англии. Это было и первое народное движение с ярко выраженным левым уклоном и требованием равенства, и первая радикальная программа, которые потом часто встречались в истории Лондона. Сидя в своем доме у окна и глядя на поля Майл-Энд, Чосер услышал шум, в котором потонуло летнее жужжание пчел и воркование диких голубей. Он услышал голоса тысяч крестьян, ставших лагерем на подходе к городу.
Опустилась ночь. Мятежники стали пробираться к городу. Мэр Лондона, Уильям Уолворт, приказал закрыть все городские ворота, в первую очередь Олдгейтские. Глубокой ночью член городского совета по имени Уильям Тонг, скорее всего, ослушался приказа и впустил их. Если бы Чосер остался дома, он бы услышал, как сотни ног протопали через древние ворота. Он бы услышал приглушенные ругательства людей, которые хотели разрушить мир, вскормивший его талант. Эта революция ничего не могла дать Чосеру, а отнять могла все. И все же в каком-то смысле в нем жив был если не революционер, то радикал. В самом главном он стоял плечом к плечу с восставшими. После трех столетий французского владычества он поднимал и славил язык, на котором говорил народ Англии.
По словам Уильяма Кэкетона, одного из первых лондонских книгопечатников, который начал свою карьеру «Кентерберийскими рассказами», он был «почитаемым крестным отцом, первым основателем и выдумщиком нашего английского». Именно тогда, в конце XIV века, бутон раскрылся и превратился в большой и сложный цветок английского языка.
Джеффри Чосер родился на Теймс-стрит, на том участке, что неподалеку от нынешней станции метро «Кэннон-стрит». Читатель может заметить, что эта улица становится очень популярным местом важных для Лондона событий: император Адриан во время своего приезда в 122 году, наверное, останавливался здесь, в доме губернатора, и очень даже может быть, что в месте рождения Чосера имеются какие-то следы римской кладки, даже если этот район десятки раз перестраивался.
Он получил образование под сенью собора Св. Павла, основанного Меллитом в 604 году (а к тому времени этот средневековый собор стал грандиозным сооружением — его шпиль был выше, чем здание, которое мы видим сегодня). В возрасте четырнадцати лет он стал служить при дворе герцогини Ольстера, о чем свидетельствует инвентарная книга, в которой описана его форма: короткий жакет, красные с черным чулки. Ему было всего девятнадцать или двадцать лет, когда он участвовал во французской кампании, был взят в плен при Реймсе и выкуплен Эдуардом III за шестнадцать фунтов, а значит, уже тогда был человеком заметным.
Затем была долгая карьера дипломата, члена парламента, шпиона, клерка в Службе королевских строек, но самое главное — он был придворным. А при дворе, как правило, не говорили по-английски. Там говорили по-французски. Его имя, Чосер, скорее всего, происходит от французского chausseur — сапожник. Как вы думаете, что восклицал Эдуард III, поднимая подвязку, оброненную какой-нибудь придворной дамой, и галантно подвязывая ее на своей ноге? Он не говорил: «Ничего страшного, дорогая» или «Ну, вот так, милая моя». Он говорил: «Honi soit qui mal у pense» («Позор тому, кто подумает об этом плохо»). Когда Джон Гонт хотел объяснить, почему он выдавал какой-то семье годовое содержание, записи свидетельствуют, что он говорил так: «Pour mielx leur estat maintenir» — для улучшения содержания поместья. Но французский вовсе не был языком шумной толпы, проходившей под его окнами.
Некоторые слегка образованные могли попытаться «попарлекать» по-французски, но при этом рисковали быть осмеянными за их акцент — как претенциозная аббатиса, мадам Эглантин. «По-французски она говорила совершенно правильно и бегло, поскольку окончила школу в Стратфорде у Боу», — говорит Чосер вежливо. На самом деле она говорила по-французски с милым акцентом жителя Ист-Энда.
История XIV века является в определенной степени сказанием о бунте против главенства этих пахнущих классовым неравенством языков — французского и латыни. Изданный в 1362 году указ парламента гласил, что все судебные разбирательства отныне будут слушаться по-английски. К этому времени все сельское население уже поддерживало движение лоллардов, вдохновляемое Джоном Виклифом и его английской Библией. Лолларды не любили молебнов и проповедей, которых они не могли понять. Они вообще неважно относились к любому религиозному посредничеству между Богом и человеком.
Когда убежденный лоллард проповедник Джон Болл собирал крестьян в Блекхите, он говорил по-английски стихами. «Когда пахал Адам и пряла Ева, где родословное тогда стояло древо?» — спрашивал он. Кое-кто, оценивая общественное положение Чосера— торговца со связями на самом верху, женатого на дочери фламандского дворянина, — задавался вопросом: а не было ли это своего рода политическим демаршем с его стороны — решение втиснуть язык пролетариата в стихотворные пентаметры?
Может быть, спрашивают некоторые историки, он таким образом намекает на свои антиклерикальные убеждения? Может быть, он принадлежит к лоллардам, как и некоторые его знакомые рыцари? «Нет», — говорят другие, они не могут найти никаких доказательств, что он был кем-нибудь иным, а не добрым (хоть и язвительным) католиком. В одном мы совершенно уверены: если и были такие люди, как олдермен Тонг, готовые сотрудничать с крестьянами, то Чосер к ним не принадлежал. То, что произошло в следующие три дня, было ужасно.
В четверг, 14 июня, лондонцы проснулись в Праздник Пресвятого Тела и Крови Господней. Но в тот день не было обычных театрализованных представлений или мистерий. Улицы были объяты страхом. На окраинах уже полыхали дома. Огромные толпы под предводительством Уота Тайлера захватили весь Саутворк и штурмовали тюрьму Маршалси. В Ламбете они сожгли все реестры — ненавистные символы судебных решений их господ, написанные на латыни.
Затем Тайлер повел своих людей к Лондонскому мосту, там они разгромили бордель, где работали фламандские женщины и который «крышевал» мэр, — и не потому, что они возражали против борделя как такового, а потому, что просто не любили фламандцев. Потом были еще предательства (и опять подозревали олдермена Тонга и его приятелей), когда охрана отказалась повиноваться приказам мэра Уолворта, опустила цепи и открыла проход по подвесной части Лондонского моста.
Теперь толпа взялась за дело по-настоящему. Они ворвались в тюрьму Флит и всех выпустили, напали на Темпл и там тоже уничтожили все документы, а потом направились вдоль Стрэнд к самой богатой и роскошной резиденции в Англии — Савойскому дворцу Джона Гонта. С необыкновенной методичностью они жгли тончайшее белье, гобелены и резные украшения, а потом, случайно или нет, завершили свою работу, взорвав три бочки пороха. На следующий же день начались убийства иностранцев.
В Винтри, где воспитывался Чосер, толпа под предводительством некоего Джека Стро вытащила из церкви и обезглавила тридцать пять несчастных фламандцев. Другая толпа ворвалась прямо в Тауэр — опять-таки нашлись предатели среди охраны — и убила архиепископа Симона Садбери, сборщиков податей и других уважаемых людей. Им отрезали головы и насадили на шесты, установленные на Лондонском мосту. Потом они объявили, что всех фламандцев ждет та же участь, а затем, чтоб никому не было обидно, пошли бить итальянских банкиров на Ломбард-стрит. На следующий день, в субботу, поджоги и отсечение голов продолжались до полудня, когда вдруг мальчишка-король Ричард II объявил, что все должны идти на переговоры в Смитфилд.
Это был один из тех случаев, когда результат событий предсказать невозможно и все могло пойти совсем иначе. Представьте себе юного короля в элегантных доспехах, противостоящего Уоту Тайлеру и обозленным кентским крестьянам с носами картошкой. Нам рассказывают, что Тайлер отнесся к королю с оскорбительной фамильярностью. Он потребовал отмены вилланства (вид крепостничества, при котором человека принуждали обрабатывать землю господина, — барщина?). Он требовал отменить судебную процедуру, по которой человека могли осудить ни за что, он требовал положить конец налоговому произволу и ограничению заработков. Потом он повторил требования Джона Болла, протокоммунистического проповедника: не должно быть господина кроме короля, у Церкви нужно забрать все ее имущество, а епископ должен быть только один.
Говорят, король проявил удивительное самообладание и даже соглашался с этими возмутительными требованиями. Но тут между Тайлером и Уолвортом вспыхнула какая-то ссора, и Уолворт, мэр Лондона, стащил мятежника с лошади и проткнул его мечом.
Часть королевской свиты набросилась на него толпой и доколола раненого человека. В толпе раздались гневные возгласы, и короля могли бы застрелить из луков, если бы четырнадцатилетний мальчик не пришпорил коня и, повернувшись к ним, не прокричал: «Господа, вы будете стрелять в своего короля? Я — ваш господин! За мной!»
Не в силах устоять перед харизмой короля, толпа как заколдованная отправилась в Клеркенвелл. Раненого Тайлера срочно отправили в госпиталь Св. Варфоломея, но Уолворт был уже сыт этим всем по горло. Он вытащил его оттуда и приказал отрубить голову. Потом голову Тайлера насадили на шест и поставили на Лондонском мосту вместо головы архиепископа Садбери, а крестьянам Ричард приказал разойтись по домам, что они, как это ни удивительно, и сделали.