Генри Мэйхью записал разговор с шестидесятилетней женщиной, которая когда-то получила хорошее образование, а теперь овдовела и обнищала. Окончив свои дневные труды, она в изнеможении лежала в горячке на полу подвала, пытаясь собраться с силами. Она стала собирателем дерьма. Их было 250, и они просто прочесывали улицы в поисках отходов собачьей жизнедеятельности, а потом тащили их в Бермондси, чтобы продать кожевенникам. Она не понимала, какой опасности подвергает свое здоровье, да и Мэйхью, честно говоря, тоже не понимал.
Лондон, как живой организм, был болен, и положение только ухудшалось.
В 1815 году домовладельцам разрешили устанавливать в домах все более популярный ватерклозет Джозефа Брамалла и сливать нечистоты прямо в сточные канавы. К 1828 году уже 140 сточных канав сбрасывали стоки прямо в Темзу. К 1834 году люди начали осознавать весь ужас загрязнения воды. Как сказал Сидни Смит, каноник собора Св. Павла: «Кто выпьет стакан лондонской воды, тот, в прямом смысле слова, отправит себе в желудок больше живых организмов, чем на всем земном шаре имеется людей — мужчин, женщин и детей».
Но связи между канализационными стоками и болезнями все равно пока не видели. Всем казалось, что болезни вызывает сам запах — миазмы. Его называли «дьявольским духом». Эдвин Чедвик решил бороться с вонью и распорядился откачивать еще больше лондонских нечистот в Темзу — и последствия были катастрофические.
В 1849 году случилась очередная вспышка холеры, от которой умерло 14000 людей. К 1854 году, когда Найтингейл и Сикоул готовились к отправке в Крым, тайну этой болезни еще не раскрыли. Обе женщины были глубоко невежественны в том, что сегодня называется «основами гигиены», но это было бы полбеды.
Разными путями, но обе они обрели жгучее желание посвятить жизнь делу помощи больным. Обе приложили руку к созданию самого понятия о профессиональной медпомощи и уходе за больными.
На пути к своей цели обе столкнулась с предрассудками и дискриминацией — просто чудовищными по нынешним меркам. Давайте проследим, какой путь прошла каждая из них к той памятной встрече в одном из госпиталей в Турции. Надеюсь, меня не обвинят в желании прослыть политкорректным, если я скажу, что карьера Найтингейл была, конечно, ярким образцом торжества силы воли, но путь Сикоул в каком-то смысле был даже более поразительным.
Дед Флоренс Найтингейл по матери сделал состояние на добыче свинца. Семья владела поместьем в Дербишире и замком Эмбли-Парк в Гемпшире в псевдотюдоровском стиле. Родители Флоренс ездили отдыхать за границу: во Флоренцию (где она и родилась в 1820-м) и в Париж, где она видела знаменитостей. Как только она достигла возраста, когда уже могла задумываться о будущем, Флоренс решила, что разочарует своих родителей.
Ей прочили нормальное будущее — выйти замуж за достойного молодого человека. А она об этом не помышляла. Она хотела стать медсестрой. Она тренировалась в этой профессии на сестре, на своих куклах, даже наложила шину на ручку одной из них.
Она взрослела, и это желание становилось сильнее. Она хотела, чтобы ее уважали за что-то полезное, за то, что она сделала. Она попыталась сбежать и стать медицинской сестрой в больнице Солсбери, но родители ей помешали. Она придумывала планы по созданию чего-то вроде протестантской сестринской общины — без обетов, для женщин, способных на сострадание. «Даже не думай», — сказала ее мать.
Сестрой в викторианском лексиконе была или няня Джульетты, сентиментальная, старая корова-кормилица, или диккенсовская миссис Гэмп, которая все время потягивает ликер и икает. Или это была девица, слишком добрая к пациентам-мужчинам. «Нет, — сказали мистер и миссис Найтингейл своей дочери, — сестринство — неподходящая деятельность для воспитанной молодой леди». «Как будто я хотела стать кухаркой», — жаловалась она.
Восемь лет она боролась с непониманием. Она просиживала над объемными отчетами медицинских комиссий, проглатывала статьи о санитарии. Будучи в Лондоне, она первым делом сбегала в школы для бедных и работные дома, впитывая атмосферу нужды и нищеты. Порой она с мамой и сестрой прогуливалась по какой-нибудь заграничной столице, а спустя минуту вдруг исчезала и выныривала в трущобах.
За ней волочился поэт и политик, щеголь в шейном платке — Ричард Монктон Милне, восхитительная партия. Она его отвергла, чем несказанно удручила мать. Не то чтобы Флоренс была неспособна к чувственным мечтаниям. «Во мне есть чувственное начало, требующее удовлетворения, и в жизни с этим человеком я могу найти это», — размышляла она. Но тут же приходила к выводу: «Во мне есть моральное, деятельное начало, требующее удовлетворения, и этого-то я в жизни с ним не найду».
В этом-то и трагедия жизни в Викторианскую эпоху — хотя, конечно, не слишком страшная трагедия, — что Флоренс Найтингейл, похоже, так и не удовлетворила «чувственное начало» своей натуры. У нее никогда не было сексуальных отношений с мужчиной.
Дело, наверное, не в том, что она была лесбиянкой, и не в том, что была непривлекательной (она внушала романтические чувства мужчинам, были разные привязанности, в том числе преданность великого директора Баллиол-колледжа в Оксфорде, Бенджамина Джоветта). А дело было в том, что любая такая связь в ее глазах вела к капитуляции, к подчинению, к потере той свободы, через которую она стремилась самовыразиться.
«Пригвоздить себя к моей сегодняшней жизни, продолжать и усугублять эту жизнь и добровольно лишить себя шанса прожить другую, полную и богатую, жизнь — это было бы самоубийством. Страшно, — писала она в своих пространных мемуарах, — что талантливая и энергичная девушка должна стоять перед таким выбором: либо исполнить свою мечту о профессии, либо выйти замуж за какого-нибудь болвана в бакенбардах с баранью отбивную».
«Мои теперешние мысли и чувства были со мной с шестилетнего возраста, — говорила она. — Профессия, специальность, полезное занятие, что-то, чтобы реализовать и применить все свои способности, — это всегда было очень важно для меня, я всегда к этому стремилась. Первая мысль, которую я помню, и окончательная — была о работе медсестры… Они испробовали все, чтобы сбить меня, — заграничные поездки, увещевания добрых друзей — все. Боже мой! Что со мной будет?»
Бог не замедлил с ответом. Однажды она путешествовала в Фивах, в Египте, и Всемогущий «позвал» ее. Тот, кому не довелось слышать зов Бога, может только гадать, каково это.
Может, это как обращение к народу какого-нибудь политика, вдруг прерывающее обычную трансляцию, а может быть, это буквально как звоночек в голове. Алло, это коммутатор? У меня Бог на линии. Вы примете вызов?
Как бы там ни было, Флоренс сказала: «Господь позвал меня утром и спросил, согласна ли я свершить благое дело ради него». С чугунной викторианской серьезностью она дала согласие. И уехала работать в больницу в Германию, а в 1853 году ее настойчивость была вознаграждена.
Она стала управляющей — суперинтендантом Института по уходу за больными дамами на Аппер-Харли-стрит. Мама плакала: «Мы утки, которые высидели дикого лебедя!» Мама ошибалась. По выражению Литтона Стрейчи, не лебедя высидела мама, а орла. Через год она расправила крылья и взлетела. Британия, может, и была величайшей империей в мире, но Лондон все равно не расслаблялся. Правительство было хронически озабочено намерениями России по отношению к Индии, и, когда между Россией и Турцией по поводу управления Святыми местами Иерусалима началась какая-то грызня, британский Лев решил, что это хороший повод проучить Медведя.
Но где это сделать? Обратились к картам. Гм… да-а… Велика Россия. В конце концов сражение завязалось в Крыму, большом полуострове в Черном море, и к сентябрю 1854 года британские войска спешили в Турцию.
А вскоре эти войска уже, к чертовой матери, подыхали от болезней, от холеры или малярии страдало 8 000 человек. Газета The Times опубликовала письмо с серьезной критикой организации медицинской помощи. И орлиный глаз засек цель..
Она написала письмо военному министру Сидни Херберту, предлагая свои услуги. Насколько Флоренс Найтингейл уже внедрилась в государственный истеблишмент, наглядно иллюстрирует тот факт, что Херберт и сам уже отправил ей письмо, предлагая «своему другу Флоренс» сделать именно это. Их письма разминулись в пути.
Она взяла с собой отряд из тридцати восьми медсестер, включая свою тетю Мэй, и вскоре они качались на волнах Босфора, глядя на огромные полуразваленные бараки на горе в Ускюдаре (Скутари), и обсуждали, какую из девиц назначить ответственной за помывку солдат.
Каким-то чудом — чудом под названием «газета» — эти события привлекли внимание пятидесятилетней толстушки, сидевшей на веранде своего отеля в Панаме. Несмотря на возраст (она была на пятнадцать лет старше, чем Найтингейл), полноту, цвет кожи, полное отсутствие каких-либо дипломов по специальности и нулевые знания о России, она чувствовала, что должна быть там. Она решила ехать в Англию, записаться добровольцем в медсестры и «пережить пафос, гордость и тяготы славной войны».
Мэри Джейн Сикоул родилась в 1805 году, в год Трафальгарской битвы, в Кингстоне, на Ямайке. Она была дочерью «докторши», то есть знахарки, и армейского офицера, шотландца по имени Грант. Поэтому она не была совсем черной и даже хвасталась, что она «хороших шотландских кровей», но выглядела как мулатка и никогда не отделяла себя от черных и прочих цветных людей и сочувствовала им.
Она говорила, что это именно смесь кровей дает ей природную живость и энергию, которые толкают ее в путь вокруг света в том возрасте, когда приличной женщине не полагается передвигаться без сопровождения. «Кое-кто называет меня настоящим Одиссеем в юбке», — хвасталась она.
В молодости она ездила в Британию, на Багамы, на Кубу и на Гаити. Она выскочила замуж за странного англичанина по имени Эдвин Горацио Гамильтон Нельсон, который якобы был незаконнорожденным отпрыском Горацио Нельсона и Эммы Гамильтон. Кем бы Эдвин ни был, он не мог похвастать таким здоровьем, как его жена, и умер в 1844 году. Девять лет их жизни в браке едва удостоились упоминания в ее автобиографии.