Согласно Джонсону, нищие не только неизбежны, но и необходимы. «Лучше, когда кто-то счастлив, чем когда не счастлив никто, а при всеобщем равенстве так и случится», — говорит он. Неравенство крайне необходимо почти для всех человеческих институтов.
Это единственный способ добиться чего-то. Необходима иерархия — когда есть кто-то наверху и есть кто-то под ним. Иначе все остановится. «Многим людям номинально доверено управление госпиталями и другими публичными заведениями, но почти все хорошее делается одним человеком, за которым следуют остальные — из-за их лености и доверия к нему».
«И знаете, что я вам скажу? — говорит он. — Роду человеческому на самом-то деле это в общем-то нравится. Управлять и быть управляемым составляет взаимное удовольствие». Ну, можно понять, почему управляющие могут получать кайф, повелевая всеми другими, но что именно он имеет в виду под этим «удовольствием быть управляемым»?
Может, он хочет сказать, что мы все мазохисты, стремящиеся к тому, чтобы нами помыкали? Но, оказывается, удовольствие быть управляемым — это чистый здравый смысл и эгоистический интерес. «Люди подчинятся любому правлению, при котором они будут избавлены от тирании непредсказуемости и случая. Они рады получить от внешнего правления недостающие им постоянство и определенность и принять руководство других, так как долгий опыт убедил их в их собственной неспособности управлять собой». Тут мы уже видим более благородное объяснение его позиции. Он не пропагандирует неравенство из снобизма или из жажды господства. Он верит, что оно послужит на пользу и в защиту маленького человека. В этом и заключался подход движения тори XVIII века, великим представителем которого был Джонсон.
При жизни Джонсона тори никогда не были партией большинства. Они были проигравшими. Они защищали мелких лавочников и монархию, тогда как виги были партией крупного бизнеса и «прогресса».
Был один конфузный случай, когда Джонсон вышел после визита к королю и сказал: какой он, черт возьми, прекрасный джентльмен, кто бы что ни говорил. Но тори уважительно относились к королю не из какого-то старорежимного табу, а потому, что считали его защитником народа. Король был нужен как последний бастион против нашествия богатых и власть имущих. «Я прибегаю к трону от мелких тиранов», — говорит Джонсон, человек, родители которого протягивали своего ребенка под прикосновение монарха в тщетной надежде, что он излечится от туберкулеза.
Если посмотреть на его экономические взгляды, внешне они покажутся похожими на взгляды консерватора Теббита. Он выступает против роста зарплат работников на том основании, что от этого они будут лениться, а «лень — очень вредна человеческой природе». Он аплодирует роскоши — роскоши в еде, роскоши в домах — и приводит классический аргумент консерваторов о «просачивании». «Кто-то платит полгинеи за блюдо из зеленого горошка. Как это связано с производством урожая? Подумайте, сколько труда необходимо, чтобы вырастить и продать этот зеленый горошек, — говорит Джонсон. — Подумайте о рабочих местах. А разве не лучше, — продолжает он, — потратить полгинеи на зеленый горошек и тем дать людям работу, чем просто отдать деньги какому-нибудь бедняку, чтобы он просто купил себе еды? Так вы помогаете “трудолюбивым беднякам, которых поддерживать лучше, чем праздных бедняков”. Послушайте, — говорит он, — предположим, мы бы предложили возродить древнее блюдо богатых — мозги павлина. Многие возмутились бы — это признак роскоши и декаданса. Но подумайте о всех тех тушках павлинов, которые мы смогли бы дать бедным!»
Такие высказывания уподобляют Джонсона тем яппи-монстрам 1980-х, которые похвалялись тем, что потребление шампанского экономически необходимо, и шуршали банкнотами перед носом нищего. На самом деле он совершенно не был бессердечным. Сам он не дружил с деньгами, он как-то спрятал пять гиней и потерял их. Его арестовывали за долги, и все-таки, по словам его приятельницы Хестер Трейл, «он любил бедных больше, чем кто-либо, кого я знала».
Он был настолько щедр, что часто раздавал все свое серебро по дороге от дома до таверны Mitre, где он обедал. Его письма полны ходатайств за несчастных, например за парализованного художника, которому он помог найти место в больнице. О своих близких и родных он заботился с любовью и преданностью.
Одной из обитательниц его странного зверинца на Боулт-Корт была старая слепая поэтесса по имени миссис Уильямс, о которой говорили, что у нее отвратительные манеры за столом, но Джонсон брал ее с собой в модные дома Лондона. А самым любимым у него был Фрэнк Барбер, его черный слуга, для которого Джонсон чрезвычайно много сделал. Он забрал его с флота. Он занимался его образованием и обращался с ним как со своим подопечным, и Фрэнк Барбер стал основным бенефициаром в завещании Джонсона.
Его инстинктивный гуманистический антирасизм заставил его на встрече ученых Оксфорда поднять бокал и поразить всех тостом: «За очередное восстание негров Вест-Индии». Босуэлл из партии вигов приводил скользкие аргументы в пользу сохранения рабства. А Джонсон, тори, защитник слабых, видел зло рабства и лицемерие вигов.
«Как это может быть, что громче всех о свободе кричат погонщики негров? — спрашивал он. — Невозможно представить себе, что люди изначально не были равны», — продолжал он, и эта его мысль не противоречит его убеждениям.
Джонсон верил, что подчиненность и неравенство неизбежны и в некотором смысле желательны, но мысль, что все человеческие существа равны в чувстве собственного достоинства, никак этому не противоречит. Если нужны еще какие-то доказательства благородства его характера, я приведу случай, когда он гостил в одном доме в Уэльсе и садовник поймал зайца на картофельных грядках и принес его, чтобы зажарить на ужин.
Джонсон попросил разрешения подержать зайца, а сам бросил перепуганное животное в раскрытое окно и крикнул ему, чтоб удирал отсюда. Или я мог бы вспомнить, как он обращался со своим котом, Ходжем, для которого он сам выходил и покупал устриц. При внешней ярой интеллектуальной нетерпимости на самом деле он был ужасным добряком.
Поэтому, когда он расхаживал по комнате и обдумывал, помогать ли и как подделавшему чек церковнику, можно представить себе, что им двигало обыкновенное сострадание, сострадание, возможно, усиленное парой эпизодов из его собственной жизни. Жизнь Уильяма Додда была поставлена на карту, потому что у него возник конфликт с графом Честерфилдом — его бывшим учеником, который донес на него и не простил ему проступка. А этот граф Честерфилд был сыном того знаменитого графа Честерфилда, с которым Джонсон ввязался — за четверть века до этого — в одну из самых ярких перебранок в истории английской литературы.
Когда Джонсон, у которого было туго с деньгами, искал патронов для финансирования своего словаря, он обратился к графу Честерфилду, знаменитому дипломату, политику, литератору и суперучтивому теоретику этикета. Набравшись храбрости, Джонсон появился у Честерфилда, но по какой-то причине его заставили ждать в дальней комнате, и после долгого ожидания он ушел с пустыми руками и в очень плохом настроении.
Семью годами позже словарь был готов. Опус Джонсона стал привлекать общественное внимание, и тогда, с опозданием, граф Честерфилд написал несколько заметок, где говорил о том, как замечательно хорош, по его мнению, этот словарь.
Джонсон немедленно ответил письмом, выдержанным в самых уничижительных тонах. «Разве не настоящий патрон тот, милорд, кто безразлично смотрит, как человек борется за жизнь в воде, а когда он достигает берега, навязывает ему помощь? То внимание, которое вы соблаговолили оказать моим трудам, было бы благородным, если бы пришло вовремя, но оно задержалось и теперь безразлично мне и не радует меня, теперь я одинок и не могу разделить его, теперь я известен и не нуждаюсь в нем».
Честерфилда очень позабавили эти упреки, и он держал это письмо на столе и давал почитать гостям, но мы можем допустить, что сочувствие Джонсона к Додду родилось от самой мысли, что еще один человек по имени Честерфилд — сын его старинного врага — должен теперь сыграть роль в отправке бедняги Додда на виселицу.
И еще одно воспоминание мог породить случай с Доддом. Почти за сорок лет до этого младший брат Джонсона, Натаниэл, запутался в долгах и умер в Сомерсете при печальных обстоятельствах. Говорили о самоубийстве, о подлоге… и, кто знает, может быть, мысль об отчаянии, которое пережил младший брат, подвигнула Джонсона на действие. Он обратил свое перо на помощь Додду, да еще и с почти маниакальным рвением.
Какую бы задачу он себе ни ставил, его сознание терзало и гнало его вперед, пока она не решалась. Этот человек привык касаться столбов, мимо которых проходил, в определенном порядке, он входил в комнаты только определенным образом, его внутренние демоны заставляли его собирать кожуру всех когда-либо съеденных апельсинов. Горе ему, если попадется задача, которую он не сможет разрешить, — его сознание набросится на него, цокая языком и топая ногами, и будет терзать, пока задача не решится. Если хотите убедительный пример, подтверждающий навязчивый комплекс вины, живущий в душе Сэмюэла Джонсона, вспомните, как он однажды, молодым человеком, не смог поехать в Аттоксетер, чтобы выполнить поручение отца, и как через пятьдесят лет он отправился искупить это упущение и стоял под дождем с непокрытой головой на том месте, где был ларек его отца.
Вот всего лишь часть того, что он произвел — анонимно — ради человека, которого едва знал. Он написал речь для специального судьи Центрального уголовного суда, на случай если Додда приговорят к смертной казни в суде Олд-Бейли.
Он написал «обращение осужденного к своим собратьям по несчастью», проповедь, которую Додд произнес перед своими сокамерниками в Ньюгетской тюрьме.
Он написал для Додда письмо в адрес лорда-канцлера и еще одно лорду Мэнсфилду, петицию от Додда королю, петицию от миссис Додд королеве, написал несколько больших статей в газеты, в которых подчеркивал, что его величеству была направлена петиция с двадцатью тысячами подписей, призывающая отпустить Додда.